В кунсткамере еще есть места. Перевод Е. Вильмонт15

Джеймс Джонс, «Отныне и вовеки веков», и Ярослав Гашек, «Похождения бравого солдата Швейка»

Смутно, словно в сумерках, я вижу перед собою двух человек, которых мне представили как ярых антимилитаристов; тот, что сидит слева, бледный, напряженный, достиг неимоверного успеха — на протяжении семисот семидесяти двух страниц он ни разу не улыбнулся, лишь изредка чуть ухмыльнется, и все.

А тот, что сидит справа, толстый, маленький, круглый, наоборот, все время улыбается, вот так же он улыбался почти на каждой из пятисот семнадцати страниц.

Оба они сидят передо мной в качестве претендентов на место в кунсткамере истинных несолдатов. Мне хорошо известен их жизненный путь.

Тот, что слева, затеял нечто такое, что не могло кончиться добром: будучи в социально стесненном положении, он сам, добровольно, обрек себя на безрадостную жизнь солдата на целых тридцать лет. Он пошел в армию, дабы избежать большой дороги, голода и неминуемо проистекающего отсюда тюремного заключения. Поначалу все шло хорошо. Он занимался боксом, играл в полковом оркестре и однажды даже сподобился сыграть вечернюю зорю в Арлингтоне (кажется, это нечто вроде американского Потсдама); этим он всю жизнь будет гордиться, ну да ладно; однако потом ему стали в тягость гомосексуальные интриги в военном оркестре, он попросил перевести его в другую роту и угодил как раз в роту капитана Холмса, я говорю «как раз», ибо Холмс был полковым тренером по боксу и командир полка то и дело допекал его из–за предстоящего чемпионата дивизии; мой кандидат на место в кунсткамере — отличный боксер, но он дал зарок никогда больше не выходить на ринг, ибо однажды так неудачно нанес удар противнику, что тот ослеп.

И тут начинается борьба одиночки с безымянной коррупцией в полку. Моему претенденту следовало бы все–таки различать — совершается ли тут просто несправедливость, или же он ищет для себя верную позицию, чтобы, найдя ее, бросить вызов — а это отнюдь не одно и то же; он, однако, не видит этой разницы, в результате происходит все, чего и следовало ожидать: притворная сухость, обманчивая гуманность обыкновенного армейского устава; в этом трухлявом заборе — уставе — столько дыр, что это позволяет легально замучить до смерти целые полки непокорных парней, довести их до безумия, самоубийства или же вынудить в конце концов пойти на все уступки…

Но герой сумел выстоять (а мне бы хотелось на месте силача, закаленного спортсмена, видеть какого–нибудь астматика, страдающего плоскостопием), и когда кажется, что победа вот–вот будет за ним, он, поддавшись на провокацию фельдфебеля, ввязывается в драку, а ведь ему следовало бы знать: все, что угодно, только не это — разве можно бить фельдфебеля! Его сажают в тюрьму, в ту самую тюрьму, где Джон Диллинджер16решил стать не политиком, а преступником.

Мне всегда казалось, что тот, кто ищет справедливости, должен бы настаивать на своих правах, но он не пожелал доказывать, что фельдфебель угрожал ему ножом (а мог бы это доказать!). И тут происходит нечто уж совсем ужасное: в тюрьме он начинает гордиться тем, что он хороший солдат, и еще он гордится своим товарищем по несчастью Маджио, потому что они из одной роты и тот тоже хороший солдат; эта бессмысленная и столь типичная гордость ненавистным и все–таки любимым коллективом побуждает меня, покачав головой, отказать ему в праве на место в кунсткамере; более того, даже в вестибюль я его не пущу, ибо вижу в нем слишком много Лили–Марленизма17, он слишком много наглотался ложно понятой романтики вечерней зори.

Что же касается того, кто сидит справа, то следует знать, что он не солдат и никогда им не станет, никогда никому даже в голову не придет посчитать его таковым и никому никогда не удастся сделать из него солдата. Его жизнь была единственной в своем роде и поистине грандиозной: он был уволен из армии с диагнозом «идиотизм», а потом, во время войны, в сумасшедшем доме объявлен симулянтом; его жизненный путь лежал через тюрьмы, карцеры, больницы, он носил форму, какая ему доставалась, даже и вражескую, и не видел в этом ничего особенного; ему много раз грозила казнь: петля, пушка, пулемет, пистолет — все, что могло нести смерть, было направлено на него, однако его ничто даже не зацепило, более того, он еще получил награды: первую — за приличное поведение в отхожем месте, правда, всего лишь бронзовую, а потом были еще две серебряные за храбрость перед лицом врага, хотя врагов у него не было и храбрость ему была так же несвойственна, как и трусость.

