Транзит. Перевод А. Дранова506

Послесловие и постскриптум двадцать лет спустя

Три раза меня били палками, однажды камнями побивали, три раза я терпел кораблекрушение, ночь и день пробыл во глубине морской; много раз был в путешествиях, в опасностях на реках, в опасностях от разбойников, в опасностях от единоплеменников, в опасностях от язычников, в опасностях в городе, в опасностях в пустыне, в опасностях на море, в опасностях между лжебратиями.

2–е Коринфянам, гл. 11, ст. 25—26; «Транзит», с. 110

Может быть, в качестве эпиграфа лучше было бы привести формулировку, данную на стр. 52 романа Анны Зегерс: «Транзит — это разрешение проехать через страну, когда выясняется, что оставаться в ней нет никакого желания».

У меня есть свои причины предпочесть вышеприведенный эпиграф. Это определение транзита внешне кажется простым; его сложность понимаешь, когда видишь, сколько стран приходится пересечь, к скольким берегам пристать, прежде чем достигнешь землю, в которой обретешь пристанище. Обычный беглец, скрывающийся у себя на родине, хотя и не получивший разрешение на выезд, но имеющий возможность осесть в определенном месте на длительный срок, находится в неизмеримо лучшем положении, чем человек, оказавшийся в положении чужака, эмигрант, который не знает, как к нему отнесутся на чужбине, — может быть, в Португалии он окажется желанным гостем, а в Испании придется не ко двору, в Бразилии его примут с распростертыми объятиями, а в Новой Зеландии он вызовет подозрения, не говоря уже о том, что в Соединенных Штатах он может быть занесен в какой–нибудь черный список.

Не исключено, что ему предстоит чудовищная игра с властями, со всеми этими чиновниками консульств и служащими туристических бюро — как берущими, так и не берущими взяток, среди которых не случайные единицы, а самое малое каждый третий «горд своей властью запретить транзит. Он лишь чуточку отведал власти, лишь слегка лизнул ее, —явидел, как язык шевелился у него во рту во время нашего разговора, чуть–чуть выглядывая наружу. Видно было, что власть пришлась ему по вкусу».

То, что этот написанный примерно в 1942 году роман, — по моему мнению, наилучший из всех романов Анны Зегерс, — с таким опозданием, когда уже истекли едва ли не все сроки, был издан в нашей стране, объясняется, может быть, тем, что за это время, за те более чем двадцать лет, прошедшие с момента выхода романа за рубежом, слишком многие — и у нас, и по ту сторону границы — полакомились властью, слишком многим она пришлась по вкусу; тем, что у нас любят обсуждать не подлежащие обсуждению вопросы — а следует ли издавать в нашей стране такие книги?; тем, что пытаются с менторской безапелляционностью исправлять человеческие судьбы; тем, что все еще возможно — например, во время предвыборной борьбы — употреблять слово «эмигрант» с намерением нанести ущерб сопернику (как будто эмигрант — не беглец; он и есть самый настоящий беглец, правда, потенциальный).

