СОДЕРЖАНИЕ КУРСА (продолжение)
Таким образом, отсылок к монашеству (в его полуанахоретской, египетской и византийской форме) будет в нашем курсе много. Надеюсь, что вас это не слишком утомит — ведь на самом деле вы не обязаны разделять со мной этот вторичный культурный фантазм. По этому поводу я хотел бы уточнить: возможна (и в этом смысле нова) теория чтения как чтения контрфилологического.
Читать, абстрагируясь от означаемого: читать Мистиков — вне Бога, или же имея в виду Бога как означающее[53](тогда как Бог = абсолютное означаемое, ибо согласно теологии он может быть лишь означающим себя самого: «Я есмь сущий»[54]). Можно попытаться представить себе, что будет, если предельно распространить такой метод чтения посредством устранения всякого означаемого. К примеру — если попробовать читать Сартра, устранив означаемое «ангажированность»[55]. Получилось бы суверенное — суверенно свободное — чтение: пало бы всякое читательское сверх–я, ибо источником закона всегда выступает означаемое, выдаваемое и принимаемое за что–то окончательное. Последствия «устранения веры» — везде, где она присутствует (включая политическую веру, заменившую веру религиозную для всей касты интеллектуалов), на сегодня нельзя просчитать и почти невозможно вынести. Ведь устранить и отменить, сделать незначащим необходимо будет сами генераторы греховности. Предстоит выработать не–вытеснение: вытеснения меньше от разговоров о монахах без веры, чем от того, чтобы не говорить о них.
Произведения
Наряду с монашеством, материалом для размышлений послужат у нас ряд литературных произведений.
Романы — это симулятивные упражнения, то есть фиктивные опыты по модели, классическим вариантом которой является макет. Роман предполагает структуру, сюжетную схему (макет), через которую прогоняют персонажей и ситуации. Я не помню ни одного романического макета, воспроизводящего идиорритмию (если вам известен такой — скажите мне). Однако почти во всех романах рассеян кое–какой материал о Жизни–Вместе (или Жизни–Одному): фрагменты симуляции — словно на хаотической картине, где вдруг появляется поразительно ясная и завершенная деталь (именно таковы устройство и топология «Неведомого шедевра»)[56].
Итак, я взял несколько текстов, из которых извлек некоторые материалы, связанные с Жизнью–Вместе. Мой выбор совершенно субъективен, точнее — совершенно случаен. Он зависел от того, что я читал, от того, что помню. Этот анархизм в источниках оправдан устранением метода в пользуpaideia. Кроме того, эти тексты будут браться не «сами по себе» (как «Вертер»)[57]— будут взаимные наложения, ползучие побеги от одного текста к другому.
Немного упрощая, чтобы легче было запомнить: каждое из избранных произведений соответствуетgrosso modoопределенному проблемному месту Жизни–Вместе и ее парадигматическому соответствию — Жизни–Одному (макет в романе: исключительно важное место. Бальзак всегда строит макет). Но это вовсе не значит, что произведения будут рассматриваться тематически, подчиняясь этой топографической теме: произведение будет распадаться на «фигуры» (я вернусь к этому чуть дальше):
Произведение:Жид: «Затворница из Пуатье»(La Séquestreé de Poitiers,Gallimard, 18 éd., 1930).
Место (Макет):Комната (одинокая, неудобная)cella[58],kéllion[59]) (имеется даже ее фотография).
Наблюдения:Эпизод из уголовной хроники, 1901. Жид просто свел вместе документы (получился рассказ огромной силы). 51-летнюю Мелани обнаружили в неописуемой — и при этом весьма тщательно описанной — грязи, в комнатке дорогого буржуазного дома в Пуатье. Ее мать, семидесятипятилетняя вдова декана филологического факультета по фамилии Бастиан де Шартре, около двадцати пяти лет держала ее взаперти, на кровати в комнате с заколоченными окнами и ставнями. Ее брат, Пьер Бастиан, в прошлом супрефект в Пюже–Теньере, и прислуга — были в курсе происходящего. Ухажер новой служанки сообщил об этом полиции. Мелани перевезли в больницу, мать арестовали, брата вызвали на допрос. Мать умерла в тюрьме, в отношении брата дело было закрыто. Фактически так и осталось неясно: не желала ли этого заключения сама Мелани, «сумасшедшая» с нормальной точки зрения. —> Название книжной серии гласит: «Не судите». Мелани = абсолютный анахорет, лишенный при этом веры (вместо нее — безумие)?
Произведение:Дефо: «Робинзон Крузо».
Место (Макет):Логово.
