Одно против другого

В воскресенье после утренней молитвы молодой Яаков Ицхак почувствовал, что сердце его страшно колотится. «Ты боишься?» — спросил он себя по старой детской привычке, и голосок, как будто действительно детский, отвечал изнутри: «Я боюсь». «Мне кажется, — признавался он позднее своему другу Ишайе, — я бы охотно сбежал, как Хайкель, когда я отпустил его воротник, но ребе сказал: «Пойдем», и в этом было больше силы, чем в моей медвежьей лапе, держащей Хайкеля».

Еврей сидел теперь напротив учителя. По комнате разливалось легкое печное тепло, к которому прибавлялся еще жар ярких лучей осеннего солнца, льющихся из окна. И корешки книг казались горящими.

-О чем ты думал, Яаков Ицхак, — спросил ребе, — когда решился прийти ко мне?

-Ребе, — ответил он, чуть помедлив, — я на это не решался.

-Как так? — спросил ребе.

-Решаться, — объяснил Еврей, — это как разбег перед прыжком. Но когда кому-то говорят «Прыгай!» — и тот прыгает тут же, не размышляя, то это нельзя назвать решением. Правда, и раньше ребе Довид мне это говорил, но я не мог, а теперь смог.

-Почему ты не пришел раньше?

-Я боялся.

-Чего?

-Вас, ребе. Вашей близости.

Ребе помолчал немного. Потом спросил:

-А теперь не боишься?

-Нет.

-Почему же?

Еврей смутился.

-Может быть, — сказал он, колеблясь, — потому, что раньше ребе Довид говорил: «Поезжай в Люблин», а в этот раз сказал: «Мы поедем в Люблин». И я поехал, не успев даже задуматься.

-Но и раньше, когда ты боялся, ты ведь хотел приехать?

-Конечно.

-В чем же было дело?

-Ребе, — сказал Еврей, — это легко объяснить... Когда я ушел из родного города и поехал в Апту, там жил тогда святой человек ребе Мойше Лейб, который теперь сассовский ребе.

-Да, действительно святой человек! — подтвердил ребе.

-Ребе Мойше Лейб, — продолжал Еврей, — был добр ко мне и принял меня. Иногда во время молитвы я выходил из тела и разума. Цадик заметил это и однажды наедине очень сердечно сказал мне, чтобы я оставил этот путь, потому, сказал он, что мы поставлены здесь внизу не напрасно и не должны покидать свой пост. С тех пор он стал брать меня с собой, когда ездил выкупать посаженных в тюрьму за долги или навещать бедных вдов, чтобы пожелать им доброго дня, спросить их, в чем они нуждаются, дать им денег. Притом он совершенно не заботился, благочестивы ли и добры те люди, которым он помогал, или, наоборот, они — скопище всех пороков. Он не выносил, когда при нем кого-нибудь называли злым. «Человек делает зло, — говорил он, — только когда злой соблазн побуждает его. Но это еще не делает его злым. Никто не хочет творить зло. Или он просто попадает в тенета, сам не зная как, или он принимает зло за добро. Ты должен любить человека, который делает зло, с любовью помочь ему выбраться из водоворота зла, в который его загнало злое побуждение, с любовью должен ты ему объяснить, что высоко, а что низко. Без любви ты не добьешься ничего, он укажет тебе на дверь и будет прав. Если же ты назовешь его злым, будешь ненавидеть и презирать, ты сделаешь его действительно злым, желая ему помочь. Человек становится злым, когда замыкается в своем зле. Никто не зол, пока сам не заключит себя в тюрьму своих злых поступков. Не раньше он становится злым, чем замкнет сам себя в темном мире».

