Жить ли нам одним домом, если жить в одном доме?
Заметки о сегодняшнем и завтрашнем дне диссидентства[4]
Кому Бог дает должность, тому дает он также и ум — так гласит старая шутливая пословица, но вряд ли будут серьезно отстаивать ее в наше время.
Г. Ф. В. Гегель
Не клевещите на себя, не обрызгивайте себя слюною, не проклинайте вашего прошлого.
М. Е. Салтыков–Щедрин
То, что ниже, не резюме и не комментарий «со стороны». Комментировать вроде нечего. Внимательный, заинтересованный читатель разберется сам, ему и документы в руки. Но что–то изнутри толкает: еще раз вернуться к происшедшему — вопреки естественному желанию махнуть рукой и забыть…
Что же?
Неожиданность эпизода? Царапающий своей грубостью, даже вульгарностью его «внешний» рисунок? Вероятно, и то и другое, и еще что–то в осадке, возвращающее к вчерашнему дню, к целой полосе, пройденной и пережитой нами, — к нашим Шестидесятым. Неужто там исток? Неужто не случаен этотказус Медведева[5],а нечто закономерное и оттого неизбежное? А если так, то и взгляд на нынешний эпизод иной: печалься, сетуй, негодуй, но принимай за должное: не так, так этак, не тот, так другой… И какое общественное движение избежало этой участи где, когда?
…Еще вчера диссидентство только нарождалось у нас: не познавшее себя, с неотделившейся пуповиной. Отчасти — движение по инерции, продолжающее взывать к «верхам», прислушиваясь к мало–малейшим шорохам в коридорах власти с надеждой на очередной поворот: нельзя ж ему не быть… Отчасти же (и все большей частью) — нравственный протест в самом широком спектре помыслов и целей, не вполне одинаковых, а то и вовсе не совпадающих.
Так было вчера. А сегодня? Сегодня оно —неустранимый факт.Сегодня оно признано — правда, в весьма своеобразных формах, но признано и здесь и «там». Сегодня у него свои, известные Миру лидеры, средства массовой информации и даже свой «дипкорпус». Сегодня принадлежность к нему — шанс обрести срока, но вместе с тем и возможность созвать собственную пресс–конференцию, обратившись через многие неповоротливые головы к совсем другим головам. Сегодня… но разве уже и это не новинка, не современное чудо, к которому привыкают с такой же почти быстротой, как к регулярной космонавтике или человеку в пробирке? Итак, диссидентство уже не просто вызов — и господствующему сознанию и господствующей бессознательности, не только обязательство отстаивать каждого человека, отстаивающего свои права. И не один лишь разрыв с казенщиной, не одна лишь утрата прежнего статуса и места, в «обществе», но еще и возможность приобрести первое и второе, статус и место способом совершенно невероятным по прежним меркам, а ныне не только не исключенным, но даже вполне доступным.
Жертва, по меньшей мере готовность к ней, а рядом — искус: обменять горечь и беспокойство на многое, что прямо или косвенно котируется. Правда, горечи все–таки избежать нельзя. Ведь там, где игра на повышение, — там и неизбежные черные дни, когда акции начинают катиться под гору.
Об этом, в той особой среде, о которой речь, — не принято вслух, откровенностью ограждая себя от грязнящей подозрительности. Да и самое вслух, оно ведь наперед абонировано теми, кто морализирует по заказу либо, еще проще, за плату. В этом последнем качестве как–то даже естественно, что и в «отщепенцах» они зрят ждущих оплаты наемников (а уж откуда оплата эта, то наперед известно…). Оставим, однако, всех исполнителей и всех заказчиков наедине с собой. Забудем на минуту о существовании «Литгазеты», «Недели» и им подобных органов со специфической репутацией и специфическими связями.
Мы между своими. И речь идет о нашем общем доме, о диссидентской коммуналке.
А в этом доме братья Медведевы не последние. Напротив. Они из первых не только по времени. Уже давно не двое молодых людей, смело и деятельно вступивших на тернистую тропу инакомыслия. Теперь они — без малого «фирма», притом весьма заметная и как будто влиятельная. Она публикует и свидетельствует. Она на страницах прессы, на приемах в посольствах; она раздает политические прогнозы и реестры направлений с точным определением — кто, где… включая единственного, который значится «вне направлений» (не вытянул на направление А. Д. Сахаров, что ж поделать?!).
С «фирмы» же спрос не тот, что с неоперившихся новичков. Тут мерка иная, и старинный вопрос: кому это выгодно? — бывает нелишним и даже непременным.
Однако и это еще не все и, быть может, даже не самое главное. Главное все–таки общее. То, что затрагивает в равной мере и близких и не близких. То, что обязывает выйти за черту, отделяющую нравственность — в чистом виде недвусмысленную и даже абсолютную — от неоднозначного, нечистого Мира. Выйти без гарантии, что и тебе не избежать на этом пути опасности из наихудших: потери самого себя; и зная, что от опасности этой не убережешься никакими заклинаниями, никакими обетами правдивости и исторической прямоты, ничем, кроме тех самых «низких истин», которыми продирается человек к Смыслу. И даже если продирается один, то не в одиночку, а рядом с другими, в споре с другими.
…Когда знакомишься с тем, что выпустил в свет автор «Письма к Р. Б. Лерт», притом в двух (или все–таки в трех?) вариантах под одной и той же датой, первое чувство — недоумение: зачем? На защиту своих ли принципов встал Р. А. Медведев или, напротив, избрал сей повод для пересмотра их? Правда, тут же пропадает охота говорить вообще о каких бы то ни было принципах. Ни шага навстречу сюжетам и проблемам, которые затронул на страницах «Поисков» его добровольный оппонент. Ни логики, ни достоинства. Странная смесь уязвленного самодовольства с декретированием образа поведения остальным.
И какова форма: письмо, адресованное одной по поводу другого с прицелом в далеких третьих, у большинства которых — кляп в устах! И каковы доводы, каков стиль, каков язык: его, «Роя А. Медведева», осмелился, видите ли, критиковать некто, пытающийся так «хотя бы в собственных глазах оправдать свою творческую неполноценность», «как–то заглушить свой комплекс неполноценности». Ну стоит ли этакое опровергать? Ну надо ли ссылаться на то, что осмелившийся не новичок в письменном деле и, хотя не издал «вместе с братом» 20 книг, мог бы таже предъявить библиографию собственных работ и рукописей? (А может, на всякий случай ему следует срочно обзавестись справкой об отсутствии комплексов: не дай бог, где–нибудь и впрямь сочтут реплику Р. А. Медведева за компетентное свидетельство…)
Легко представить, что было бы, если бы критиком выступил совсем начинающий, вовсе не известный, тогда… Какие громы услышали бы мы со сплоченного семейного Олимпа! Но пожалуй, тогда и громов–то никаких не было б, скорее — снисходительно–равнодушное молчание; даже в пресловутую папку, куда Р. А. Медведев аккуратно складывает «открытые письма», адресованные ему с братом или каждому порознь, такой критический голос из глубин России вряд ли попал бы. В папке все–таки место известным и знаменитым, имена коих рассерженный автор не забыл перечислить.
Нехорошо все это. И дурно вяжется со стократно заявленной приверженностью Р. А. Медведева демократии, свободе убеждений, к терпимости, плюрализму и прочим прекрасным вещам, которые, конечно же, не заведешь и не узаконишь — сепаратно — в собственной квартире. Но если им нет места в индивидуально–гражданском обиходе, то появиться ли им в общественном бытии?
Здесь уместно задержаться, хотя как будто и не сами по себе эти сановные повадки (к тому же не единственные в своем роде), не сама по себе эта наивная демонстрация рукодельных эполет больше всего отвращают от писем Р. А. Медведева, хотя и невооруженному глазу видно, что квазиполемика для него не больше чем повод, чем оперативная возможность самоопределиться. Вроде и нам бы следовало ограничить свой «предмет» теми непосредственными причинами, которые побудили автора с такой торопливостью, с такой неразборчивостью в приемах объявить: я не с вами, я совсем другой!
Так–то оно так, но все же не вполне так.
У наиболее внезапных человеческих поступков есть своя предыстория, нередко скрытая от постороннего взгляда, но не реже — от самого человека, одним движением вдруг отрезающего себя от собственного прошлого. Навсегда ли — это уже следующий вопрос. Немаловажный, что и говорить. Но все же вторичный, и ответ на него придет лишь тогда, когда зададим себе первый и основной вопрос: что за внезапность эта? Откуда влечение, даже больше — страсть: обрубить канат, бросить его конец в лицо своему прошлому?
