Писатели и граждане этой страны. Перевод Г. Косарик422
Интервью Вильтруде Манфельд от 18.12.1977 г. на ЦДФ
Вильтруда Манфельд:Господин Бёлль, вы сейчас, в последние недели, прослыли наряду с другими, хотя, собственно, ни разу не высказались публично, интеллектуалом — уже само по себе довольно ругательное слово, — с одной стороны, это люди, имена которых упоминаются наряду с именами преступников, с другой — это те, кого ангажирует государство. Каково, собственно, ощущать себя в подобной роли?
Генрих Бёлль:Уже по одному этому можно диагностировать шизофрению общественного сознания в стране, я сознательно не говорю — в государстве, поскольку о Федеративной Республике Германии следовало бы поговорить особо, в стране, не выработавшей своего отношения к тем, кого называют интеллектуалами. Я хотел бы также несколько сузить это понятие. Как автор романов и повестей, а также рассказов, я только частично и потенциально принадлежу к интеллектуалам. То есть к тем, кто абстрактно подпадает под это понятие. А из этого проистекают, естественно, еще большие недоразумения. Я попытался недавно, когда произносил речь о Райнере Кунце423, объяснить немцам — немедленно хочу снять с этого обращения заложенную в нем надменность, — что им надо не примиряться наконец–то со своими писателями или там… а найти форму взаимоотношений с ними, пусть не лишенную полемики, но без доносительства.
В. М.:А как в других, скажем, демократических странах, там иначе?
Г. Б.:Думаю, да. Конечно, во Франции, Италии, Испании, Великобритании, в Швеции, то есть в сравнимых по демократии странах, бывают разногласия. Случаются скандалы между самими писателями или между писателями и политиками. Но истинно клеветническая подоплека наших разногласий, скажем, последних двух месяцев424немыслима ни в одной другой стране. Тут все не так, нас обвиняют не в том, в чем можно было бы. Мы уязвимы с очень многих сторон. Я уже как–то говорил: если бы меня читали по–настоящему, то у меня отыскались бы чудовищные вещи, гораздо хуже тех, что тут теперь цитируют. Но те, кто цитирует, не читают, а бегло просматривают, сводя все, скажем об этом спокойно, к попытке оклеветать, что, впрочем, сидит в человеке глубоко, не будем закрывать на это глаза. И глубоко проникло в душу народа. Но давайте оставим это — мы знаем, где мы живем. Мы ведь не собираемся предпринять попытку разобраться в таком отношении к интеллектуалам, скажем, с точки зрения духовного развития страны, не государства. Впрочем, я думаю, что сейчас метят вовсе не в нас, тех, кого так все время называют. Мы были мишенью, и она была поражена при учебной стрельбе, а главная цель — таков мой анализ сегодняшней ситуации, когда я смотрю на происходящее и мысленно делаю свои выводы, — главным было запугать людей, тех, кто не так независим, как мы; все, кого тут перечисляют, независимые люди, как в духовном отношении, так и с материальной стороны, что очень важно. Я думаю, что эти попытки запугивания были направлены против менее защищенных социальных слоев — школьных учителей старших и младших классов, молодых служащих, возможно, молодых офицеров, откуда мне знать, которых, конечно… на которых можно нагнать страху, раз уж можно нападать на таких, как мы. Вы понимаете, что я имею в виду? Это и было, думаю я, политической подоплекой. Она теперь очевидна. А знаете, самое ужасное во всей этой истории то, — меня лично это не волнует, у меня другие заботы, я лучше буду писать и т. д., — что приходится бороться за неоспоримые права и истины.
Ни один человек, ни одна страна в мире — о социалистических странах разговор надо вести отдельно — не требует, не ждет от своих писателей — как это называется? — дифирамбов существующему режиму. Если взять всю мировую литературу, прошлую и современную, а там есть великолепные национальные литературы, например, в Южной Америке, в Северной Америке, в Швеции, ни одна из них не состоит из произведений, заменяющих собой государственные институты пропаганды. Это просто какое–то недоразумение по поводу назначения литературы, именно оно и лежит в основе данного конфликта.
В. М.:Если я читала вас по–настоящему, то, мне кажется, вы всегда воспринимали, назовем это так, основу нашего правопорядка, то есть конституцию, как очень хорошее дело?
Г. Б.:Даже прекрасное! Одно из самых лучших — это одна из лучших конституций, какие только есть.