Наблюдения:(«Жизнь и приключения Робинзона Крузо») (Pléiade). Роман 1719 года, по мотивам реальных событий — истории моряка Александра Селькирка, который за провинность был высажен капитаном его судна на остров Хуан–Фернандес и вернулся оттуда в 1709 году (в Антильском море). Робинзон, родившись в 1632 году, уезжает из Англии в 1651-м.
С исторической точки зрения — весьма ангажированный роман. Робинзон: капиталист, колонизатор, работорговец[60]. Лишившись всего (своего рода банкротство–кораблекрушение, у него остается один лишь нож), он отстраивает жизнь заново, колонизирует и заселяет свой остров, становится его губернатором и т. д. Первая часть — именно она нас интересует — (еще до путешествий по Европе): Робинзон один (в конце у него появляется Пятница). Это интересно для Жизни–Вместе — не только как противоположный член (одиночество), но и потому, что Робинзон сталкивается с проблемой адаптации, аналогичной Жизни–Вместе: он приспосабливает к себе вещи, природу = других людей.
Природа: он вынужден жить среди чуждых сил, то противясь, то потворствуя им. К примеру: опасаясь удара молнии, он разделяет и прячет порох по разным уголкам: ср. с предусмотрительным распределением аффективных нагрузок (Селькирк, танцующий со своми козлятами)[61]. Вообще, по отношению к вещам и животным: понимание, исчисление, благоразумие, предусмотрительность, умиление и лишь затем — жестокость (он убивает и съедает козленка, которого собирался приручить).
В конечном счете[62]возникает любопытная тавтология: эта эпопея одиночества мифически осмысляется как роман, якобы специально созданный для оживления одиночества: «книга, которую берут с собой на пустынный остров»! Мальро[63]: вместе с «Дон Кихотом» и «Идиотом». Филарет Шаль, на берегах Огайо[64], стр. XIV.
Произведение:Палладий (Palladius): «Лавсаик» (A. Lucot, 1912[65]).
Место:Пустыня.
Наблюдение:На греческом: текст посвящен Лавсу, камергеру Феодосия II. = Анекдоты о египетских, палестинских и сирийских монахах. Палладий, 363–425. епископ Геленополиса, расположенного в Вифинии (на Понте Эвксинском, северо–западе Малой Азии). Путешествия в Египет — в Александрию, в Нитрийскую пустыню (388–399).
Завораживающий — местами наивный до смешного — текст. Богат «фигурами» (= «означающими»).
Произведение:Томас Манн: «Волшебная гора» (перевод: Fayard, 1931[66]).
Место:Отель.
Наблюдение:Речь идет, разумеется, об отеле–санатории. Что отсылает нас к вполне определенной разновидности пространства Жизни–Вместе: санаторий–отель (как круизный лайнер, скажем, фирмы Club Méditerranée!) = гостиничная Жизнь–Вместе. Она имеет весьма выразительную структуру: отдельные комнаты + общее пространство; насыщенные и мимолетные связи — и т. д. Томас Манн жил в Давосе в 1911 году (в связи с лечением жены). Написано: 1912–1913. Выход в свет: 1924. История разворачивается между 1907 и 1914 годами. Это как бы обратное соответствие «Смерти в Венеции» — соблазн смерти и болезни .Во Вступительной лекции[67]я сказал о своем отношении к этой книге: а) оно проективное (ибо «это — то самое»), b) на втором уровне — отчуждающее[68]. 1907/1942/сегодня — поскольку эта книга делает меня телесно ближе к 1907 году, чем к сегодняшнему дню. Я становлюсь историческим свидетелем этого вымысла. Для меня это - поразительная, мучительно тоскливая, почти невыносимая книга: очень сильная разработка человеческих взаимоотношений + смерть. Категория Надрывности —> мне было плохо все время, пока я читал этот роман — или перечитывал (так как прочел его перед болезнью и сохранил довольно смутное воспоминание).
Произведение:Золя: «Накипь» (Fasquelle, 2 t.)
Место:Доходный дом (буржуазный).
Наблюдение:1882. Октав Муре, сын Муре из Плассана, брат Сержа — «Проступок аббата Муре», в дальнейшем — герой «Дамского счастья». = мрак буржуазной Жизни–Вместе.
Разумеется, могут возникнуть и другие фигуры, взятые из других произведений, а перечисленные книги, возможно, дадут нам лишь немного черт = случайности исследования. Все систематическое истощается (в том числе «систематическое чтение»), обманывает ожидание — а вот несистематическое, напротив, разрастается и множится. Однако необходимо набросать определенный план — именно для того, чтобы дать место незапланированному, непредвиденному. Этот ход скорее относится кpaideia, а не к методу.