Первое, что приходит на ум: обыкновенное человеческое — слабость. Испугался человек, захотел отстать от дела, к которому приковался, и не какими–то формальными узами, а изначальным движением ума и сердца, лучшими страницами жизни. От такого уйти ли в открытую? А слабость умело (и тем умелей, чем бессознательней), вернее, недоосознанно драпирует себя то разочарованием, то ожесточением, вытесняя «предмет» изнутри вовне.
Глядишь: уже будто и не слабость это, наоборот — сила, источающая направо и налево уверенность в себе, а вместе с тем обретающая и стимул, позыв: усилить напор отторжением былого, влачащегося по следам, отвержением тех, кто ищет, как сохранить себя обновлением. Или, наконец, к тому обретающая позыв, чтобы, изловчившись, совместить одно с другим, себя представив равным и себе прежнему, и себе нынешнему, иных же — запутавшимися и путающими остальных…
И снова соблазн, уже нас одолевающий, — отнести сии превращения на счет имярек. Оно вроде и справедливо, поскольку фактам соответствует. Однако удержимся от избирательности, и не только из–за прежних заслуг и даже не из существеннейшего соображения: легко вычеркнуть человека из списков, да и из памяти нетрудно, но легко ли заполнить опустевшее место?..
Все же есть нечто, что перекрывает и первое и второе. Это нечто — вчерашний и сегодняшний день движения, с которым наше завтра связано узами возможного и невозможного, допустимого и запрещенного. Кто тот, кому они загодя и наперечет известны? Кто знает все «сезамы», относятся ли они к трудному праву ухода (для нашего ли лексикона «ренегат», «отступник» — слова с запекшейся кровью…) и к еще более сложному праву, к еще более тяжкому долгу — критики движения, в которое вступил «не ради славы, ради жизни на Земле». И еще одно, заставляющее осмотреться по сторонам: ко времени ли они, право и долг? Когда под обстрелом, уместны ли?
Сверх того ж неизбывное, вечное: лишь задним числом узнает человек — кто прав, кто в заблудших. Да и тогда очевидно ли это?..
Так было, так будет? И нет спасения? Может, и нет — раз и навсегда. Выход же все–таки есть, каждый раз внове, похожий на предыдущий и совсем другой, обманчивый и действительный вместе. Наш — в чем? В перебеленных прописях? В заново выученных наизусть заповедях? В повышенной беспощадности к взаимным промахам или, наоборот, в повышенной терпимости к ним же?
Открытый вопрос. Открытый — и зовущий к открытости. В открытости ищущий выход. В открытости мыслей и слов, обращенный к другим и к себе, прежде всего к себе. В прошлом сказали бы — интеллигентские штучки, гамлетизм, достоевщина, чеховщина… Сейчас — кто же отважится с порога отвергать это, все вроде за диалог, но если не показуха он, не игра в поддавки, то как осуществить, чтобы вошел в быт, стал жизнью?.. Тут поперек уже не запреты, тут — отторжение. Тут не одна идеология на дыбы, но характерология, нравы, манеры, стиль…
Не оттого ли, кстати, такой напряженный интерес ныне к личному — к мотивам, к побуждениям, не потому ли и жизнеописания нарасхват, и хоть сплошь и рядом это по–прежнему не больше чем ходули, с которых исторические персонажи вещают и распоряжаются, но все–таки и тут — нет–нет, а прорвется что–то подлинное, какой–то отзвук из самых глубин человеческой нормальности, а по ней и жажда — по человеческой нормальности, не погибающей даже среди ужасного и ненормального… Эту жажду испытывают сегодня и отцы и дети, но, разумеется, прежде всего дети, в том числе вчерашние дети, незаметно для себя ставшие отцами. Им, этим вчерашним детям, как раз выпал нынешний «злой жребий» — на ходу чинить, латать порвавшуюся связь времен, но одолевает сомнение: осилить ли это им, не узнавшим все, что до… не получившим, недополучившим в наследство весь — без изъятия — опыт сработанной и переделываемой человеком истории, включая то, чего делать нельзя, если даже делать можно (допустимо, сподручно…).
Это последнее подобно книге за семью печатями, а скорее — древнему пергаменту, первозданный текст которого выскребен либо тщательно смыт, а поверх — новые письмена. Если даже страстной и праведной рукой пишутся, то вытравленное все равно мстит за себя — мнимостью единственной правды. И даже если противостоящее также ложь, этой, что притязает на единственность, тоже от лжи не уйти: от особенной лжи авторитарного судилища, которое допускает слушателей, но исключает несогласных оппонентов… Может, тогда лучше подчистки, добродушные, аккуратные, бесстрастные, незлобивые подтирки, поправки, уточнения, разъяснения — та смесь прокурорства с адвокатурой, что вполне в наших противоестественных нравах, а нынче даже в моде, — и опять–таки (и много больше чем страсть выскребывания, чем ненависть голого устранения) не мыслит себя без благодарной… и молчаливой, загодя согласной, снизу вверх с умилением и благодарностью глядящей аудитории?! Так что же лучше или, верней, хуже? Вроде бы риторический вопрос, но вот ответ не дается. Нет золотой середины, а на ее месте призрак, кошмар исключенного третьего.
Там, где узаконена драма (приходите, вкушайте, аплодируйте в подготовленных искусной режиссурой местах), — там уместна и комедия, разрядка смехом — над другими, да в меру и над собой. Но чем заместить солидарно изгоняемую, измельчаемую, отчуждаемую вовне трагедию?
Неизменное — и злоба дня. Везде и всюду, особенно же там, где личность в ущербе, в загоне, где ощущение этого и боль от этого тем более острые, чем глубже сознается: от той, что в ущербе, — отсчет, движение к будущему и к прошлому, единственное, что, может быть, выведет из тупика, из ступора, из безвременья.
Личность самоценна (все к ней, все в ней…) — и она же «только» условие, условие всех прочих условий (не больше этого, но и не меньше…). Соединимы ли, соединимы ли в дело, делом?
Не новые вопросы, но вновь пришедшие к нам. Сдается, что ныне нет новее, как нет и неподатливей их. Неподатливость эта не с одной очевидной стороны, с той, что давит, стесняет, преследует, но и с другой, противоположной, давимой, теснимой…
Всесветная проблема: извне к нам и от нас вовне. Ничего не попишешь. Слишком многое в Мире от нас зависит. Как ни противоборствуем, как ни раскалываемся, в глаза и особенно за глаза понося друг друга, для Мира мы целое. Не–единое одно. Ответственное за себя и за всех остальных… Тоже вроде пропись, однако худо запоминается, да еще приобретает странные очертания: чем больше выпирает «личное», тем меньше места личности. А кого винить? Людей или обстоятельства? Людей, которые обстоятельства, или обстоятельства, что в людях — и поперек их?
Больнее больного: эмиграция. Наша эмиграция навсегда. «Мы» здесь и «они» там, что это: расчлененное единое или разрыв, начало разрыва «навсегда»? Снова закрытый открытый вопрос. Нелепо, дико предписывать: не трогайтесь с места. Но так же нелепо и не менее сомнительно в нравственном отношении — отлучать колеблющихся, исключать из диалога добровольных отказников. А ведь не единственный это «сюжет» из тех, что разводят в стороны, разлучают, ожесточают, обесчеловечивают. Не единственный из тех, что одним концом имеет личность, а другим — Мир, заостряя и обновляя тревогу — старую, новую: если дома, у себя,не можем, не в силах стать сообща личностями, то в силах ли сообща ответствовать за дом–Мир?
Легко спрашивать это, рефлексируя, резонируя, но как прийти к ответу бездействуя? Умозрение сродни личности, но само по себе не делает личностью. А действие? И действие тоже, само по себе — тоже.
В доказательство — вся история. И наш собственный опыт, баланс наших Шестидесятых, в коем самое важное, самое ценное и самое безусловное — поступок. И самое недостаточное, самое хрупкое, самое спорное тоже поступок. А как иначе — у нас, награжденных таким наследством, какого, пожалуй, нет в нынешнем Мире ни у кого, нигде. Хотя не из наидревнейших оно, но, кажется, содержит все, что только можно выдержать, испытать, проверить собою, — все из известного людям… и ничего из того, чем можно бы жить, быть — сегодня, завтра…
Да и как иначе в нашем особомсоциуме власти,в котором всеобща отставленность от власти (в главном, коренном, отчего зависит сегодняшняя и еще больше завтрашняя жизнь), но всеохватна и причастность к власти, поскольку в каждом жизненном акте она: не только кормит, но и возвышает, открывая «возможности» не одной лишь номенклатуре должностей, но и номенклатуре «духовной», «личной», «творческой».
