Радикал на службе Богу. Перевод С. Фридлянд459
О Фоме Аквинском
Надо исходить из предпосылки, что я предпринимаю здесь своего рода фривольную авантюру, пытаясь на несколько шагов, может, всего на один–единственный, приблизиться к этому удивительному человеку, когда их надо было совершить тысячи и тысячи, чтобы по возможности «воздать ему должное» и, как он того желал, подвергнуть его критике.
Вероятно, томисты и антитомисты настолько его исказили, что мы его вообще никогда (или лишь от случая к случаю, поверхностно испорадически)нечиталипо–настоящему. От многого и многих текстов нас отвращают не тексты сами по себе, а те, кто пытался довести их до нашего понимания.
Итак, я заглянул — иначе это не назовешь — в его произведения, прочел кое–что из написанного им и кое–что о нем (среди прочего — еще раз знаменитую биографию Честертона460, блистательная, неокатолическая элегантность которой все же — как мне показалось — слишком бойко высвечивает некоторые моменты, — да, поистине светлая книга!).
Тут я должен нажать на тормоз, чтобы не цитировать непрерывно Фому Аквинского. Поистине отрадно в период, когда Рональд Рейган, и Александр Солженицын, и многие газеты, и все «моральные большинства» во всех странах Господа Бога нашего, когда все они точно знают, где добро и где зло — добро, разумеется, там, где капитализм, зло — где коммунизм, итак, очень отрадно в столь бедный на аргументы период прочесть у Фомы: «Добро бывает и без зла, но зло без добра не бывает». И еще: «Надумай Бог изъять из мира все, что дает человеку возможность грешить, вселенная оказалась бы несовершенной». И кроме того: «Пусть даже то, к чему греховно влечет воля, есть истинное зло и оно противоречит наделенному разумом естеству — воспринимают его, однако, как доброе и естественное» — и… и так далее.
Этого гения конкретности и основательности представляют нам как воплощенное спокойствие; лишь один–единственный раз он «вышел из себя», когда его семейство подослало ему в узилище грешницу, дабы та совлекла его с иноческого пути, и вот тут он не только разгневался, но и стал — чего вообще–то нам о нем слышать не доводилось, — стал невежлив. Он схватил горящую головню, ринулся на красотку и выгнал ее, вместо того чтобы затеять с ней диспут и совлечь ту, что желала совлечь его с пути истинного, с ее собственного пути. И если б рядом оказался кто–нибудь и кто записал бы их диалог, мы теперь располагали бы классиком антипорнографии.
Этот «молчаливый» вол, который, кстати, родом вовсе не с Сицилии, а из окрестностей Неаполя, вел весьма бурную жизнь. Как сыну графа и близкому родственнику Фридриха II461ему был уготован высокий удел; если уж священнослужитель, то не меньше чем архиепископ, кардинал, а то и вовсе папа; а если уж монах, то непременно настоятель. Он и сам не желал гнуться и не позволял это делать другим, несмотря на целый год заключения в Сан–Джованни. Он состоял в ордене нищих и пожелал в нем остаться, служить Богу и науке, более Богу, чем науке, но Бог без науки? — это на его взгляд было невозможно.
Он был настолько тверд в своей вере, что позволил себе впасть сразу в две ереси: в одну — теологическую, «материализм» Аристотеля, каковой мог быть истолкован как враждебность к церкви, и в ересь светскую — орден нищих, что не только противоречило его происхождению, но и было не по душе всему «общественному устройству». Фома Аквинский, если попытаться перенести его в наши дни, был классическим образцом внепарламентской фракции, человеком, вышедшим из дела, человеком шестьдесят восьмого года — таким он и остался, невзирая на самую подлую клевету, угрозы, бойкот. Тогдашние теологические факультеты тоже имели свой закон о радикалах462.
В противоположность большинству людей шестьдесят восьмого года, тех, кто в наши дни уютно заменяет собственную строптивость былых лет на ветеранский статус, он остался «при своем». Он хотел быть справедливым не только по отношению к Богу, но и к человеку в его телесном воплощении, ко всему сущему. «Явно ошибочно мнение тех, кто утверждает, будто для истинной веры не имеет значения, что думает человек о творении, лишь бы его мнение о Боге было истинно. Ибо ошибка в оценке творения приводит в конечном счете к ложному знанию и о Боге».