В. М.:Но в том, как она реализуется в жизни, есть изъяны. Где…
Г. Б.:Разрыв наблюдается повсюду.
В. М.:Вот именно.
Г. Б.:Везде, во всем мире, начиная от Советского Союза, где это хуже всего, до Аргентины и Чили, есть разрыв между конституцией на бумаге и ее претворением в жизнь. И когда фиксируется такой разрыв, это не является оскорблением государственной системы, потому что такой разрыв есть везде и потому что везде писатели и интеллектуалы, скажем так, видят в этом сферу применения своих сил и ума, иногда даже целиком посвящают себя этому, что не возбраняется законом. С этой точки зрения Федеративная Республика Германия находится со своей литературой, со своей современной литературой ничуть не в лучшем положении, чем Соединенные Штаты Америки. Почитайте–ка Джозефа Геллера, Нормана Мейлера, Артура Миллера или Сэлинджера, Маламуда или Воннегута425, все они обходятся с Соединенными Штатами Америки ничуть не вежливее, чем мы с Федеративной Республикой Германия. И именно это, эту самую ограниченность, проявившуюся в том, что данный факт рассматривают не как общую для всего мира проблему, я нахожу самым тревожным, потому что в основе всего лежит изоляция, провинциализм мышления и даже, грубо говоря, глупость.
В. М.:Господин Бёлль, в Реклингхаузене вы говорили об упадке политической культуры.
Г. Б.:Да.
В. М.:Сейчас это как–то связывают непосредственно с языком…
Г. Б.:Вот–вот.
В. М.:…с тем, как мы разговариваем друг с другом. Не следует ли нам поучиться иному языку общения? Это уже вопрос к писателю.
Г. Б.:Да, конечно. Мы должны иначе разговаривать друг с другом, возможно, даже и мы, писатели, в своем общении с другими. К сожалению, все это обострилось до крайности и привело к противостоянию сторон. Виноватой никогда не бывает только одна из них. То есть и в данном случае тоже виноваты не одни политики, это я хотел бы подчеркнуть особо, внося ясность. Да, имело место неприятие друг друга, повлекшее за собой «обмен любезностями» с обеих сторон, конечно, это языковая проблема, потому что для начала нужно найти общий язык, выяснить, какая часть его осталась еще общей для всех, чтобы не случилось так, что один сказал «а», а другой понял «я». И потом, это еще и вопрос вежливости. Ведь и соблюдая китайские правила вежливости можно оставаться, ведя полемику, чудовищно язвительным и непримиримым. Я не вижу никакого шанса насадить здесь подобную культуру, развить ее, потому что ведь все, все, все тотально лишено чувства юмора. Было бы прекрасно, если хотя бы молодые поколения политиков и литераторов справились бы с этими трудностями и нашли бы общий язык друг с другом, и я даже готов предпринять такую попытку общения со своими сверстниками среди политиков.
В. М.:Читая ваши произведения, мне кажется, что вы… что вы отвергаете абстрактный правопорядок, складывающийся из понятий, которыми околпачивают человека.
Г. Б.:Да.
В. М.:И взамен требуете как можно больше точности и конкретности. Это так?
Г. Б.:Я вовсе не считаю, что я отвергаю абстрактный порядок. Ведь существует не только государственный правопорядок, но еще есть, был, во всяком случае, в период нашего становления, нашего формирования, воспитания, моей жены и меня, церковный порядок, который тоже перманентно ломался, и в нем, с введением исповеди, собственно, тоже перманентно пробивалась брешь, ибо если я не совершил грехов, согласно церковному порядку, тогда нет надобности и в исповеди, и там, где исповедь так культивировалась, где она стала почти обязанностью, рождалось больше греха, так бы я сказал, иными словами, росло число правонарушителей. И вы, то есть мы, должны исходить из того, что существует много порядков. Есть государственный порядок, есть церковный и житейский, то есть как люди обращаются друг с другом и как живут один подле другого. Я вовсе не отвергаю эти порядки. Я только пытаюсь представить себе тот мир, в котором всеми соблюдаются все законы, церковные и государственные, и такой мир был бы мертвым миром. Все действительно послушные закону граждане лежат на кладбище, да, поистине так, они уже ни на что не способны. Я часто думаю, когда прохожу по кладбищу, смотрю на совершенно незнакомые мне могилы: боже мой, сколько всего в прошлом на совести у того или у другого, а теперь — с ними мир и покой. Представление о том, что больше вообще не будет никаких нарушений закона, могло бы повергнуть в ужас даже утописта, олицетворяющего собой абстрактный государственный порядок, ведь тогда, собственно, прекратится всякая жизнь. Я говорю совершенно серьезно, без всякой иронии… Пусть кое–кто из политиков задумается разок над тем, как бы все тогда было.