Определишь ли здесь, где кончается дискриминация, где начинается привилегия? Зыбко, зыбко и как будто нет ничего посредине. Либо одно, либо другое, либо такая смесь того и другого, что запутывает пуще всего.
Примеры теснят друг друга, иной раз сдается: все, что ни возьми, — пример! Попроще либо поузорчатей. Раскрываем, к примеру, десятую книжку «Нового мира» за текущий, 1978–й, год. Проза, поэзия, публицистика — все на месте, и в своем месте «круглый стол»[6]. Темой же — не какое–нибудь там семейное воспитание или даже экология. Горячей, горячей! «Права человека: суть спора, суть проблемы». И состав отыскивающих эту суть как на подбор — мужи науки, служители муз. Каждый не просто философ, поэт, юрист, публицист — даже перед малюсенькой репликой обозначено звание, степень, должность, чтобы ясно было — не из случайных… Читаем, торопимся узреть и проблему и спор. То есть, разумеется, не станем на себя напраслину возводить, прибегая к заезженным фельетонным приемам; конечно же, не ожидаем ни настоящего спора, ни действительного интереса к действительной проблеме. Но все же любопытствуем: удалась ли видимость, а вдруг кто–то под сурдинку и намекнул на истинное, вышел хотя бы на обочину его или просто–напросто постарался приличие соблюсти… «Я думаю, что наша беседас точки зрения техники ее ведениябудет носить характер свободного обмена мнениями». Это — Сергей Наровчатов, поэт и главный редактор «Нового мира» (мы умеем хранить традицию — был же во время оное главным редактором здесь тоже поэт). Итак, с точки зрения техники — свободный обмен! Умней не скажешь. И конечно, не обмолвка, ибо выше подчеркнута цель:«Показатьте явления в нашей жизни, которые утверждают подлинный демократизм и гуманизмсоветского государственного и общественного строя…»[7]«Показать» «подлинный» — это прекрасно, лучше быть не может, но к чему тогда «круглый стол» и зачем тогда спор и «суть проблемы»?
Наивный вопрос. Ясно, для кого проблема и с кем спор. Но чтобы не оставалось малейших сомнений, тут же, в первых строках, разъясняется — ведущим оратором, также не из случайных: Генрих Боровик, «специальный корреспондент Правления АПН».
«Я не хочу делать какое–то вступление, но как журналист–международник, долго живший в Америке, писавший о ней, я хочу отметить несообразность той нынешней ситуации, чтоСоединенные Штаты Америки —страна, котораявошла в историю чудовищными преступлениями против прав как отдельных людей, так и прав народов, — эта страна сейчас по различным политическим, пропагандистским мотивам пытается встать в позу защитника прав человека в СССР и других социалистических странахи поучать не кого–нибудь, а страну, котораяпервая в мире совершила социалистическую революцию, впервые проложила путь к социалистическому обществу, в котором наиболее полно выражаются и соблюдаются права отдельной личности и всего общества».
В наш век принято считать: важно не то, что говорят вслух, а о чем умалчивают. Такой уж стыдливый век, каждому приходится озираться по сторонам. Выходит, не каждому. Г. Боровик, к примеру, не озирается. Да и к чему? Ему незачем. И потому побоку всякие ухищрения. В лоб, прямо. У одной страны на счету (весь ее счет!) преступления — только чудовищные, у другой же — полный демократический ажур и, конечно, никаких таких преступлений!
Смеем заметить, однако, что самому товарищу Сталину этот пассаж не вполне понравился бы. Что звучит не бог весть как (которая… который), он бы, может, и простил усердия проявленного ради, да и за то, что «с точки зрения техники» — лажа, не стал бы чересчур строго взыскивать, но вот за недосмотр с содержанием… Ведь не по–марксистски звучит. Классовый подход явно нарушен. Не о «стране», как не запомнить, надо бы — об эксплуататорских классах ее, о господствующей олигархии и плутократии. И преступления — на их счету, ибо у страны той — как–никак две революции были и лучшая из тогдашних буржуазных конституций; ее–то и упомянуть, ею же и стукнуть тех самых, что ей изменили, а изменивши, естественно, лгут и клевещут… Усмотрев своевременно этот просчет ведущего, «первый заместитель главного редактора» М. Б. Козьмин напомнил о соответствующих декларациях, даже процитировал, а в критической части подкрепил себя… А. С. Пушкиным. «Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова…» Если Александр Сергеевич недорого ценил, то нам ли с М. Б. Козьминым — переоценивать, заново кружа ихними словами собственные головы? О Пушкине молчим, за него есть кому заступиться[8]. А за права, за громкие и негромкие, за те самые, что синонимом «счастью», за них — кто нынче слово замолвит?
Конечно же, Федор Михайлович Бурлацкий. Человек в Москве известный, прогрессистом слывет, к тому ж из самых просвещенных у нас — профессор, доктор философских наук. Читаем:
«Колоссальная пропагандистская машина США и других капиталистических стран показала зубы, свою способность вести психологическую войну. Кампания произвела впечатление на определенные круги общественного мнения в США и в Западной Европе. Причина прежде всего в ее масштабах и ее организованности. Но дело не только в этом. Есть и другая сторона, которая заключается в том, что империалисты ловко пытаются оседлать действительно важную проблему — проблему прав человека, которая остро поставлена XX веком… Интересно, что именно в последние десятилетия она встала как проблема прав личности. А в предыдущие десятилетия — особенно в начале века — она с большой силой стояла как проблема прав народов, масс. Проблема перешла в новую плоскость, ибо это отвечает интересам общественности, настроениям прогрессивных кругов во всем мире, в том числе и коммунистической общественности. Следовательно, нам надо разграничить империалистическую пропагандистскую кампанию и проблему прав человека по существу».
Разумно? Разумно. Чувствуется, что Федор Бурлацкий не вполне согласен с Генрихом Боровиком. В качестве профессора, само собой, нажимает на проблемы. Не то чтобы с размаху: я, мол, думаю так–то и так–то, а — надо изучить, разработать.
«Первая проблема — концепция прав человека». Есть их, оказывается, две: «буржуазно–либеральная», она же — «элитарная», и другая — «демократическая, социалистическая», защищающая «права большинства».
Понимать нужно: буржуазной и демократической быть не может. Если и была такая, то сплыла. С этим, пожалуй, и товарищ Сталин бы согласился — сам не раз высказывался на сей счет, многое памятное на этом строил, например «социал–фашизм»[9]…
Странно, конечно (либо, наоборот, совсем не странно), что из поля зрения главного теоретика новомирского «круглого стола» выпала такая деталь, как вторая мировая война, в которой «элитарная концепция» обнаружила некоторые свойства, позволившие не только меньшинству и даже не только большинству, а, прямо скажем, всем людям — выжить и остаться людьми. Среди памятных дат есть особая — 1940–й: год падения и год воскрешения. Не им одним, не им сразу была подведена черта фашизму, но что было бы без этого — рокового-года, без единого английского противостояния, без первых шагов Сопротивления, без человеческих «единиц», бросивших вызов тысячелетнему рейху? А на счету «элитарной концепции» еще и рузвельтовский «арсенал демократии», и Атлантическая хартия, и первозамысел Объединенных Наций… То, что не сплошная, не однородная эта «либеральная» или «правовая», «представительная» или еще иначе как именуемая демократия, то, что и ныне, возрожденная, сотрясается изнутри, сама себя вновь и вновь ставя под сомнение, — всеми наблюдаемый факт. Но значит ли это, что накануне конца она, и только силой и ловкостью умудряется снова и снова отсрочить назначенные историей сроки?