Такой отвагой мог быть наделен лишь тот, кто был уверен в Боге. Я считаю вполне вероятным, что его собственные братья по ордену, на каковых незадолго до рождения Фомы были возложены инквизиторские функции, не преминули бы пригласить его на заседание своих комиссий, подвергнуть осуждению и передать жестокой «светской руке», доживи он до девяноста лет, но он умер сорока девяти лет, был вскоре причислен к лику святых, а причисленных к лику святых, особенно столь прославивших свое имя, не сжигают после смерти. Уж скорее причислят к лику святых тех, кто некогда был сожжен. И он продолжал существовать, пусть и оспариваемый, но неприкосновенный, как и его огромное наследие, эта трезвая и конкретная, почти безличная попытка охватить не только само небо, но и землю, охватив, привести в порядок, вычислить «Сумму»463.
Язык его начисто лишен «журналистского начала» в противоположность — как мне кажется — Августину, который при случае «блещет» и «ослепляет». Думаю, не возбраняется представить себе девяностолетнего Фому Аквинского, который и оставшиеся сорок лет размышлял и вынашивал формулировки и, возможно, руководствуясь своей верой в Бога, рискнул бы еще дальше проникнуть в глубины действительности, могущие устрашить даже и его самого. В том году, когда его канонизировали, то есть в 1323–м, ему бы исполнилось девяносто девять.
Он завершил не только великий объем написанного и надиктованного, объем его путешествий тоже громаден; будучи освобожден сестрой из родовой тюрьмы, он двадцати одного года от роду отправился в Париж, где прожил три года, после чего четыре года провел в Кёльне (господи, я представляю себе, чего он только не нагляделся в этом болоте толстосумов!), потом снова в Париж, где двадцати восьми лет от роду стал профессором, подвергавшимся клеветническим нападкам, бойкоту, угрозам, — поистине радикал, пусть даже не в гражданской службе, а на службе творению и тварям его.
Из Парижа еще раз в Италию, а потом снова в Париж. Путешествовать в те времена означало ходить пешком, порой, может быть, ехать на осле или просить, чтоб подвезли; Фома был современен настолько, насколько мог быть современен человек его столетия, но модным он не был никогда. Он был столь уверен в своей духовной родине, столь прочно в ней укоренен, что мог без опаски нисходить в глубины материи. Одержим действительностью.
«Нет ничего неподобающего в мысли, что Господь споспешествовал прелюбодеям в их естественных действиях. Зла не природа прелюбодеев, зла их воля. Но то, что сотворила сила их семени, соответствует не их воле, а их природе. Потому и не будет неподобающей мысль, что Господь споспешествует этим действиям, придавая им окончательное совершенство».
Можно ли угадать здесь хотя бы намек на оправдание того убийственного отношения, которое столетиями терпят не состоящие в браке матери и их внебрачные дети? Впрочем, сказано и следующее: «Зла надо избегать любым образом, а потому никоим образом нельзя творить зло, дабы из этого произросло добро. Добро же не надо творить любым образом, а потому надлежит порой воздерживаться от добра, дабы избежать большого зла».
Нет, все это отнюдь не легко и уж вовсе не просто. А что пишет Фома про деньги: «Пусть даже деньги носят характер лишь полезного, они все равно обнаруживают известное сходство со счастьем, ибо они обладают характером чего–то всеобъемлющего, поскольку им подвластно все». Это мог бы почти слово в слово повторить молодой Маркс.
Был ли Фома своего рода «третьим путем» теологии между «идеалистами», которые пренебрегают материей и для которых Бог не подлежит сомнению? Его знаменитые слова о том, что милость предполагает существование природы, цитируют не полностью, ибо он говорит: «Милость не разрушает природу, она предполагает ее существование и придает ей завершение». Это звучит совсем по–другому и приводит в движение другие мысли, если вспомнить, что он говорит о «природе» прелюбодеев. А всем законоедам — таковые у нас встречаются — он говорил: «Справедливость без милосердия жестока, милосердие без справедливости есть мать распада». Но и «милосердие не отменяет справедливости, более того, оно, так сказать, являет собой полноту справедливости».