В. М.:Но вы ведь не хотите этим сказать, что законы следует нарушать.
Г. Б.:Нет! Боже упаси, как раз напротив! Я очень даже за то, чтобы законы соблюдались. Я вас сейчас очень удивлю. Я ведь тоже, насколько мне известно, вроде еще ни одного до сегодняшнего дня не нарушил — во всяком случае, я ни разу не привлекался к суду. Я исправно плачу налоги и пишу на немецком языке, и тем самым я, так мне кажется, живу и действую в высшей степени в соответствии с законом.
В. М.:Вы как–то сказали, что те… что для искусства, собственно, три… что искусство может быть трояким: свободным, ангажированным и безутешным.
Г. Б.:Да.
В. М.:Что значит — безутешным?
Г. Б.:Безутешность гнездится там, что мы только что обсуждали, где есть зазор между провозглашенным порядком и его непроведением в жизнь. Во всех странах и государствах мира — страны и государства это не одно и то же, поскольку во многих странах были разные государства в разные периоды их истории, разные государственные формы, — существует несправедливость, что одновременно весьма уродливо само по себе. Скажем, законы, которые, собственно, являются большой заслугой человечества, это следует сказать в дополнение к тому, о чем я только что говорил, поскольку право, устранение бесправия, есть грандиозное завоевание человечества, достижению которого, кстати, немало способствовали интеллектуалы, это так, попутное замечание, но ведь еще есть много людей, которые — я сознательно подбираю совершенно банальные, популистские выражения — не получили своих прав, даже таких, освященных законом, как одна свобода, другая свобода и т. д., а также и иных, по так называемым неписаным законам, — на жилье, на родину, любовь, хлеб и т. д., многие люди при разных общественных правопорядках лишены этого, разные группы людей, различающиеся также и по количественному признаку. И этот факт, собственно, не дает художнику — не суть, ангажированный он или нет, было бы слишком глупо скрывать это печальное обстоятельство, — никак не дает ему погрузиться в состояние душевной умиротворенности. Он ведь живет в этом разладе, ставшем ему родным, и ему небезразлично, что мог бы иметь человек из того, что было обещано ему государством, а также и обществом, куда относятся институты семьи и брака и т. д., и чего из всего этого недополучили его сограждане. Тут требуется более четкое разграничение видов искусств: в музыке это не находит столь конкретного выражения, и в живописи тоже не настолько, как, скажем, в слове, то есть в литературе. Но я вижу то, что я назвал безутешностью и что, естественно, не может постоянно составлять содержание любого искусства, в каждом из них встречаются очень жизнерадостные формы самовыражения, даже и у ангажированных авторов, не это подразумевается под безутешностью, как часто путают одно с другим.
В. М.:Это можно… С другой стороны, это можно также назвать радикализмом.
Г. Б.:И так тоже. Можно и так назвать.
В. М.:Все эти требования и призывы сделать возможное реальным.
Г. Б.:Конфронтацию между декларированием и претворением в жизнь можно назвать радикализмом.
В. М.:Господин Бёлль, я думаю, вы — радикал именно в таком смысле. И если сейчас попытаться представить себе, ну, что ли, как некую игру воображения: как вы считаете, — исключая из внимания ваш возраст — была бы у вас сейчас перспектива поступить на государственную службу в качестве учителя немецкого языка и литературы? Если бы у вас появилось такое желание.