Что и говорить, длительность существования не аргумент в пользу. Добавим — в любую. И повторим еще раз за ученым мужем —проблема:то, на что не только нет готового ответа, но нет и готовых средств, чтобы ответить. Проблема и для политики, и для работающего мозга. Проблема, которой жизнь подбрасывает самые прихотливые pro и contra: Чили и Испания, «новая левая» и «новая правая», низвержение святынь и светский апостолат, диалог Север-Юг и пароксизмы колониалистского, расистского, миро державно го чванства и зверства вперемежку с пароксизмами совсем иного зверства, истоки которого одними «анти» не прояснишь, как и неотторжимость их от того «Запада», который нынешний «Юг» все чаще и все неистовей отвергает, избывает, сокрушает в себе… Такая же не–региональная, такая же всемирная проблема, как и конфликт «реального социализма» с «реальной демократией» — столь затянувшийся и столь острый, что далеко не одних антикоммунистов (действительных, а не измышленных), не их одних, а совсем из другого теста людей заставляет мучительно размышлять о совместимости и несовместности результатов социальной революции XX века с суверенностью человека: выраженной, закрепленной, охраняемой особыми правами и правом вообще. Ибо если не узаконено оно, если не стало и не сможет стать реальностью — неустранимой и необходимой каждому из всех, — то, в самом деле, много ли цены самым «громким правам» и что они тогда, врозь и даже вместе, как не вывеска, в лучшем случае — паллиатив, не больше чем начало начала, какое легко запнется и даже обернется вспять, если не найдет своего непредуказанного продолжения. От прав к праву, но и к ним от него, сегодня — от него; в Мире предкатастроф не иначе, как от него, хотя и не опробовано это, хотя и не доказано, что удастся…
Проблема? Но не для профессора Бурлацкого. Дабы не упрекнули нас в предвзятости, процитируем из Федора Михайловича: «Надо серьезно разработать вопрос об этих двух концепциях и этих двух опытах, которые сложились в мире — в странах социализма и в странах капитализма». Значит, не так уж очевиден каждый опыт, если еще предстоит «серьезно разработать вопрос»? А не намек ли? Не подтекстик ли? Что–то похожее, вероятно, промелькнуло и в голове самого философа–правоведа, через 15 страниц (часик спустя!) подавшего неожиданную реплику: «Я хочу поддержать формулу, прозвучавшую в выступлениях. <…>Нашей стране не присуща «проблема прав человека»: у нас есть другой вопрос, который ставит наше государство, наша партия —постоянное развитие личности и все более широкое удовлетворение экономических, социальных и других потребностей, а также — развитие социалистической демократии. Здесь мы имеем огромные преимущества, демонстрируем действительно социалистический подход в осуществлении прав личности, — подход, основанный напостоянном развитии, на динамизме».Не проблема — только вопрос. Окажись онапроблемойдля Федора Михайловича, мы вряд ли увидели б его за упомянутым «круглым столом». А если увидели, то должны же понять, что не властен он — в одиночку, напролом принятым правилам игры… И должны ценить, что призвал все–таки отделить «проблему» от «пропагандистской кампании империалистов». И обязаны согласиться, что иначе, как отлучивши «элитарную концепцию», не смог бы корректно, «конструктивно» подойти ко второй — и важнейшей — проблеме в проблеме, что на академическом языке именуется соотношением «национального законодательства и международных документов».
Тут уж не горячей, горячей, тут — жарко. У самого кратера. Отдадим и здесь должное Ф. М. Бурлацкому. Не повышает тон, не бранится с размаху. Выясняет, уточняет, разъясняет. О чем, «к примеру», шла речь в Хельсинки? О безопасности прежде всего. А она нуждается ли в доказательствах того, что сама по себе — цель, какая сейчас как раз превыше всего остального, и еслисама по себе и превыше,то, разумеется, требует, чтобы остальное не препятствовало и в свою очередь оставалось при своем. Железный закон!
«Иными словами, эта цель касалась международных отношений. Участники Совещания не ставили перед собой целей, связанных с изменением структуры социальных институтов, правовых норм ни в одной из стран Запада или Востока. Каждому понятно, что, если бы участники Совещания ставили перед собой подобную цель, Совещаниеникогда не пришло бы к успешному результату,поскольку в нем приняли участие представители стран с различными, а во многих случаях и противоположными социальными структурами, с различными системами социальных, культурных и политических ценностей».
Опять–таки — дельно, умно… Правда, мелочь одна задевает, царапает. Уж больно категорично разводит наш профессор «ценности»: вам, мол, — свои, нам — свои. Однако и статут его надо понять: в противном случае все понятия и категории перепутаются, и все философские учебники, да и собственные его и его коллег монографии, степени, звания, — они тогда тоже вроде не вполне к чему. Нет, уж если «структуры» различные и даже противоположные, то и «ценностям» быть такими же. И тогда порядок. А ежели соблюсти его, то внутри найдется и место уместным отклонениям, а уж завитушкам, и аксиологическим, и (тише, тише!) экзистенционалистским, и вовсе теологическим, не вход, так щель… Все допустимо, если вести себя смирно, о «ценностях» толковать, но «структуры» не затрагивать и от Хельсинки подальше держаться. От этого — дальше всего. Ибо Хельсинки и философия — какая связь?
А вот с непонятливыми, что как раз в эту дверь и ломятся, настаивая по неразумию на общих ценностях, которые, мол, способны и при «различных структурах» обеспечить и укрепить взаимную безопасность, ибо (упрямствуют) без доверия теперь ни шагу, а доверие, как ни крути, без людей тоже не обрести, а люди — это права и… С этими неразумными, всю игру портящими — и диалектическую, и аксиологическую, и прочая и прочая — с ними как?
С непонятливыми профессор говорит вежливо, но твердо. Иначе нельзя — кратер…
«Можно ли вообще помыслить какую–либо унификацию национального законодательства, и в особенностиреального статуса личности,в условиях современного, глубоко дифференцированного мира? Можно ли представить себе конвергенциюв этой областипри сохранении коренной противоположности двух систем? Достаточно поставить перед собой этот вопрос, чтобынедвусмысленно ответить: нет».
Нет! Нет и нет!
Тут уж не рукодельные эполеты замерцали, тут, скорей, ПОГОНЫ… С точки зрения «техники свободного обмена» вполне подошла бы реплика: занавес!..
Но так просто, на одной такой ноте не кончишь. Ибо, как разъяснил нам выше сам Ф. М. Бурлацкий, проблема прав человека перешла «в новую плоскость» и уже «отвечает интересам общественности, настроениям прогрессивных кругов, в том числе и коммунистической общественности». Тонкая штука. Лучше всего бы, конечно, и этой общественности такое же недвусмысленное нет ответить, но не вышло бы в конце концов, как говорят в Одессе, что «с некем жить». Одним жить трудно, да и невыгодно. Ведь «новая плоскость» — она все же гибкая. И бумеранг, что сам по себе в обратный путь поворачивает, и «моральная сила», которой, как всякой силой, пренебрегать не стоит.
Вот как Федор Михайлович эту проблему излагает, например, применительно к Китаю: там, замечает он, в последние десятилетия «политические, социальные, экономические «эксперименты» руководства довели страну до того, что сейчас для китайца иметь горстку риса, тапочки и чтоб не хватали на улице и не вели на заклание — это уже значит иметь какие–то права».
Понимать так: если есть тапочки и прямо на улице профессоров не хватают, значит, все–таки дела неплохи, и при иных соответствующих условиях (своя система и свои ценности, о «рисе» и прочем провианте умолчим) проблема прав человека вполне созрела… для кавычек, а если уж в кавычках она, то колебания прочь: у нас этой проблемы нет, поскольку быть не может.
Не может — и вся недолга!
Сказанным мы вовсе не хотим выделить как–то Ф. М. Бурлацкого, выставить его каким–то обскурантом, каким–то поборником палки и кнута, выглядящим неприглядно на общем приличном фоне. Упаси боже. Чтобы не было сомнения, призовем читателя: не пожалей времени, обозри вниманием весь «круглый стол», не обойдя ни одного из его участников. Если же читатель запротестует, скажет: сыт подобным по горло, — то предложим ему как программу–минимум тоже профессора и тоже доктора, но только юридических наук — С. Л. Зивса.
Читайте Зивса! Читайте Зивса![10]
Призываем, а думаем: не скажет ли после этого читатель — а ведь не так уж и плох Федор Михайлович. Конечно же, неувязок много, но у кого их нет, а все–таки куда респектабельней… Не торопись, читатель. Неувязки, разумеется, не лыко, что в строку. Напротив, неувязками–το наш профессор более всего и богат и более всего логичен. Ибо с неукротимой силой влечется ими к своему заключительному слову… В котором он — сам, и уже не просто отбывающий служебную повинность казенный профессор. Нет, тут и о мировоззрении задумаешься, и о характерологии — так сказать, в надличностном разрезе. И совсем понятно станет, что иным ему не быть. Сродни той проблеме, о которой сказано: нашей стране она не присуща; только наоборот: она не присуща, а он присущ. Он–то и присущ.