Сдается мне также, что и слепая храбрость воителя — и это в его–то век, когда мужчина без меча вообще не считался мужчиной! — не вызывала у него особого восторга. «Храбрость без справедливости есть рычаг зла». И еще: «Не истинно храбры те, кто во имя чести совершает храбрые поступки». Уж не ранний ли пацифист написал эти строки? Он, он сам был храбрым, не отступал, не давал сбить себя с пути, а истинная храбрость для него означала «стоять на своем». Он ничего не принимал на веру из доставшегося по наследству, он подвергал это проверке, полный человечности, но лишенный сентиментальности, и не презирал «улицу», по которой так часто ходил и где было его место, место нищего монаха. Он презирал доказательства веры, считая их оскорблением Бога, и твердо знал: «Чтобы вести человеческую жизнь, необходимо играть».
Жалость и подачки, столь любезные сердцу пуритан, он тоже не принимал на веру, на десятках страниц он подвергает их всестороннему рассмотрению, одни формы жалости и подачек одобряет, другие отвергает и после тезы и антитезы в синтезе не мешкает с ответом, который, например, при рассуждении, может ли блудница подавать милостыню со своего заработка, гласит: «Если некая жена занимается блудом, то действует постыдно и противу Божьего закона, но если она берет за это мзду, она не действует тут ни несправедливо, ни противу закона. И соответственно то, что заработано ею столь незаконным способом, она может оставить себе и может подавать с этих денег милостыню». Зато от жертвоприношений на алтарь он решительно исключает блудниц из–за попрания морали и преклонения перед Всевышним. К ненависти он был не способен, даже по отношению к тем, кто был ему враждебен. То, что мы называем критикой, он называл «братское назидание» и считал таковое вполне уместным даже по отношению к вышестоящим ордена. Каково выражение: братское назидание!
Йозеф Пипер464, из избранных трудов которого взята часть цитат, сравнивает его с Бахом в искусстве фуги. Я порой уподоблял его «Линнею465в теологии», а также Рудольфу Штайнеру466, который также не оставлял без внимания ни одного предмета, на свой лад создавал систему, основал школу и предложил «третий путь», которым теперь, спустя шестьдесят лет, пытается идти все больше людей: в экономике, сельском хозяйстве, медицине, воспитании.
Человека, подобного Фоме Аквинскому, я бы охотно расспросил об атомной бомбе, гонке вооружений, разоружении, довооружении, о христианстве, христианских партиях, наркотиках, самоубийствах, погоне за успехом, телевидении, семье, контроле над рождаемостью, терроризме, восстаниях, бунтах, революции. Во всяком случае, он вполне одобрял кражу с голода: «В случае крайней нужды все имущество становится общим. И поэтому тот, кто терпит подобную нужду, имеет право взять для поддержания своей жизни часть чужого добра, если ему не случится найти такого, который подаст добровольно. По той же причине дозволено взять часть чужого добра, дабы подать милостыню, разумеется, и это при условии, что иным путем страждущему не помочь. Во всяком случае, если это может произойти без риска, сперва надлежит заручиться согласием владельца, после чего позаботиться о бедняке, который находится в крайней нужде».
А спросил бы я его следующее: существует только кража от голода одним, отдельно взятым человеком, не существует ли подобного у целых народов? И кто осмелился бы попросить об одном–единственном подаянии Сомосу или мультимиллионера? Ответы на мои вопросы, пожалуй, представлены in nuсе467в собрании его сочинений, и остается только повести мысль дальше.
Разум, на котором он основывался, который он предполагал, пожалуй, был чересчур разумом средиземной окраски. Детище римского ratio468. Разумов или разумений насчитывается, думаю, много больше, чем тот единственный, который мы признали своим. И то, что непригодно для нашего умеренного климата, сразу представляется нам неразумным, равно как многим может представиться неразумной у Фомы та дотошность, с какой он исследует адский огонь. Огню пылающему нужна пища. Откуда он берется, какого он рода? Огнь пылающий светит, но в аду ведь царит вечная тьма? Короче, какого рода этот огнь, которому не нужна пища и который не дает света? Вот о чем он размышляет, поворачивая тему и так и эдак, в своем понимании вполне разумно.
Теперь мы годами размышляем над своими душевными скорбями, достаточно часто — это горе луковое, достаточно часто наговоренное; он же знал средство против душевных страданий: не молиться, а омываться и спать, знал он также, что может послужить на пользу тем, кто чересчур всерьез воспринимает свою писанину: «Все, что я написал, есть труха». Надо бы мне как можно больше перечитать этой трухи.
1983