Г. Б.:Я не чувствую в себе ни призвания к этому, ни таланта, потому что, по всей вероятности, в роли педагога я наверняка бы провалился по причине своих, так сказать, бесспорно анархистских задатков. Но давайте предположим, что у меня нет никакой другой профессии, я германист и делаю то, что мне ближе всего, то есть учительствую… — нет, я не верю в это, потому что скорее всего первое, что я сделал бы, так это включил бы в учебный план пьесу «Буза» Ульрики Майнхоф. Именно сегодня, когда пытаются разобраться в причинах того ужасного размаха, который принял терроризм во всех его проявлениях, следовало бы, так я считаю, заняться тем, что написали все эти люди в своей жизни, все до единого, включая и все передовицы Ульрики Майнхоф, которая, пока газеты ее печатали, вообще отрицала любой вид терроризма, и поразмыслить потом, что же привело к такому скачку в ее суждениях. А то, что я слышу кругом, — узнаю из писем, которые я получаю, или из устных разговоров, все учителя, и те из них, кто серьезно воспринимает конфронтацию с террористами, сталкиваются с трудностями; ученики требуют ответа от них: пожалуйста, скажите нам, что это за люди, откуда они взялись, они что–нибудь писали, а что они писали? И учителя сразу попадают в сложное положение. Исходя из этого, вряд ли бы меня стали терпеть в качестве школьного учителя словесности.
В. М.:А если бы вы сами задумались над тем, что происходит и как такое стало возможным? Есть ли у вас ответ на этот вопрос?
Г. Б.:Нет! Мне кажется, это своего рода некий способ самозащиты, мне бы не хотелось называть это ханжеством, но, однако, что–то вроде страха от контакта с ними, который грозит нам всем. Мы ведь все в плену этого страха и того факта, что дом каждого — его крепость. В Бонне вы можете это видеть весьма конкретно, реалистично и грубо, кругом стоят танки с солдатами и служба полиции — вокруг федерального канцлера, министра, лидера оппозиции, — практически все они заключены в крепость, которую спокойно можно назвать и тюрьмой. А что касается нас, воспользуемся теперешним определением, интеллектуалов и писателей, мы тоже в плену страха необходимости контакта. Ведь никто, собственно, не желает разговаривать с нами. И причина этого страха кроется в том, что о подлинных причинах террора вообще еще даже и не начали задумываться. Ведь мало толку все время повторять: мерзко, отвратительно. Так, конечно, тоже можно, это отвратительное явление. Но затем нужно по–настоящему копнуть и вширь и вглубь, и всё, всё проштудировать еще раз, что было написано в период студенческих волнений и что тогда произошло, учитывая позицию обеих сторон. И вероятно, только так можно оградить молодых людей, которым сегодня восемнадцать — девятнадцать и которые полны апатии или, скажем мягче, подавлены, от того, чтобы они не чувствовали себя так, будто их толкают на тот же путь. Я нахожу бредовым этот страх перед контактированием. Если бы зависело от меня, я бы это сразу поломал. Не только… я стал бы читать в школе не только «Бузу», но и многое другое, Гегеля, например, и Клейста и мало ли что еще.
В. М.:Господин Бёлль, вы упомянули об анархистских задатках, кстати, вы уже не раз это делали. Я думаю, они ведут свое происхождение… они были заложены в вас еще в родительском доме.
Г. Б.:Да, конечно.
В. М.:Но мне кажется, сейчас нужно вновь вернуться к понятию «анархия», потому что это слово часто употребляют в последнее время не по назначению.
Г. Б.:Я думаю, что это действительно одна из самых роковых тенденций, как с точки зрения духовного развития общества, так и с точки зрения истории политики, когда анархию отождествляют с террором. Конечно, случалось, анархисты становились террористами, есть некоторые примеры из истории политического анархизма, я, конечно, не принадлежу к анархистам такого типа, или как я там про себя сказал. В истории всех других традиций политического и духовного развития человечества тоже были террористы. Существовал христианский террор, в обоих направлениях вероисповедания, как со стороны католиков, так и протестантов, о чем можно читать только с содроганием. Существовал атеистический и социалистический террор, и среди анархистов тоже встречался кое–кто из политически организованных террористов. Но подобное отождествление носит роковой характер, потому что оно делает невозможным для многих людей найти выход из необходимости существовать между отчаянием и террором, понимаете?
В. М.:Так что же такое анархия?
Г. Б.:Это стремление не допустить господства власти над собой и одновременно стремление не господствовать самому. Это довольно трудно понять. Поэтому я каждый раз прихожу в ужас, когда меня принимают за «авторитет», то есть за «духовного властителя», это для меня просто чудовищно. И политически сознательный, организованно действующий анархист, каковым я не являюсь, отвергает любую форму диктатуры, в том числе и диктатуру пролетариата. Почитайте, что говорят анархисты, корнями уходящие в девятнадцатый век и живущие в наше трагическое столетие; что они говорят, например, про Кубу, про Советский Союз и т. д. Это, собственно, люди, я пытаюсь найти сейчас для них определение, импровизирую на ходу, это люди, которые мыслят плюралистически, но и на путях плюрализма стремятся все к тому же — не допустить господства власти над ними. Это не то чтобы нетерпимые люди и уж никак не террористы, и, я повторяю, они отвергают любую форму диктатуры.