Опять–таки догадаться можно, что в этом его положении далеко не всякого ближнего возлюбишь. Напротив, как раз и не возлюбишь иного из тех, кто все эти ценности и права (в кавычках, в кавычках, конечно) норовит сразу — в жизнь, нахрапом, минуя профессорский анализ и «дальнейшую разработку» — в местах, для того устроенных и под руководством людей для того и выученных, потому и должностями соответствующими наделенных, а соответственно должности и умом специальным, по рангу… Те же, что без этого ума, и впрямь безумцы, а если кто–то где–то их на щит подымает, то, конечно, не без своего (тоже рангового) умысла. Тут уж как раз пропагандистская кампания «империалистов», против которой «все, кроме…».
Ответ ясен. Ответ не нужен. И тем не менее приведем его изумительным жалобным дуэтом профессора и «специального корреспондента Правления».
«Ф. М. Бурлацкий:
Недавно в беседе со мной советолог из США профессор Хафт сам говорил с возмущением в адрес американской печати: средний американец знает в лучшем случае два–три имени советских политических и государственных деятелей, но он знает не менее десяти–пятнадцати имен «диссидентов». Вот результат буржуазной пропаганды.
Г. А. Боровик:
Я спросил как–то Боба Кайзера (бывший корреспондент газеты «Вашингтон пост» в Москве), как часто он дает корреспонденции в американские газеты. Он ответил, что это зависит от Сахарова».
Вначале показалось нам, что Федор Бурлацкий в несогласии с Генрихом Боровиком. Берем слова обратно. Согласные они. Спаянные неприязнью — и не к идеям даже, не к определенным мыслям и к мыслям вообще. К людям. К человеку. Слитые воедино тем, что, пока они такие, публичный диалог у нас — химера, взаимопонимание не то чтобы даже недоступная вещь, нет, оно без выгоды и потому против выгоды: покушение на привилегии, на особый «интеллигентский» приварок, на комфорт амбивалетности, на всеобщие правила игры…
Но — игры–то во что? В быт или в жизнь? Существеннейший вопрос. Кажется, существенней нет. Сегодня нет.
И впрямь — не раздирать же на себе одежды, не выть же, как несчастный Лир: все мы поддельные! «Долой, долой все лишнее!» Такое красиво на сцене и в салонном обиходе, но у нас, нынешних, здесь — что, собственно, лишнее, если всерьез, если из самого нужного, без чего и в мороз, да и в жару, — никак?! Хлеб насущный? И он, конечно, к тому ж и он не без эволюции: и в смысле ассортимента, и в отношении дефицита, то есть именно в насущном смысле. Где тут проведешь грань — это необходимое, а это излишество? Была такая попытка: рецидивом коммунистической ностальгии в смеси с коммунистическим держимордством, а результат каков? Еще сильнее и норовистей рванулись к насущному, правда, уже не совокупно, а врозь, и, смотришь, все иерархии опрокинулись в него, в насущный, деля и переделяя его, насущный… Делений все больше, а грань? Грань–то совсем неуловимой стала.
Может, к примеру, загранка — излишество, так ведь нет, окно и в Европу, и в Азию, и в Африку, вплоть до китов и пингвинов, то есть необходимейшее, чтоб узнать (собственноглазно), да и прикоснуться. А что требует оплаты… смирением, поднятием голосующих рук, казенными ответами казенным комиссиям, при случае же — и письмом в «Литературку» (не так, мол, меня там поняли) либо интервью каким–нибудь, либо еще чем, вроде четкого автоматизма отключения, когда кого–то рядом, из своих же, не пускают, — и это не из ряда вон, в последний момент веля распаковывать чемодан… Во–первых, с каждым может случиться, и потому все (или почти все) наперед этим равны, во–вторых же, окупается: и опять–таки возможностью описать случившееся, донести до всех или «почти» всех, то есть тех, кто возрос на подтекстах, на прославленных аллюзиях, вскормлен ими в розовые Шестидесятые, — и это уже для нас как рыбий жир, какой, если даже не из рыбы, а просто химия, то все равно — витамин, без него никак… Так и это побоку, и ради чего? Чтоб заявить (где? кому? как?): не желаем–де привилегий, которыми дискриминации держатся, или снова «Из Пиндемонти» («По прихоти своей скитаться здесь и там… — Вот счастье! вот права…») — так это, простите, непрактично и старомодно, «высокий штиль», какой действительно нынче излишество. Оно–то, а не та же загранка (в самом что ни на есть широком «смысле» — от депутаций общественного мнения до круиза для доверием пользующихся) — не конформизм, а реализм, и если даже кто постепеновщиной назовет, то что ж — примем не за оскорбление, да и в оскорбителях кто: доморощенные хиппи, акселераты–Митрофанушки, с запозданием, какое в нашем отечестве водится, копирующие «их» недоброй памяти «новую левую»…
Ирония эта — в чей адрес? Легче, кажется, сказать — к кому не относится, да и тут запнешься; ведь вся история — до горизонта — вопиет: на поравнении скудостью счастье и свободу не воздвигнешь. Революционер Герцен, и тот амнистировал псковский оброк, кормивший независимое вдохновение Пушкина, автор же куда более выдержанный, чем все–таки помещик Герцен, говаривал: без античного рабства не было б и современного социализма. Так это в ХІХ–м произносилось, когда дух, мысль, слово могли прожить малым: не континентом, а так — островом в человеческом океане. Теперь подвинуться ли к развитию, сделать ли шаг — «вперед и выше» без инвестиций в серое вещество? Вложений и в инструментарий его, и в престиж, непременно и даже прежде другого в престиж. Браниться же престижем — детский лепет, как и «долой, долой с себя все лишнее», ибо престиж — это, другими словами, причастность к распоряжению ресурсами, без которых и вложений в указанный инструментарий не осуществить (даже в минимально нужном размере). А не будет этого размера, страдающей стороной окажутся в последнем счете все–таки не власть имущие, а те же «простые» люди — современные потребители производимого… Обратная связь! А ежели еще взять в расчет все, что сверх «горсточки рису и тапочек» и действительно на улице не валяется: возможность писать не в стол и изображать не одни только начальственные физиономии, да и просто существовать, не оглядываясь по сторонам — не мой ли черед пришел, — то стоит еще прикинуть, чему отдать предпочтение: нынешним каким ни на есть инвестициям в мозги либо… «диссидентской растрате» того, что, как ни фырчи, а отличает наши Семидесятые и от фонтанирующих энтузиазмом и могилами памятных 1930–х, и от того, что вслед им все в похоронках и победных салютах… И если от «оттепельных» лет отличаются нынешние, то ведь и от «волюнтаристских» также, от хрущевского начала, но и от хрущевского финала, когда чуть–чуть не загремели оптом на тот свет, да и свежих могил прибавилось.
Оглянешься и подумаешь: а может, все–таки не Лир, король–нищий, без власти и семьи, указка нам и «Из Пиндемонти» все–таки не программа для нас нынешних?
