IV
Иван Сергеевич и Федор.
Иван Сергеевич.Что ты, Федя, так торжественно?
Федор. Нет, ничего. А только, папа, голубчик, не огорчайтесь: мне уезжать пора…
Иван Сергеевич.Уезжать? Как же, Федя, так скоро? Не ложилось тебе у нас, что ли?
Федор.Нет; папа, вы знаете, что мне у вас всегда отлично живется, а только надо еще за границу до осени. Я ведь вам говорил, помните?
Иван Сергеевич.Да, говорил… Ну что ж… за границу…(После молчания).Федя, в чем дело? Федя, родной, мальчик мой, в чем дело, в чем дело? Ведь я же измучился… Скажи ради Бога, – право, легче будет… Уж не с Таней ли у вас что-нибудь?(Федор молчит).Знаешь, Федя, я с тобой давно хотел о Тане… о Татьяне Алексеевне…
Федор.Папа, не надо, мы и так говорим слишком много: не стучась, в двери ломимся.
Иван Сергеевич.Нет, голубчик, не бойся, – я к тебе ломиться не буду. Я не о том, что ты думаешь: я о себе самом. Я ведь что говорю, Федя, пойми; когда дети взрослые, второй брак отца вина не вина, а хуже вины. Вместо матери мачеха – это ведь, пожалуй, хуже, когда взрослые. Тут боль, тут кровь, тут темное, страшное – об этом говорить нельзя…
Федор.И не надо, папа, не надо…
Иван Сергеевич.Нет, Федя, выслушай. Ну, право, легче будет… Помнишь; я тебе рассказывал… да тут не расскажешь… Ну, как в захолустье-то нашем губернском; в номерах для проезжающих, мы с нею встретились. Одна, без копейки, больная. Антрепренер, подлец; обманул; бросил, после этого скандала; помнишь; с купчиком-то Золотушкиным, издателем «Пандорина ящика»: декадент, банкир: старовер; спортсмен, авиатор, сверхчеловек – ну, словом, прохвост из нынешних. Едва на содержание к нему не попала. «Собачонка; у которой колесом трамвая задние ноги переехало»; – так себя чувствовала. «Собаке собачья смерть»; – все повторяла: тоже ведь из ваших, из «самоубийц естественных». Ну, вот; тут-то я и подвернулся – рыцарь, благодетель, спаситель! Обрадовалась – все-таки лицо не звериное. А я, как мальчишка… Ты ее на сцене видел, Федя?
Федор.Видел.
Иван Сергеевич.Ну, что, как?
Федор.Я ничего не смыслю.
Иван Сергеевич.Да ведь и я, брат, не смыслю, А только все говорят: талант; – вторая Ермолова[27]… А для меня ведь и сцену бросила. Обжегшись на молоке; дует на воду: «Сцена, – говорит. – та же проституция»… Да, Федя, сглупил я на старости лет, как мальчишка. Ну, разве мы пара? Я ведь ей в отцы гожусь. У нее художество, эстетика – «вечность и красота», а у меня «кооперативное движение Калитинского уезда» – сушь, цифирь. статистика… разве я могу ее понять? И как я обрадовался, что вы с нею сошлись. Ну, слава Богу, думаю, теперь полегчает. И вдруг… Федя, да ты меня не слушаешь?.. Федя, голубчик, что ты? Что с тобою? Нездоровится, что ли?
Федор.Нет, ничего. Душно здесь: голова немного кружится. Ну, говорите же, я слушаю. А что усмехаюсь как будто, так вы же знаете, что у меня такой тик в лице… Ну, да и нездоровится тоже. Мы ведь все тут больные – и я, и Гриша, и Катя, и Татьяна Алексеевна, и вы, папа. Вы здоровее всех, но и вы заразились от нас. Как раненые, на одной койке, все вместе, в куче: пошевелиться нельзя, чтобы не сделать больно друг другу. Или вот еще, как в узком сапоге пальцы, натерли друг другу мозоли – надо снять сапог – расстаться, разъезжаться…
Иван Сергеевич.Федя, да что же, что же такое? Если бы только знать что…
Федор.Не говорите, папа! Нельзя сказать… ничего, ничего нельзя сказать… Молчание! «Silentium».
Быстро наклоняется, целует руку отца и уходит. Иван Сергеевич долго сидит, не двигаясь, как будто в оцепенении, не сводя глаз с двери, в которую вышел Федор. Слышен скрип ступеней, стук костыля и тяжелые шаги по лестнице. Потом голоса Пелагеи и Домны Родионовны.
Голос Пелагеи.Сюда, матушка, сюда! Ручку пожалуйте. Крутенька-то лестница.
Иван Сергеевич идет к двери и открывает ее.
Домна Родионовна и Пелагея.