В. М.:Н–да, любую форму господства власти.
Г. Б.:Да, да, и диктатуру в политическом смысле тоже. Как власть «черных полковников» в Греции, так и сталинизм, и другие формы коммунистического господства они отвергают решительно.
В. М.:За этим также кроется, конечно, сила утопического мышления.
Г. Б.:Да, конечно. И мечта тоже.
В. М.:Мечта, да. И вы тоже как–то сказали о себе, что вы, собственно, да это вообще всегда утверждают про вас, что вы, собственно, в своих произведениях тоже не являетесь реалистом, а… Ведь на примере многих ваших персонажей видно, как они в конце просто удаляются, чтобы сохранить себе жизнь, и понимают на свой лад, что остались в целости и невредимости перед лицом того, что надвигается на них. Это тоже одна из форм утопии?
Г. Б.:Да, это частично утопические литературные попытки изобразить людей, ускользнувших из–под нависшего над ними господства власти. Назовем это так. Но я хотел бы пойти еще дальше. И то, что я делаю в области публицистики, в этом смысле тоже нереалистично. Вы понимаете? И из–за этого возникает тысяча недоразумений. Написанное мною тоже воспринимают как передовицу, хуже того, как передовицу из «Бильдцайтунг»426или что–то в этом роде. А ведь если я когда–либо полемизировал в печати, и полемизировал достаточно энергично, так это я делал, ведя как раз полемику с «Бильдцайтунг», против которой я выступал, и никогда против государства, против полиции или против юстиции, естественно, исключая тот разрыв, о котором мы здесь говорили, между обещанной и данной действительностью, или, другими словами, жизненной реальностью, но никогда, и это как бы входит в само понятие «анархия», против полиции как таковой, поддерживающей порядок, поскольку подлинный анархист или охваченный идеей анархизма человек, естественно, имеет представление о порядке. Ведь это только в буржуазном, мещанском, извращенном понимании анархия всегда отождествляется с беспорядком. Что вовсе не соответствует истине.
В. М.:Если вы…
Г. Б.:Будучи автором, литератором или художником в любом другом виде искусства, вы никак не сможете творить без такого компонента, как анархия, потому что вам необходим свой собственный порядок в противовес беспорядку в мире. Это же какое–то безумие. Ведь мир охвачен беспорядком. Это мы слышим ежедневно, видим ежедневно, абсолютно все равно — где. А написать рассказ или стихотворение, роман или радиопьесу значит создать порядок, во всяком случае, в рамках своего творения. Политики, как правило, не привносят в мир порядка.
В. М.:Господин Бёлль, в ваших произведениях часто встречаются люди, которые, как это сплошь и рядом называется, просто смываются.
Г. Б.:Да.
В. М.:А вы этого не сделали, более того, вы находились сейчас, в конце октября, со многими вашими коллегами в Бонне, чтобы, как говорится, защитить правовое государство. Как это следует понимать?
Г. Б.:Это продолжение или, скажем так, возобновление борьбы по защите нечто само собой разумеющегося. И, по сути, это печальное занятие, поскольку сначала приходится называть, что подразумевается под этим нечто, а потом еще и отстаивать его. Так, например, само собой разумеющимся является то, что даже самый тяжкий преступник вправе требовать соблюдения законности по отношению к нему. Я специально заостряю внимание на том, что я только что сказал, чтобы избежать превратного истолкования моего представления о нарушении законности. То право, как оно существует у нас в Западной Европе и в западном мире, по меньшей мере такое же бесценное достижение, как и наша культура. Я хотел бы… или, скажем… Да, оно так и так часть нашей культуры. И оно, это право, продукт труда критически настроенных, аналитически мыслящих интеллектуалов, создавших его на протяжении исторического развития западноевропейских государств. И оно не должно нарушаться. В этом вопросе я, пожалуй, еще более чувствителен, чем когда нападают на литературу.
В. М.:А что конкретно вы намереваетесь предпринять, вы и ваши коллеги? Как будет выглядеть эта новая… Эта новая инициатива?