Тогда…
Вот мы и вернулись к тому, с чего начали. Новомирский «круглый стол» невольно напомнил нам«казус Медведева».Конечно, за тем столом ему не нашлось бы места. Там прогресс четко кончается на страже прогресса Бурлацком. И само собой, Рой А. Медведев не сказал бы о правах человека: не наша, мол, проблема. Ну, а если не в лоб, а окольней, мягче: не проблема–де, про которую не знаешь, как решить, с какого боку взяться за нее (и есть ли у нас сейчас этот бок), не проблема, а лишь вопрос: деловой, «конструктивный», — и достаточно поднять очи горе, чтобы узреть его в этих его реальных пределах. Так ежели такой вопрос, то…
Полагаем, что и в этом случае Р. А. Медведев воздержался бы от чрезмерного оптимизма. От чересчур благонамеренного, чтобы не сказать липового ответа, полагаем, отказался бы, а от ответа? Как можно на такое не ответить либо отсрочивать ответ до неких лучших времен? И не только потому нельзя ни отклонять, ни откладывать, что собственный путь («вместе с братом») напомнил бы о весьма прихотливых формах, в которых названный вопрос ставит «наше государство, наша партия». Но вероятно, не только поэтому и даже раньше всего не поэтому. Ведь это только так кажется, что человек держит в памяти себя прежнего. На самом же деле вспоминаем мы себя как бы со стороны, и, хотя эта сторона в нашем же телесном обличье (с отметками времени на нем), это все–таки сторона, и очень существенно — какая именно? Другой ли это человек, верный себе тем, что не похож на себя прежнего, или «вчерашний человек», подгоняющий под себя нынешнее и соответственно от себя отсекающий стороннее, извне пришедшее, тем паче что не всегда то, что внове, лучше прежнего, бывает, что хуже — и там даже, где заявляет себя самым авангардным, впереди всего и всех. А если действительно впереди, разве проистекает отсюда обязанность следовать ему? Авангард ведь оттого и авангард, что не все. Пока, до определенной отметки? Урок истории: задержавшийся авангард тоже напасть, притом из самых коварных и чреватых. Как раз принуждением к всеобщности, этим «благородным» насилием и чревата. Тропа вверх — и в ловушке…
Горькая участь оказаться старовером, да к тому же когда ты еще полон энергии и можешь совершить нечто и чувствуешь себя призванным к этому. А если еще сыр–бор как раз из–за тех самых средств, какими бы можно, можно… ежели бы не спешить, не перескакивать, не пугать самих себя, то вытянуться ли из этой путаницы иначе, как держась если не достижимого сейчас, то по меньшей мере оправданного завтрашней достижимостью?.. Смотришь, и вернулась исподтишка старая, как свет, коллизия, памятная российская распря. Кто ныне вне ее? Кто у нас — вне? Те ли, кто примирился с «разделением труда»: между одиночками, мужественно отстаивающими чужие и собственные права (а по необходимости, по роковой необходимости все чаще только собственные), и остальными — разделяющими и понимающими… однако не вслух, а в подушку? Или в запутавшихся — сами одиночки, для кого ненормальность их положения становится — с годами! — бытом, а неприметно и нормой, ненормальной нормой?..
Может, заблудились все мы, раздвоенные между отощавшими «да» и великими «нет», великими вчера, а сегодня все более бессильными изжить собою безвременье? Лиха беда начало. Но как раз начало и не дается. И даже не начало, а начало начала. Пролог пролога. Оттого ли, что не способны договориться между собой: с чего начать, чтобы не сорваться разом в катастрофу, в кровавую нелокализуемую перетасовку? Или оттого, что не знаем, где и как договариваться, и не в силах признать, что само незнание это — «предмет». Предмет мысли и предмет действия. Особого действия — открытым словом. Открытым друг другу, ибо что иное — диалог?
А оно — открытое — не фантазия, а он — диалог — не утопия ли? Может, и утопия. Но тогда нет ничего сегодня реальнее этой утопии, как нет условия, какое было бы действенней, спаситель–ней… Потому не просто подсобить диалогом, а именно: действовать! Им прокладывая дорогу к неизвестному: куда идти? А чтобы продолжить ее, сначала признать — неизвестна.
Вот она — станция назначения. Из самых ближних, но без нее и до дальних не добраться. Правда, сейчас кто помышляет о дальних? И не потому, что не до жиру… Былая очередность порушена, а чтобы к новой пробиться, нужно барьер из прежних «целей» убрать. Не то чтобы принудить друг друга к отказу — от них, от себя, а чтобы по доброй воле за преграду к совместности не считать. Набраться мужества, дабы признать общим владением — Неизвестность. За точку отсчета приняв, от нее и двигаться…
Трудно? Еще бы. Поперек этого едва ли не все у нас. И если б только неунимающееся держимордство. Так и нутро вопиет. «Кто не с нами…» От этого отрешились? Очистились? Не похоже. Да и как иначе: годы, жизнь. Одним махом к терпимости не добраться. А ведь о большем речь. О большем, чем та самая «лояльность», от недостачи которой (у одного, что наверху), считается, весь наш кровавый сыр–бор загорелся.
Большее — выбор. Свобода выбора… Жажда выбора. И табу на то, что этому препятствует: вне нас и внутри. И внутри!.. Рядом, вместе: открытость диалога — и «то, что делать нельзя, даже если делать можно». (Непривычное «можно», в котором отвердело самое разное прошлое, а «нельзя» — напротив — прообраз будущего, преддверие его…)
То и другое — высота, с которой виднее Мир и благодаря которой Миру виднее мы: наше явное и наше подспудное, наши тревоги и наши беды, а также от нас идущие, в нас заключенные опасности и надежды. То и другое — всесветный полигон, на котором проверяются ныне идеи и люди, и не просто в том смысле, каковы они на вкус и на цвет («лагери», «направления»), но в том прежде всего, представлен ли ими вчерашний или завтрашний день. И вчерашний–то не в дурном, очевидно отрицательном свете, а, напротив, овеянный воспоминанием о хорошем, о честном, и не в последнем счете — о наших молодых, тогда еще все–таки молодых Шестидесятых, с их нетерпеливым порывом, с их рывком вперед под стягом «назад», с их апелляцией к реформаторам по должности и званию (кому ж и начинать, как не им, кем и начинать, как не ими?!).
Старое и вовсе новое поприще — Выбор. Старое и вовсе новое испытание: на противодействие вчерашним иллюзиям и им же вывернутым наизнанку в горячечный клич — круши!.. Испытание на стойкость к соблазнам — самым разным, от соблазна прямизны до соблазна удержаться на поприще за счет… и даже не за счет «чего–то»: взглядов, прожектов, — а всего–навсего за счет «кого–то», и как всякий «кто–то» небезгрешен, не свободен от того, чем можно даже не очернить его — сплошь, а лишь походя, слегка, подретушировать черным. И вроде бы в интересах дела, ради и во имя публичного, общественного да и прямо–таки демократического дела, которое всегда было, как ни верти, в окрестностях политики, а сегодня неотторжимо от нее, — и по необходимости, по нужде должно держаться ее же правил, ее же нравов.
Ах, если бы только по нужде… Но если и по нужде, то допустимо ли? Ныне — допустимо ли? С самой что ни на есть практической точки зрения, имея в виду злобу дня и самое злое, тревожно–всеобщее в этой злобе, — допустимо ли? И, даже озабочиваясь сохранением указанного поприща и соглашаясь заранее действовать «ради и во имя» завтрашнего реформатора (чтобы пришел, чтобы смог, чтобы преуспел…), — допустимо ли? Практично ли? Вперед ли уведет или, наоборот, неприметно назад — и уже не во вчерашний день, а в позавчерашний, когда не только страх, не сам по себе страх управлял человеческими поступками, а еще и безвыходность от без–выборности? Вот почему решился я, начав с эпизода у инакомыслящих, ввести в сюжет и новомирский «круглый стол», сказав себе: а ведь и это мы. Ибо веемы, кто в нашем доме.
И как же иначе, когда другого дома нет?
Но сверлит мозг — сомнением, болью: жить ли нам одним домом, даже если жить в одном доме?
От редакции «Поисков». Машинописный текст статьи М. Я. Гефтера вместе с рукописью последних ее разделов изъят при обыске в редакции 25 января 1979 года.
Вместо послесловия, но не на месте его
Для автора исчезновение работы, да еще со значительной частью рукописи, конечно же, беда. В широком, так сказать, историческом смысле — привычная, но, когда этаким образом подводится черта под только обдуманным и выношенным тобою, под тем, что торопился сообщить читателю не без надежды получить отклики от него, то привычность эта не утешает. Напротив, она сама заостряется в качестве темы, созвучной той, о которой писал. По сути, та же тема и «оборвалась» на том самом месте.
Жить ли нам одним домом, даже если жить в одном доме?
Сначала приходит в голову умозрительное: образ первого читателя — по долгу службы. Кто он? Моего ли возраста либо, вероятнее, ближе к возрасту моих сыновей?.. Обыкновенный человек, у которого, вероятно, и неказенные интересы есть, какие–нибудь хобби, сходные с теми, что и у других людей, от которых это инкогнито отличается не больше чем специальными погонами и особой «корочкой».
Только этим? Язык не поворачивается сказать: да. За утвердительным ответом ощущаешь этакое… «спасибочко» (все–таки лишь рукопись увезли, не самого тебя…) — и потому наперерез другой, противоположный ход мысли, уже не о нем, о том «читателе», а о себе и о себе подобных: как держаться, чтоб не потерять лицо, чтоб не уйти от заявленной программы? И чтобы просто–напросто — не осрамиться. Знаешь — про себя — вопрос–то риторический, знаешь и взвешиваешь: какова степень перемен, тех, что снаружи человека и в нем самом; какие сильней, необратимее?