Еврей замолчал, но, заметив, что ребе ожидает продолжения, заговорил снова:

-Нечто похожее говорил мне и ребе Довид, когда я после долгих блужданий пришел в Лелов. И я понял, что это правда. Но это еще не вся правда. Это правда, касающаяся того, что происходит между людьми. Там, где есть любовь, она безгранична, и там предел власти Сатаны. Но для меня мало знать истину о зле в мире. Зло в мире могущественно, оно правит миром. Я не могу узнать зло в другом человеке. Потому что, когда я его встречаю в другом, я побеждаю его, чуждаясь его, ненавидя или презирая, или любовью. В обоих случаях оно остается непостижимым для меня. Я узнаю его только в самом себе. Там внутри, где никакая чуждость не отделяет и никакая любовь не спасает, там я чувствую некую силу, побуждающую меня отступить от Бога, пробующую использовать для этого лучшие силы души. Тогда я понимаю, что зло могущественно и что не имеет значения, как я себя веду по отношению к другим, потому что оно умеет воспользоваться даже силой любви и отравить то, что было исцелено прежде. Но так не может продолжаться!

Было видно, что Еврею неловко выносить наружу то, что было скрыто глубоко внутри. Но он не мог удержаться.

-Поэтому я спросил у ребе Довида, — продолжал он, — что может сделать человек, чтобы спасти мир? И он мне ответил: «Помнишь, когда братья говорили Иосифу: «Мы праведны», он в гневе прогнал их. Но когда они признались: «Вина на нас за брата нашего», он сжалился над ними». Это была правда, но я не удовлетворился ею и сказал: «Да, это так. Но это еще не вся правда. Тут скрыта тайна. Я должен добраться до нее, а ты не можешь помочь мне найти ее. Я должен отыскать, где учат злу мешать пользоваться добром, которое им потом погубляется». И он мне ответил: «Тогда ты должен пойти к моему учителю в Люблин. Он умеет обращаться с добром и злом». Я услышал это и испугался. Но однажды этот страх пропал.

-Разве ты не видишь, Яаков Ицхак, — сказал цадик, — что даже Бог пользуется злом?

-Богу это возможно, Он может заставить служить себе все, а Ему ничто повредить не может. Но добро, я имею в виду не Божественное добро, а то, что на земле, смертное добро, когда оно пытается подчинить себе зло, само ему незаметно покоряется. Растворяется в нем, даже не заметив этого, и исчезает.

-Но и это Божественный промысел!

-Да. И я знаю, что Господь сказал: «Мои мысли — не ваши». Но я знаю, что Он требует от нас чего-то, чего-то ждет именно от нас. И когда я не могу терпеть зла, которое Он терпит, то я вижу: в этом своем нетерпении и сказывается то, чего Он от меня требует.

-Расскажи мне, Яаков Ицхак, когда ты впервые почувствовал, что есть сила, которая принуждает тебя к чему-то.

-Это было давно, ребе.

-И все же расскажи.

Еврей, тихо и запинаясь, стал рассказывать:

-Когда я покинул город Апту, жену и детей (теперь ее уже нет в живых), я поселился в одном имении, учил детей хозяина. В доме жила, уж не знаю почему, его замужняя дочь. За столом она смотрела на меня без всякой симпатии, но как будто удивляясь мне. Мы не перемолвились ни словом. Однажды ночью, когда я читал при свече, она вдруг вошла ко мне. Она стояла передо мной босая, в ночной рубашке, и молча смотрела на меня, не вызывающе, а так, как будто она хотела кинуться к моим ногам, но не осмеливалась. Я увидел, что она красива, хотя раньше не замечал этого. Ее покорность обратилась в силу принуждения. Меня поразила ее красота, сердце пронзило сострадание к ней, как к живому существу, но в то же время от нее исходило принуждение. И оно было подкреплено моей жалостью и восхищением, оно воспользовалось ими. Внезапно я отдал себе отчет в том, что смотрю на ее голые ноги. «Не принуждай!» — крикнул я. Женщина, очевидно, не понимая моих слов, приблизилась ко мне. Тогда я выпрыгнул в окно и бежал всю мартовскую ночь, как можно дальше от нее. Позже, когда я работал в одном отдаленном местечке учителем, она пришла ко мне и, плача, просила простить ее, говоря, что какая-то сила заставила ее это сделать. «Я знаю, — утешил я ее, — что властитель принуждения переоделся тобой, но прежде он должен был заставить тебя стать его одеждой».