Греческая сеть
Итак, мы видим, что накладываются одна на другую две сетки материалов: монашество (восточное) + несколько литературных произведений. Я должен рассмотреть еще одну сеть материалов — собственно, производную от первой, но существующую на другом уровне — на уровне терминологическом, «языковом» (не = фактическом): это сеть греческих слов, которые послужили уточнению (кристаллизации) проблем Жизни–Вместе в восточном монашестве. Этих слов немало (тридцать). Они будут встречаться нам постепенно, по ходу дела[69]. В качестве примера того, что я подразумеваю под «греческой сетью», — приведу ее фрагмент: Жизнь–Вместе артикулируется как три фундаментальных состояния (артикулируется = становится парадигмой, осмысляется):
— Monôsis[70]: одиночная жизнь (в частности, безбрачная:monachos[71]) = система Антония.
— Anachôrèsis[72]: жизнь в удалении от мира = зачаток идиорритмии.
— Koinobiôsis[73]: жизнь сообща по монастырскому укладу = система Пахомия.
Каждое из этих трех состояний пересекается двумя силами, двумя энергиями, двумя порядками:
— Askèsis[74]: упорядочивание пространства, времени, вещей.
— Pathos[75]: аффект, производимый воображаемым[76].
Зачем придавать значение сети греческих слов? Почему не быть французом — как все? Зачем эти усложнения, софистика, одеяния псевдо–эрудиции? (Вечный упрек; не далее как 6 января, после публикации в журнале «Фото»[77]: почему не говорить языком, которым говорят все?)
Ср. во «Вступительной лекции»[78]: нам полезно иметь несколько языков, сообщающихся внутри и посредством нашего национального языка:
1. Прежде всего, очевидный факт: национальный язык никогда не бывает монолитным, однородным и чистым. Национальный язык =patch–work,рапсодия (диатрибы противфранглийского языка[79]совершенно несостоятельны; суть национального языка — и лучшее и худшее в нем — заключена не в словаре, а в синтаксисе).
2. Далее: языков — несколько, ибо желаний тоже не одно. Желание подыскивает себе слова. Оно берет их там, где находит. И потом, слова в свою очередь порождают желание; и, кроме того, слова препятствуют желанию. Я не нахожу во французском удачного слова для обозначения всех проявлений одинокой жизни или же жизни в общинных формах. Многоязычие в рамках национального языка — это роскошь, но, как всегда, эта роскошь — всего лишь потребность желания: поэтому его следует требовать и защищать, как при любом похищении языка. Очевидно, что кроме того — точнее, в основании самих этих принципов, лежат и технические мотивы (обусловленные техникой смысла):
1. Сдвиг коннотаций: «одинокая жизнь» не коннотирует никакой структуры правил, у нее нет семантической «сути» (не =monôsisконнотирует уставmonachos).
2. Греческое слово отсылает к такому понятию, где есть одновременно исток, образ и отчуждение.
3. Греческое слово по своему эффекту глобально и эмфатично.
Оно обозначает некий итог, компендиум, эллипсис — и тем самым открывает возможность для плодотворной операции разворачивания (= этимологического изобретения). Вообще, это особая проблема: проблема слов–концептов, взятых из одного языка и встроенных в другой. В психоанализе немецкие слова, идущие от Фрейда, порождают своего рода барочную софистику, уловки перевода («Trieb»[80]), то есть работу непосредственно с означающим, что всегда лучше, чем работа с означаемым.
4. И наконец: филология (или псевдо–филология) — дело неспешное. Обращаться к греческим словам = не спешить, а ведь неспешность иногда бывает просто необходима — для того, чтобы распробовать весь аромат означающего. В современном мире всякая технология неспешности так или иначе прогрессивна.