Вся суть–то в последнем. Кажется, и не пересчитать аргументов в пользу необратимости. Аргументы: факты, имена. Женщины и мужчины. Молодые и старые. Знаменитые и пока еще нет. Честолюбивые и скромные.Разные —и это также на пользу, это тоже достоинство, тоже завоевание. Как и многоязычие, интернационализм, взаимовыручка внутри демократического движения и сменившего его, более тесного и вместе с тем более глубокого правозащитного.
Собственный скромный опыт общения подсказывает: версия об иссякании диссидентства, о вырождении его — в лучшем случае аберрация, в худшем же и говорить не станем… Если и обмелело прежнее общее русло инакомыслия, то обводнилисьрусла(включая незаметные, подпочвенные течения), где рядом с одиночным протестом — разлитая тревога, многоликая обеспокоенность, переходящая от частного к общему; где упорство в защите собственного человеческого достоинства отражает более глубокую, ищущую выход и прорывающуюся то там, то здесь потребностьстать собою,потребность, которой все труднее ужиться с любым диктатом.
Пик отчуждения от лжи, от суесловия? Пожалуй, даже не отчуждения — оно и в Шестидесятые выявляло себя — и ярко, и энергично. Сейчас же, скорее, иное привлекает и вселяет надежду: заново растущий интерес к прошлому, ближнему–дальнему, ко всему, что содержит память, позволяя вступающим в жизнь поколениям разобратьсяв наследстве,вновь ощутив себянаследниками.И потому не только жутко им, но тесно в этой кипящей протоке: между «славься, славься» и анафемой. К большой воде тянет…
А если добавить к этому превеликое множество разрозненных и влекущихся друг к другу приватных «культурнических» инициатив и начал, порою наивных, порою даже раздражающих своим желанием во что бы то ни стало быть «навыворот», но несущих в себе стремление изнутри преодолеть блокаду — официальных ограничений и казенщины всякой, вообще… А если взять в расчет еще и совсем необъятное, «экзотическое» (и традиционное): геометрическую прогрессию лишних людей, всех этих садовников, истопников, плотников, сплавщиков леса, разнорабочих и т. д. и т. п. — с университетскими значками, а ныне даже и с кандидатскими дипломами; а взяв в расчет — удержаться и от снисходительной усмешки («перебесятся»), и от поверхностной аналогии с былым, ибо все ж о большем свидетельствуют эти факты, чем о сказочной повторяемости русского цикла.
Всматриваешься, стараясь уловить новое в прежнем, и, поражаясь даже календарным совпадениям, задумываешься о природе различия… Больше ли в том, что ныне, бегства от постылого, меньше ли либо вовсе нет ничего подобного столетней давности «хождению в народ»?!
Или с совсем иной стороны надо взглянуть на теперешний феномен, не его один включая в поле зрения, и тогда — потребность эта — стать и остаться собой, и тогда эта тяга — переменить жизнь как таковую, оказываются сегодня (и едва ли не больше, чем когда–то, и едва ли не больше, чем сегодня же, но в «других местах») сродни самой сути проблем, неотступно стоящих перед нами: много ближе к тому великому неизвестному, какое можно в равной мере называтьцелью, смыслом, путем(куда идти? с кем и за чем?), ощущая слабость, безжизненность каждой из привычных дефиниций. Ближе, чем многое из того, что заявляет о себе, что изысканней, — ближе и в большем согласии с мудростью, классической без кавычек…
Так как же просчитать, измерить, обмыслить это разное? Даже надзирающим и пресекающим не под силу сосчитать и обмерить. А пресекаемым — как? Посчитать немыслимо. А обдумать?
… Это нашезавтра. Завтра,которое может и не наступить.
Понимаю, что сказанное звучит чересчур «красиво» либо вовсе мрачно. Надо бы поделикатней, с оговоркой, что одна из «тенденций», может, и есть такая, но есть–де–и другие, совсем противоположные. С одной стороны… с другой стороны… Не получается. В силу многих причин, объединяемых ощущением порога, неотвязным и все нарастающим ощущением: мы — на пороге; и «неизвестное», что не уходит из дум и строк, — оно там — за ним… Причин много, а удельный их вес сугубо неодинаков и переменчив, как неоднозначен и «механизм» их сцепления, слипания. Бьют в глаза житейские неурядицы и недостачи, затрагивающие сегодня почти каждую семью. Существенное, правда, и все более существенное «почти», но в нем ли одном закавыка? Бьют в глаза и иные приметы, относящиеся к сфере высокой и далекой политики. Ни для кого не тайна, что сфера эта герметически закрыта для «посторонних», имя коим — страна, Россия, СССР: наш мир в Мире. Но так ли ясно, что сама по себе закрытость эта — источник неудач и провалов, способных нанести ущерб уже не только нынешним, но и следующим за нами поколениям?
Так ли ясно или все менее ясно, поскольку эта «высокая и далекая» не от нас одних в Мире зависит и поскольку те, другие, сегодня вроде почти друзья, а завтра почти враги (а некоторые же и без всякого «почти»), — как с этим не посчитаться? А посчитавшись, как не убедить себя, что и закрытость «высокой и далекой» оправдана, и даже если не оправдана, то время ли теперь — открывать?! И, даже решив, что время, быть может, с этого–то и начать (тем самым обретая шанс справиться и с нашими домашними недостачами и неурядицами), все равно прикидываешь: ведь и для неотложного нужно время, ибо тихо–спокойно, без страстей и без схваток не произойдет, в один день не завершится; и даже в этом наилучшем и весьма проблематичном случае («поднятием рук») неизбежна пауза, особенная, как раз способная подстрекнуть тех, кто вне…
Страшно начинать. Страшно тронуться с места. И только ли чужим голосом, тебе в лицо: сначала почву надо иметь для «завтра» — а где у нас иная, кроме той, что создана нашей историей и неотрывна от нашего же могущества: почва — великая держава?!
Голос и голоса — разные. То шепотом молящегося, а то срываясь на грязную филологию алкаша. То голосом Ивана Денисовича, державшегося правды–справедливости в наинесправедливейших условиях, а то голосом его шукшинского двойника–однолетки, сытой близостью к власти утвердившегося в незыблемости права и правила: палить чужими руками во всякую человеческую тень…
Это — по памяти, из конфискованной рукописи, что теперь доводится читать тому, кто, вероятно, также имеет что сказать, и, поскольку не «лишний» он человек, а из самых нужных… естественно, к чему будут клониться его суждения. Да хотя бы — к «осторожности», к «ответственности». К тому, чтобы преждевременностью не сгубить почву–державу. Вот мы с ним и обсудим… Не новомирский «круглый стол», и вообще не круглый — один с одной стороны, другой — с другой, а все же — читатель с автором. Обсудим поспорим, и — ничего не попишешь, — всего вероятней, разойдемся. На «неизвестном», может, и не столкнемся круто, туманная материя, а вот на статус–кво, на равновесии, на условиях некатастрофических перемен, на принципе «радикальной умеренности» и т. д. и т. п. — на этом, пожалуй, и разойдемся, равно принимая за тему, за сюжет из серьезнейших, но расходясь в понимании его, пуще всего же в способе добиться этого самого взаимо–понимания.
…Очень бы я упростил себе задачу, заявив: ничего такого, разумеется, не будет. За противную сторону не скажу, а сам в дискуссию за тем столом вступать не стану. Это даже не декларация, смешно декларировать то, что давно уже стало нормой, правда, у «лишних», но не грех даже на старости чему–то поучиться у них. И таким манером отучиться раз навсегда — капитулировать, априори соглашаясь с чьим–то «правом» врываться в жизнь, распоряжаться мыслями и судьбой, играть человеческими слабостями (да, и этим также, и не в последней степени также).
И тем не менее — упрощения хочется избежать. Не того стола вроде касается, где один с одной стороны, а другой — с другой, и не новомирского «круглого», но — отчасти и их, а более всего — тех столов, что дома: круглых и некруглых, чайных и письменных. За ними кто — «лишние» или нужные? А если не те и не другие, кто же они? Сегодня — кто? Именно сегодня, поскольку от этого в немалой и даже решающей мере зависит: будет ли завтра.