-Но если бы ты и подчинился злому побуждению, разве это означало бы предать Бога?

-Бог, — сказал Еврей, — Бог свободы. Он, у кого есть сила заставить меня, не принуждает меня ни к чему. Он уделил мне часть от своей свободы. Я предаю его, если позволяю кому-то управлять собой.

-Со мной в юности случилось нечто похожее, — сказал ребе, — правда, прыгать из окна не пришлось. В холодный зимний вечер на пути в Лизенск к ребе Элимелеху я заблудился. Я увидел в лесу огонек, пошел на него и вышел к жилью. В доме было светло и тепло. Там не было никого, кроме одной молодой женщины. До этого я не видел близко женщины, кроме одной, которая пыталась вовлечь меня в свои сети, но я оставил ее, заметив на ее челе чуждый знак, и она потом действительно, когда мы расстались, перешла к «Другой стороне». Женщина в лесу накормила меня и угостила стаканчиком горячего вина, потом она села рядом и стала расспрашивать: откуда я, что было со мной раньше и о чем я мечтаю в эту ночь. Я испугался чарования, которое пробуждали во мне ее глаза и голос. Страх пронзил меня до глубины, где не осталось ничего, кроме трепета перед Богом и слабого стремления любить Его. Но когда страх коснулся любви, то пробудил ее, и она огнем охватила всю мою душу. Ничего не осталось во мне, кроме страстной любви, зажженной этим огнем. В это мгновение я огляделся: не было никакой женщины, никакого дома, не было леса — я стоял на дороге, которая вела в Лизенск.

-Милость была на вас, ребе, — сказал Еврей.

-Когда ты понял, — спросил ребе, — что Бог есть Бог свободы?

-Когда мне было восемнадцать, — ответил Яаков Ицхак, — в школе Апты я считался лучшим, и поговаривали, что ребе, когда уедет куда-то, что он часто делал, назначит меня за главного. Но я знал про себя, что только учился Торе, а о Боге не знал ничего. Я учил Его слова, я молился Ему, я горячо молился, но я не знал Его. Тогда я понял, что только с помощью учения не достичь знания. Молитва приближала к Нему, но не к знанию. Это долго мучило меня. Однажды я вспомнил, что рассказывают об отце нашем Аврааме, да покоится он с миром. Он испытал Солнце, Луну и звезды, он узнал, что они не боги, он переходил из сферы в сферу и нашел их слишком легкими. И, наконец, узнал, что над небом и землей властвует Тот, кто создал их и ведет их. В этих размышлениях я провел три месяца. Искал и понял, что принуждение стремится овладеть всем, но что все стремится к свободе. И внезапно, помимо всяких размышлений и поисков, меня озарило в одно мгновение, что свобода живет у Бога. Это снизошло на меня в то мгновение, когда я произносил начальные слова утренней молитвы: «Слушай, Израиль». Мысль об этой полной божественной свободе сотрясала все мое телесное существо, зубы стучали так, что я не мог произнести последнее грозное слово молитвы: «Один». Только когда я по-настоящему понял, что для нас, пусть созданных из праха, существует свобода, я смог продолжить молитву.

-И со мной случилось подобное, — сказал ребе. — Когда я завершил изучение Талмуда, счастливый, убежал из города, бродил и любовался зреющими полями. Вдруг я увидел соседа, студента, немного старше меня. «Что ты делаешь?» — спросил он. «Я завершил Талмуд», — отвечал я. «Ну и что? — воскликнул тот. — Я в свое время тоже учил его, а посмотри на меня сейчас — я свободный человек, я свободно мыслящий». Тогда я понял, что все только начинается для меня. Я побежал в синагогу, открыл ковчег и распростерся перед ним, молясь, чтобы мне был указан верный путь. Вдруг я увидел огромную фигуру, до потолка, но не испугался, а приветствовал его, потому что узнал в нем отца нашего Авраама. «Ищи учителя, — сказал он мне, — который укажет тебе путь», — и я отравился к Магиду из Межерича, человеку Божьему, он жил еще в Ровно, и стал учиться у него своему пути.