Г. Б.:Инициатива должна главным образом состоять в том, и это уже само по себе почти утопическое намерение, чтобы придать бодрости редакторам, публицистам, журналистам, занятым на радио и телевидении, и учителям. Но первой задачей будет не отступить и не дать всем этим нападкам, скажем так, не будем, пожалуй, пока еще называть это кампанией, ни в коем случае не дать оттеснить себя на оборонительные позиции. Не будет такого, чтобы кто–то из нас стал оправдываться и защищаться. А «придать бодрости», что действительно звучит утопически, я надеюсь, нам удастся, и это уже не утопия, именно благодаря нашей позиции, пусть она окажет свое воздействие на наших коллег, на тех, кто сидит в издательстве, работает на радио или телевидении, на редакторов, учителей и много кого еще. Потому что всякое перманентное отступление, когда оно практически еще неуловимо… Ведь самое ужасное то, что неуловимо, возьмем, например, цензуру — тут случай ясный, лежит, как на ладони, конец всему, — а вот то, что неуловимо, что происходит сейчас, это уныние, наблюдающееся у молодых учителей, и молодых рабочих, и служащих, и чиновников, его нужно поймать на лету, оборвать процесс, пока не поздно, иначе мы скатимся — я говорю «мы», имея в виду Федеративную Республику Германия — мы действительно скатимся до уровня ущербного государства, чего никто не желает — я не хочу никому приписать такого, — но что незаметно происходит. И мы собираемся, конечно, поговорить с политиками, и в этом тоже будет состоять наша инициатива, надеюсь, не утопия с нашей стороны, и не только с депутатами от СДПГ и Св. НП, а также и от ХДС, мы очень хотели бы поговорить с ними о том процессе развития, которому они отчасти способствуют в регионах страны, то есть в федеральных землях, но, однако же, возможно, не отдают себе должного отчета в том, как глубоко зашел этот процесс. И тут мы должны активно проявить свою инициативу.
В. М.:Однако справедливости ради стоит сказать, что такие попытки уже были, попытки диалога, даже реабилитации…
Г. Б.:Да, конечно.
В. М.:Господин Бёлль, если правовое государство или меру соблюдения законности в нем определяют по тому, как оно обращается с теми, кто нарушает закон, тогда, возможно, качество самого общества можно определить по тому, как оно обращается с теми, кто еще не в полной мере вступил во владение конституционными правами или лишь частично пользуется ими. Вы на пороге своего шестидесятилетия. И я решаюсь спросить вас: что мы делаем с нашей молодежью, правильно ли мы строим свои отношения с ней?
Г. Б.:Да, это вопрос, который явно вызывает сильное беспокойство у всех политиков, они вдруг словно проснулись. Я участвовал во многих дискуссиях о том… о тех, кого называют молодежью, что само по себе тоже весьма расплывчатое и широкое понятие, и что меня тогда ужаснуло, так это факт, что почти все сходились на том, что у нас нет с ними общего языка, что они неуловимы, и у нас нет возможности обратиться к ним, к определенным группам, естественно, не ко всей молодежи, это абсолютно неверно, среди них есть способные к диалогу группы и даже активные группы, и не обязательно принадлежащие к партиям. И потом, было заявлено так: ну вот, вы, писатели, собственно, и должны это сделать. Меня очень напугало, что политики так говорят, мол, давайте попробуйте. Я готов пойти на это. Я не упускаю случая, чтобы писать и говорить об этом. Но я думаю, это взаимосвязано с тем, с чем мы только что попробовали разобраться, с так называемыми причинами террора. Нужно попытаться внушить этим молодым людям, назовем их так, хотя я не люблю этого обращения, оно звучит как–то снисходительно–высокомерно, естественно, всеми возможными способами чувство ответственности, внушить по–настоящему, и сделать это на всех уровнях.
В. М.:Откуда, как вы думаете, идет это нежелание у молодых людей вести диалог? Это как–то ненормально.
Г. Б.:Да вы можете поговорить с кем угодно, хоть с крайне правым или крайне левым, хоть с центристом или лево–и правоцентристом, все сходятся на том, что общество не предложило этим молодым ничего, кроме материальной стороны, и мне даже хочется сказать, ничего, кроме чудовищного материализма. Это, конечно, не кончится добром. А ведь истина в том, и я повторяю это в сотый раз, истинная правда такова, что не хлебом единым жив человек, это действительно так, и давайте порадуемся этому от души!