С меня, во всяком случае, хватит сожжения книг: это было жалкое зрелище, я наблюдал его во дворе гимназии, в Кёльне; смущенные учителя, смущенные ученики, несколько фанатиков, которым даже не удалось разжечь настоящий костер (сжечь книгу дотла, превратить ее в пепел — дело крайне трудное), пламя взметнулось вверх, отзвучала песня, толпа смущенно разошлась. Похоже, что именно с этого времени, с 1933 года, смущение определяет общественную жизнь немцев — видимо, это великое немецкое смущение и повинно в том, что книги Анны Зегерс только сейчас начинают издаваться в этой стране. Если этот роман стал лучшей книгой из написанных Анной Зегерс, то причина этого кроется, видимо, в чудовищной неповторимости той исторической и политической ситуации, легшей в основу повествования, что сложилась в Марселе в 1940 году — когда событие, которое мы в своем повседневном словоупотреблении так мило — словно речь идет об экспедиции землепроходцев, следопытов — называем «французской кампанией», «походом во Францию», который был совершен в наихудший из всех двенадцати лет год (когда столь многие отведали вкуса победы и нашли его великолепным!), и которое погнало из Парижа, из всех уголков Франции, из лагерей, отелей, пансионов, крестьянских дворов вспугнутое племя, целую нацию эмигрантов. Все они стремились к одной цели — в Марсель: «Вавилонское смешение языков, финикийская речь сплетается с критской, римская с греческой, нет конца этим мольбам и сплетням, не иссякает поток мечущихся, подвластных слухам людей, охваченных страхом за свои места на кораблях и за свои деньги, обратившихся в бегство перед всеми истинными и мнимыми опасностями земли… толпы людей–изгнанников, достигших в конце концов моря, где они карабкались на корабли, чтобы отправиться в новые неведомые страны, откуда их снова изгоняли; все дальше, дальше, стремясь убежать от смерти, чтобы угодить в ее объятия».

И все они при этом испытывали то, что с такой остротой испытывает каждый беглец, а каждый потенциальный беглец испытывает еще острее. «Я подумал о том, сколько тысяч людей называли этот город своим городом и спокойно продолжали жить в нем, как и я когда–то жил в своем».

Молодой немец, монтер Зайдлер, начинает свой рассказ бодро, чуть ли не бравируя своей грубоватой мужественной манерой, почти не упоминая о политической стороне событий, но как бы подразумевая ее — он рассказывает о том, что немецкая армия, руководимая нацистами и ведя их за собой, вторгается во Францию. Зайдлер бежит из Парижа, брошенный в беде своим приятелем — «поганцем Паульхеном», с чемоданом и рукописью писателя Вайделя, покончившего жизнь самоубийством в одной гостинице. Оказавшись в роли Вайделя — делал он это, скорее, под нажимом чиновников консульства, нежели по собственной воле, с заранее обдуманным намерением, — Зайдлер подает заявление с просьбой о выдаче ему визы, предназначавшейся Вайделю, и ужасная игра начинается: «Игра как игра — не хуже любой другой. Игра за место на земле».

В этой игре он влачит за собой, словно собственную тень, Марию, бывшую подругу Вайделя, которую он интересует как личность. Действие романа, выстроенное по законам музыкального произведения, превращается в игру, ведущуюся вокруг Марии, которая после разного рода интриг и ухищрений в конце концов покидает своего нового спутника, некоего врача, и достается Зайдлеру — «она знала, что ей предстоит: очередная любовь, что же еще…». Но врач возвращается, игра начинается снова, события устремляются к счастливому концу, который вот–вот готов соединить Марию и Зайдлера на борту отплывающего корабля, и тут Зайдлер отказывается от полученной с такими трудами визы, от билета и гарантий, уступая истинному победителю — всеми осмеянному, обманутому мертвецу, Вайделю.

В центре повествования стоят три человека — Вайдель, Зайдлер и Мария. Анне Зегерс два десятилетия назад удается или, лучше сказать — удалось совершить невероятное, почти необъяснимое — с помощью реалистических изобразительных средств представить фантастическую суть ситуации, символический подтекст и нетерпеливого ожидания транзита, и отказа от него.

Острая и в высшей степени реалистичная ирония, с какой в романе обрисованы второстепенные персонажи («Я подумал — насколько же не к лицу этому Аксельроту было то, что называют невезением»; об одной старой еврейке говорится, что она выглядела так, «словно она покинула Вену не из–за Гитлера, а в силу указа Марии–Терезии507»), не разрушает тайны этого чуда, не преступает его границ. Ни один из второстепенных персонажей — будь то врач, новый спутник Марии, или Паульхен, бросивший Зайдлера на произвол судьбы, равно как и еврей, член Иностранного легиона, возлюбленная Зайдлера Надин или чета Бинне — никто из них не проникает в это волшебное пространство, в этот заколдованный треугольник, образуемый Вайделем, Зайдлером и Марией.