-Путь, говорите вы, ребе. А может ли человек здесь, на земле, идти все дальше и дальше?

-Что ты имеешь в виду, задавая этот вопрос?

-Я имею в виду вот что. Человек видит перед собой ступень, но не может взойти на нее, пока живет в этом мире и заключен в этом теле. Должен ли он просить Бога взять его отсюда? Но ведь безусловно прав был ребе Мойше Лейб, когда говорил: «Мы стоим каждый на своем посту и не должны покидать его». Здесь должны мы сражаться со Злом, здесь!

-Ах, Яаков Ицхак, — сказал ребе, — что ты все о ступенях? Когда начинаешь думать о ступенях, конца этому не будет. Ты ведь знаешь, что ребе Михл явился после своей смерти моему ученику, ребе Гиршу из Жидачова, и рассказал ему, что там он переходит из мира в мир. Каждый раз мир, в котором он находится, кажется ему землей, над которой высится небо, которое ему неизвестно, но потом и оно оказывается землей. Вот так обстоит дело со ступенями. А путь человек должен строить подобно тому, как мостят дорогу. То есть он приносит камни; утрамбовывает их, присыпает песком — и, когда сделает определенный участок, тогда переходит к другому, идет дальше, это и есть путь.

Он замолчал. Молчал и Еврей. Вдруг лицо Хозе, всегда красноватое, потемнело, а вертикальная складка, пересекавшая лоб, стала еще глубже. Но он молчал. Потом заговорил, но очень медленно, как бы перебирая слова во рту и пробуя, пригодны ли они.

-Но смерть, Яаков Ицхак, смерть...

Лизенск, город ребе Элимелеха, лежит в лесистых горах. Часто ребе Элимелех рано утром переходил мост через реку Сан и шел в горы, которые с этой стороны плавно поднимаются вверх, а с другой стороны, наоборот, круты. Он поднимался на вершину, которая имела правильную форму куба, и долго сидел там. На вершине этой был лесок, и его называли лесом ребе, а вершину — столом ребе, и еще долго будут так называть. Ежегодно на Лаг Ба Омер — тридцать третий день между Пасхой и Шавуот, праздником учеников, туда приходят отовсюду йешиботники, бегают и стреляют по столу ребе из луков. Разумеется, когда ребе приходил туда, ни один еврей, ни один поляк не смел приближаться к этому месту. Но время от времени двое из учеников ребе поднимались туда, чтобы практиковаться в одиноком созерцании. Одним из них был я, а другим — мой старший друг Залке, который всегда обо мне заботился (в прежнем рождении он был моим отцом). Однажды сидел я там, погруженный в мысли, соответствующие этому месту, о глубоком смирении и самоустранении. На этот раз стремление возгорелось во мне с такой силой, что я решил немедленно принести себя в жертву. Я подошел к краю скалы и хотел кинуться вниз. Но Залке незаметно следил за мной, он подбежал, схватил меня за пояс и уговаривал меня не делать этого, пока это желание совсем не исчезло.

Уже некоторое время габай стоял в дверях.

-Ребе, — крикнул он, когда воцарилось молчание, — сумасшедший мальчик взбесился. Он вопит, что пришел к вам, и только с вами хочет говорить.

Цадик поднялся. Он положил руку на плечо Яакова Ицхака, который тоже поднялся, и они стояли рядом, и было видно, что ребе чуть выше этого крепкого молодого человека. Так они стояли несколько мгновений. А потом ребе повернулся и вышел с поднятой головой, как было у него в обычае, а за ним шел Яаков Ицхак, опустив голову. Так был прерван их разговор.