…Те же сто лет назад было в ходу изречение — теперь сказали бы амбивалентное, поскольку имело две будто исключающие версии. Первая: «Мало постоять за убеждения, надо еще за них посидеть». Вторая же: «Мало посидеть за убеждения, надо еще за них постоять». Афоризм этот, как сон в руку. Правда, современность вряд ли остановит свой выбор на первой редакции. И не только потому, что тень ГУЛАГа неотступна от совести каждого, у кого есть совесть. Не потому только, что обесценение множества прежних ценностей остереглось коснуться главной —ценности человеческой жизни;напротив, к концу ХХ–го, в преддверии XXI–го все требует: больше ни одной досрочно прерванной, скомканной, опустошенной жизни —ни одной и нигде!
И все–таки не только поэтому отклоняем первую версию. Есть еще причина — из самых важных. Мы живем в Мире, где удивительным, ни на что прошлое не похожим образом соседствуют рациональность с абсурдом, прогноз с внезапностью, внезапность с бесповоротностью. Одно это придало новые очертания и новый смыслполитике,обязывая ее ввести себя в границы, поддающиеся контролю, воздействию человека и человечности. Не оттого ли так возросли требования к политике и к политикам и не оттого ли так остро и гневно реагирует современный человек на грязь и глупость в политике, на себялюбие и ограниченность политиков? Однако и те — люди, и от того, какие они люди в самом прямом, самом обычном смысле слова, с каждым днем зависит все большее, даже — парадоксально — великое…
Наивно искать выход из этой квадратуры круга в питомниках для высоколобых, в лабораторной селекции руководителей, вообще искать один–единственный выход, единый–универсальный рецепт. Универсальна проблема. Универсальна ответственность. Вот почему также мы отклоняем первую версию старинного уже изречения. Ибо даже наш нынешний, полусвернутый, в численно малых (кто безразличный, бессовестный скажет — ничтожных!) размерах ГУЛАГ развращает как власть, так и всех, причастных к ней людей. А кто у нас непричастен к ней — прямо ли, окольно? Все — сверху донизу. Нет, сегодня не только нелепо и позорно ждать, когда раздастся стук и в твою дверь. Теперь «сокращенный» и будто только потенциальный ГУЛАГ опасен непосредственно. Он уже — у всех дома. У нас всех, не–лишних и не–нужных. За каждым круглым и некруглым, чайным и письменным столом — он.
Можем ли жить одним домом, если даже будем жить в одном доме?
«Если» — условность. В одном доме и будем. Таков диктат истории и ракет. Но ими же, историей и ракетами, определяется поле выбора. Чтобы жить — стать одним домом. Вход же в этот дом, сегодня забитый вход, — открытое слово. Спор равных. Диалог.
Он — как право и возможность. И даже больше чем возможность. Невозможность иначе познать самих себя: кто мы, взятые в целом, кто мы как искомое целое?
Невозможность иначе преодолеть взаимное непонимание, взаимоотчужденность, растущую во взаимную ненависть и вражду.
Невозможность иначе увидеть собственную и общую беспомощность, без чего не сделать и шагу к ее преодолению, — преодолению самой опасной из всех наших нынешних всеобщих угроз.
За это убеждение и постоять…
26 января 1979
Примечание 1
Данную статью следует воспринимать в контексте полемики среди диссидентов, затрагивавшей как смысл их деятельности, так и ее нравственную сторону. Началом послужила «Молчаливая уния» П. Абовина–Егидеса, который опубликовал ее в самиздатских «Поисках» (ноябрь 1978 года, №1–2) с подзаголовком «Открытое письмо Рою Медведеву». Под молчаливой унией автор понимал эволюцию взглядов и поступков Р. Медведева. «Суть Вашей тактики <…>: поскольку сейчас реакция наступает, поскольку взят курс на истребление диссидентства, нужна сугубая осторожность <…>. В этом пока ничего предосудительного нет: умная предусмотрительность, и только. Но практически Выйдете гораздо дальше: от призыва «не давать легкомысленных поводов» к предложению вообще «не давать поводов» — а это, по существу, является призывом отказаться от борьбы, тем более что, как Вы хорошо знаете, изобрести «поводы» у нас умеют». Критика позиции Р. Медведева сопровождалась в «Открытом письме» осуждением выпадов Р. Медведева в адрес А. Д. Сахарова («окружил себя экстремистами», «изолировал себя от академической интеллигенции»), а также аналогичных обвинений, адресованных П. Г. Григоренко (и тогда именно, «когда он сидел даже не в тюрьме, а в психиатричке»). На статью П. Егидеса Рой Медведев ответил своим «Открытым письмом», адресовав его Р. Б. Лерт. В этом произведении, распространявшемся «в различных, существенно отличающихся друг от друга вариантах, — отмечала редакция «Поисков», (№ 3, ноябрь, 1978 года), — обойдены молчанием все <…> принципиальные вопросы — и спор свелся к личным выпадам. Еще существеннее то, что свое письмо Р. А. Медведев использовал как повод, чтобы включиться <…> в клеветническую кампанию по дискредитации недавно осужденных членов Хельсинкской группы и всего правозащитного движения в целом». Более всего возмутило, притом самых разных людей то, что недостоверные обвинения предъявлялись Р. Медведевым людям, которые не могли ему ответить, будучи запертыми в лагеря. В защиту их выступила Хельсинкская группа (документ № 62), к которой присоединились «Поиски», личные заявления в этом же духе сделали Р. Б. Лерт, Е. А. Гнедин и др.
Примечание 2
«Новый мир», 1978, № 10, с. 185–216. Права человека: суть спора, суть проблемы. Новая Конституция СССР. Современный мир. Социалистический гуманизм и развитие личности. Правда и ложь о правах человека — темы бесед за «круглым столом» «Нового мира».
Примечание 3
С. Л. Зивс: «…обратимся… к тем материалам, которые были выпущены на орбиту информации в дни проведения в ноябре–декабре прошлого года в Венеции скандального «биеннале несогласия». Разве не чистейшей акцией дезинформации, рассчитанной на элементарную неосведомленность публики, являются попытки организаторов биеннале преподнести в качестве виднейших представителей современной русской поэзии Иосифа Бродского и недавно умершего Галича? Надо, наверное, рассчитывать на абсолютную неосведомленность публики, если осмеливаешься (наподобие итальянского критика Сандро Скабелло) назвать этих двух отщепенцев «идолами советской молодежи». А попытки изобразить как зеркало современной русской литературы «Континент» — этот орган эмигрантов–пасквилянтов, издаваемый на деньги небезызвестного короля желтой прессы Акселя Шпрингера!..
<…> И в этой связи я думаю еще об одном явлении. Кампания «о нарушении прав человека в странах Востока» стала новой объединительной платформой для разношерстного антисоветского сброда. Люди, которые раньше выступали с воинственно махровых антикоммунистических позиций, сейчас рядятся в тогу защитников прав человека в СССР. Среди них и отвергнутый верующими в западных областях Украины униатский кардинал Слипый (нашедший убежище на задворках Ватикана), и обитающие в Мюнхене недобитые бандеровцы, и издатель опусов Андрея Сахарова Е. Янкелевич. Вое они избрали модную ныне роль — поборников прав человека в СССР.
К этому хору свой голос охотно присоединяют и наши доморощенные «диссиденты». Эта кучка людей, игнорирующих общественное мнение по вопросам права и морали, законности и демократии, готовых с легкостью переступить через черту дозволенного нашим обществом, претендует на лавры «правопоборников».
Но здесь мы сталкиваемся с поистине парадоксальным явлением. Советская политическая система развивается в плане дальнейшего расширения всего комплекса прав гражданина, дальнейшего развития системы их материальных и правовых гарантий. Этот закономерный процесс нашел свое блистательное отражение в новой Конституции СССР. Таково магистральное направление решения проблемы прав человека в реальной действительности социалистического общества. Помогают ли те, которых органы буржуазной информации рекламируют как истинных правопоборников, в решении конкретных вопросов дальнейшего укрепления советской законности? Нет, никак нет, понятно, что нет. Из тупиков истории, куда их загнали самовлюбленностей претензия на популярность (хотя бы заморскую), они не видят и не знают действительности. Постоянная забота Советского государства о дальнейшем укреплении правового статуса советского гражданина их не интересует и не волнует. Так же как правдивая информация об этом не интересует и организаторов кампании о мнимом нарушении прав человека в СССР. Нет, подобная информация им не нужна. Она для них попросту опасна…» (с. 200).