Абсурдная сторона транзитной ситуации отчетливее всего проявляется в образе женщины, живущей в соседней с Зайдлером комнате, — она все время печется о двух собаках, кормит их, ухаживает за ними, всячески балует; в этих собаках она видит гарантию получения заграничной визы. Дело в том, что собаки эти принадлежат гражданам некоей благословенной страны, в которую женщине будет предоставлен доступ только ради этих собак.

Не мое это дело — упрекать Анну Зегерс в том, что она живет там, где живет. Сомневаюсь, что даже самый холодный из воителей «холодной войны» с равнодушием воспримет весть о том, что этот роман появился и у нас. Разумеется, далеко не случаен тот факт, что наше государство, всячески благоприятствуя беглецам, говорящим на нашем языке, никогда не определяло своего отношения к эмигрантам, потенциальным беглецам, которые не только говорят на нашем языке, но и пишут на нем. Не убежден, что в нашей литературе после 1933 года наберется много романов, написанных с такой сомнамбулической точностью и уверенностью, почти безупречных. То, о чем здесь рассказывается, о чем здесь думают и спорят герои, говорит — не против Анны Зегерс, и гораздо яснее и убедительнее бесчисленных протестов и резолюций — против тех обстоятельств, которые заставляют человека, стремящегося не эмигрировать, а бежать с Востока на Запад, добиваться силой, не жалея ни крови, ни жизни, того, что не может ему предоставить даже самый благожелательный чиновник, — той визы на выезд, ради которой в 1940 году в Марселе тысячи людей унижались, в страхе ожидая решения властей.

Тех, кто хотел бы обратить внимание писателей на опасности, среди которых они живут и творят, я отсылаю к процитированным Анной Зегерс словам апостола Павла, где упоминается последняя из перечисленных им опасностей — «опасность между лжебратиями».

Постскриптум двадцать лет спустя

Сейчас, по прошествии двадцати лет, я не знаю, как правильнее сказать — «только» двадцать лет,«целых»двадцать лет или же«не более»чем двадцать лет назад. Последний вариант кажется мне все–таки наиболее подходящим. Итак — не более двадцати лет назад западногерманское издательство набралосьсмелостииздать этот роман Анны Зегерс; и смелость понадобилась ему вовсе не потому, что оно было озабочено тем, чем бывают озабочены все издательства при издании почти каждой книги — тиражом, планированием сбыта, нет, тут риск был иного рода — риск былполитическим,а не литературным или экономическим. Издавать в 1964 году «Транзит» Анны Зегерс было рискованно, ибо тем самым издательство становилось объектомглупейшихнападок; это были отголоски времени, которое можно назвать эпохой Глобке508, эпохой, наложившей свой отпечаток по меньшей мере на десять решающих послевоенных лет, отзвуки которой слышны и по сей день, в наше время, когда старые нацисты надеются на снисхождение, а коммунистам — как старым, так и молодым — не приходится рассчитывать на особое снисхождение. И тогда тоже раздавались произносимые во весь голос роковые слова о немецком единстве, но о культурном единстве, к которому принадлежит Анна Зегерс, мало кто хотел знать. Прошло лишь двадцать лет с того дня, когда в этой стране издан роман немецкой писательницы, получившей мировую известность после выхода в свет «Седьмого креста»509, романа, который за двадцать лет до этого был опубликован на испанском языке ицелыхсемнадцать лет уже издавался в ГДР. «Всего» двадцать лет? Эпоха Глобке? Эра Аденауэра? Кто задумывался когда–нибудь над тем, почему столь немногие — почти никто — писатели захотели вернуться в Федеративную Республику из эмиграции? Эпоха Глобке, эра Аденауэра, времена, когда слово «эмигрант» использовалось в избирательной кампании как бранное. Отголоски этого времени слышны и по сей день.

1985