Фигуры
Это — то, что касается материала. Теперь перейдем к содержанию курса. Отправная точка (она же — точка постоянного возвращения, контрольных проверок): фантазм (идиорритмический фантазм). При этом фантазм = сценарий, но сценарий обрывочный, всегда очень краткий = нарративный проблеск желания. Это — то, что просматривается на миг — четко очерченное и высвеченное — и тут же исчезает: пассажиры автомобиля, проезжающего мимо в тени. Фантазм = неустойчивый прожектор, рывками пробегающий фрагменты мира, науки, истории — опытов[81]. Поэтому дискурсив не относится к порядку доказательства и убеждения (речь не идет о том, чтобы доказывать какие–то тезисы, убеждать в каких–то верованиях и позициях) — но к порядку «драматическому», в ницшеанском смысле слова:кто?— а не что?[82]
Еще у Ницше[83]— в интерпретации Клоссовски: «Устранитьреальный мир —значит вместе с тем устранитьмир видимостей —и вместе с ними опять же сами понятиясознанияибессознательного — внешнегоивнутреннего.Мы являемся лишь чередой состояний — прерывисто вкрапляющихся вкод повседневных знаков,причемнеподвижность языкавводит нас в заблуждение о ней: поскольку мы зависим от этого кода, мы мыслим себя непрерывными, хотя живем лишь прерывисто; однако этипрерывистые состояниясвязаны лишь с тем, как мы используем или не используем неподвижность языка: бытьсознательным —значит использовать ее. Но как же нам использовать ее, чтобы хоть как–то знать самих себя, когда молчим?»[84]
Прекрасный и очень важный пассаж. Он говорит (я, по крайней мере, делаю такой вывод): необходимо переломить неподвижность языка, подойти вплотную к нашей фундаментальной прерывистости («Мы живем лишь прерывисто»). Фрагментарность дискурса (происходящая от давления фантазмов), несомненно, уже язык, это ложная прерывистость — нечистая и смягченная. Но это хотя бы минимальная уступка неподвижности языка, которую мы вынуждены будем сделать[85].
Поэтому наш курс должен складываться как последовательность прерывистых единиц: фигур. Я не захотел (я не отказался?) группировать их по темам. Здесь, как мне кажется, все чаще проявляется (хотя социальная — университетская — привычка именно этого постоянно и требует) лицемерная манипуляция карточками: надо, чтобы каждый случай становился хотя бы на уровне риторики «пунктом для обсуждения», некимquaestio[86]. Это как игральные карты. Заметьте: игра (game) — нормативна, она стремится победить, преодолеть беспорядок изначально данного, случай она рассматривает как беспорядок. То же и с карточками: как и во всякой игре — game (игре в карты) единицы объединяются в семьи (по–прежнему, до сих пор): черви, пики, каре, сет, стрит. Мы же тасуем карты и достаем их в той последовательности, как они выпадут. Для меня сейчас, когда я работаю, всякая попытка тематической группировки фигур возвращает к вопросу Бувара и Пекюше: почему так, почему эдак? Почему сюда, почему туда? = Рефлекторное недоверие к ассоциативной идеологии (она же идеология развития). Девиз карточного игрока: «снимаю», то есть действую против неподвижности языка.
Между тем — согласен — писать прерывисто (фрагментами) — тоже возможно, так делают. Но — говорить фрагментами? Тело (культурное тело) противится этому, оно требует связок, переходов.Oratio = flumen,к этому нас приучила (как минимум, приучала) латинская речь,contio[87]. Здесь — проблема, с которой я уже встречался при анализе фигур Речи влюбленного. И разрешил ее тогда, искусственно расставив их (открыто демонстрируя их прерывистость) в непереходном порядке алфавита[88]; это единственное средство (иначе — чисто случайный порядок, однако я уже говорил: случайный порядок опасен тем, что он также порождает чисто логические последовательности). Я воспользуюсь тем же принципом и в этом году для своих «фигур». Возможно, впрочем, что прерывистость окажется еще более откровенной (и агрессивной), ибо отмеченные мною фигуры — гораздо более мелкие и сжатые, чем фигуры Речи влюбленного.
Такой метод выделения фигур, естественно, предполагает и определенную политику (ср. «Вступительную лекцию»): политику, претендующую на деконструкцию метаязыка[89].
Эти фигуры — часто мелкие, часто отрывочные. Я буду вновь представлять их в алфавитном порядке, чтобы лишний раз подтвердить, что не стремлюсь привязать их — по крайней мере пока — к какой–либо объединяющей идее. Признаю, что это может утомлять и создавать ощущение какого–то порхания и распыления — тем более, что некоторые из этих фигур, резко отличаясь от других, Могут показаться слабо связанными с Жизнью–Вместе: вращающимися где–то вокруг нее, но часто — вдали. Надеюсь, я достаточно представил — не обосновал, но изложил содержание курса, который, можно сказать, будет вращаться вокруг нашего предмета («Жизни–Вместе») — иногда довольно высоко над ним, — и я пока не знаю, сумею ли совершить на него посадку. Ведь это исследование, которое еще продолжается. Действительно, я полагаю, что для пользы преподавания его участники должны быть в таком отношении, чтобы тот, кто говорит, знал лишь немногим больше, чем тот, кто слушает (и даже — в некоторых пунктах — меньше последнего; отношение здесь двустороннее). Это — Исследование, а не Урок.