Желчным генералам, взволнованным шпикам, нервным докторам и чрезвычайно серьезным лейтенантам в минуты величайшей спешки он рассказывал то, что любого нетерпеливого человека доводит до белого каления: анекдоты. Он доказывал военной машине всю ее абсурдность, причем сам воспринимал ее буквально и всегда готов был «до последнего вздоха служить Его императорскому величеству», и никто не замечал, что он бессмертен.

При виде сидящих рядом кандидатов, бледного, тощего, по фамилии Превитт, и круглого, цветущего, по фамилии Швейк, любой счел бы цветущего Швейка с его тремя орденами на груди за человека, умеющего–таки извлечь выгоду из милитаризма, а другого, без орденов, за жертву, но все обстоит как раз наоборот. Превитт разминулся с орденами и с войной, он умер от болезни, широко распространенной среди мнимых антимилитаристов — от Лили–Марленизма.

Ни один из них, ни Превитт, ни тем паче Швейк, не отвечают своей предварительной характеристике: Превитт ни в коей мере не антимилитарист, а Швейк куда больше чем антимилитарист: он просто не солдат, по самой своей природе не солдат, так что пусть себе гордо марширует мимо меня в кунсткамеру, он останется там стоять со всеми своими орденами, тогда как другому, Превитту, я вынужден буду закрыть туда доступ.

Боюсь, что Швейку придется пребывать в кунсткамере в мраморном одиночестве, точно в одиночной камере, ибо в немецких военных романах — по крайней мере, мне так представляется — ему сотоварища не найдется: там всегда излюбленным героем будет орденоносный солдат, который в глубине своего сердца не хочет войны. Дабы снять со своих героев все подозрения в зависти, авторы наделяют их высокими чинами, красотой, наградами, умом и спортивными талантами; потом эта персона с обложки иллюстрированного журнала непременно завоюет чье–нибудь сердечко, такое чистое и демократичное, о каком можно только мечтать. А поскольку здесь уже приходится вторгаться в область психологии, то женский образ будет скроен по соответствующей мерке — лучше всего взять сверхрассудительную дочку рассудительного папаши из левых; конечно, она должна быть сексуально привлекательной, а иначе в ней можно будет заподозрить комплекс, развивающийся от ожидания у стены танцевального зала, когда другие танцуют.

Теперь эта парочка может спокойно отправляться на мировую войну; герою предстоит — в зависимости от продолжительности войны — дослужиться до обер–лейтенанта, получить Рыцарский крест, а она, его возлюбленная, может ухаживать за ранеными, разносить суп, работать трамвайным кондуктором или даже в глубокой шахте добывать уголь для военных нужд. Эти чистые души так прозрачны, что никто их ни в чем не заподозрит. Разве стеклянного человека уличишь в грязных мыслях?

Очень важна и вторая, фашистская, пара: милитарист, который — ну хоть убей! — никак не получит Рыцарский крест; он — вот так сюрприз! — оказался еще и трусом, еле–еле дослужился до обер–лейтенанта, несмотря на пресмыкательство перед партией и презрение к нижестоящим; зато потом, во время денацификации, он будет выведен на чистую воду принцем Стеклянное Сердце и так выварен в щелоке, что превзойдет всех и вся своей безукоризненной чистотой.

Его возлюбленная непременно обладает следующими качествами: она и умна (будем же справедливы!), и красива (ибо мы действительно справедливы), она дочь немецкого националиста, который выгораживает Гитлера («Фюрер ничего обо всей этой грязи не знает»). Однако этой особе не следует — вот тут–то она и докажет свою моральную несостоятельность — что–нибудь создавать или добывать, лучше пусть работает медицинской сестрой в невропатологическом госпитале для высших чинов; там она — со слезами на глазах, но все–таки добровольно — приносит жертвы отечественной Венере; Крым или прекрасные курорты Южной Венгрии — самое подходящее место действия, но богатые лесами области все же предпочтительнее.

По крайней мере, так оно должно быть: националисты — трусы, а противники режима, наоборот, исполняют свой национальный долг, а так как противников режима больше, чем приверженцев, то национальный долг будет исполнен самым парадоксальным образом. Теперь война должна длиться до тех пор, покуда наш офицер, противник режима, не рухнет под тяжестью своих орденов. Может ли быть лучшая смерть для солдата?

В этих романах нет даже и проблеска надежды на зависть, ибо автор, прежде чем отослать рукопись издателю, тщательно опрыскивает своих героев романным ДДТ. А о том, что же такое зависть, было достаточно разговоров, и слово это превратилось в смертоносное оружие.

Тут я даже готов похвалить Превитта, ибо он имеет одно позитивное свойство: он асоциален, эта асоциальность — горе истинного наемника. В военном романе мне хотелось бы видеть хоть три грамма Швейка — для героя подобного романа поистине королевское богатство — и пусть он страдает плоскостопием, близорукостью, пусть он будет католик и трус, и уж особой премии достоин будет автор, который решится наградить своего героя астмой, а заодно и упрятать в тюрьму.

1956