Из истории античной философии
Целиком
Aa
На страничку книги
Из истории античной философии

Лекция 8

[Написано 1909 III. 7 от 4 1/2 ч. утра до 9 ч. утра.

Серг<иевский> Пос<ад>]

читано 1909 III. 7 от 10 ч. до 11,

в ауд. № 2.


Исторические данные, подтверждающие связь философии Фалеса с культом Посидона.

Как был поставлен основной вопрос философии Фалеса (τι έστι τό θειον).

Психологический анализ возникновения философского мышления.

Двойственная природа философского мышления (консерватизм и прогрессизм).


1. В предыдущих лекциях я старался рядом конкретно-исторических данных изобразить перед вами миропредставление древних ионийцев, в центре которого стояла идея Посидона как мироосновного и мироправящего начала. И вы, вероятно, помните то сближение начальной философии — философии Фалеса Милетянина — с древней мифологией, которое сделал уже Аристотель в своей «Метафизике» и которое, по словам Аристотеля, делали некоторые в его время: «εισι δε τίνες οι» (Ar. Met. A, 3) — «суть же некие, которые» и т. д., говорит он.

2. Это свидетельство первого историка философии, весьма правдоподобное и само по себе, делается почти достоверным, если принять в расчет общественное положение и общественную деятельность первого философа в родном Милете. Принадлежа к аристократическому роду Филидов (Θηλίδών), вышедшему из Беотии и происходящему, по преданию, от Кадма и Агенора (Diog. Laert. I 22), владея (или имея возможность владеть) значительными средствами, намек на что мы видим в известном анекдоте [привести172] с маслодавилками; Фалес, несомненно, должен был иметь вес в милетском обществе. Добавьте сюда еще политическую мудростъ, и вы тогда поймете возникновение целого ряда древних сообщений о политической деятельности философа.

3. По единогласным свидетельствам древности, он был современником Кира, царя персидского, Креза, царя лидийского, и Солона, законодателя Афин. Фалес, следовательно, попал в круговорот непрестанных войн — с лидийцами, с персами. Ионофилия, панионизм Фалеса характерно выразился в убеждении Фалеса о необходимости создать панионийскую державу с центральным управление на о-ве Теосе, чтобы противоборствовать завоевательным вожделениям Креза лидийского. Но греки не послушали голоса Фалеса, и предвидение философа действительно оправдалось: ионийцы стали данниками лидийского царства. Известие это, сообщаемое Геродотом (I, 170), весьма достоверно, имеет высокую степень достоверности, ибо Геродот опирается здесь на Гекатея, а Гекатей имел прямые связи с Милетом.

4. Указываются и другие мероприятия Фалеса — все в интересах Ионии. Так, по сообщению Геродота, он предостерегал Креза от Кира персидского; когда же стал предвидеть падение лидийского царства, то отсоветовал своим согражданам заключать союз с Крезом. «И в государственных делах, — говор<ит> Диоген Лаэрций (I, 25), — он подавал весьма хорошие советы, ибо когда Крез послал к милетянам, чтобы заключить с ними союз (против Кира), то Фалес помешал этому, чем спас город (Милет), так как Кир победил».

5. Существуют и еще другие рассказы в таком же роде. Достоверны ли они, или, б<ыть> м<ожет>, это легендарные вымыслы? По правде сказать, для нас, занимающихся не историей политических событий, а историей мысли, это почти безразлично. Несомненно то, что Фалес был общественным деятелем. Несомненно и то, что его общественная деятельность имела в виду благосостояние Ионии, была защитою общегреческих интересов.

6. Но если так, то отсюда несомненна соприкосновенность к мифологемам, родившимся около святилища Посидона Панионийского близ Приены.

Воздух Милета был напитан представлением о Посидоне. Постоянные путешествия, приход и уход кораблей, рыбная ловля, бури морские и морская тишь, одним словом, только на 1/4 сухопутная и на 3/4 морская жизнь города придавали представлениям о божественном море–Посидоне интерес не только отвлеченно–теоретический, но и жизненно–практический, чтобы не сказать — меркантильный. Нельзя забывать, что античная жизнь гораздо теснее сплеталась и даже срастворялась с религией, нежели современная. Всякое действие, всякое движение, всякое дело непременно включало в себя целый ряд религиозных идей и религиозных обрядов. Вся жизнь была сплошным ritus, обрядом, сплошным священнодействием.

7. Если теперь у нас в Посаде вряд ли можно жить человеку, не замечающему почитания преп. Сергия и если он вообще о чем-ниб<удь> думает, — не задумывающемуся над этою тайною преп. Сергия, то тем более несравненно более это относится к древнему Милету в его отношении к культу Посидона, ибо тогда (к стыду нашему) религия сильнее захватывала людей, мощно ими двигала.

8. Вот, из году в год, в определенные сроки, с точностью астрономического явления приходят к мощам преп. Сергия вереницы и толпы народа, — приходят, Бог знает откуда, Бог знает на какие средства, Бог знает какими силами. Приходят, а потом уходят. И приходят другие, новые массы и снова уходят. Троицкий собор, как громадное сердце, как бы расширяется, стягивает в себя поток народный и затем, насытив эти толпы чем-то новым, дав им какую-то энергию, какую-то силу, какой-то подъем, какую-то бодрость, сжимается и выбрасывает из себя, как сердце выбрасывает из себя кровь, насыщенную в легких живоносным кислородом, — выбрасывает во всю массу России, чтобы эти толпы разнесли полученную энергию по всему пространству. Несколько раз в сутки происходят эти расширения и сокращения. Неужели человек, о чем-нибудь думающий, человек, способный вообще видеть и слышать, может не задумываться о происходящем. То же было в святилище Посидона.

9.«Тот, кто слушает и не понимает, — гов<орит> Гераклит, — подобен глухому. К нему применима пословица: «Он здесь, но его нет». «Они, — еще жалуется он же, — они не умеют ни слушать, ни говорить».

10. Но, кажется, раскаленная атмосфера Милета заставила бы почувствовать себя даже и таких. А Фалес, конечно, был человеком наблюдательным.

11. Сюда же вы должны добавить еще то обстоятельство, что он занимался общественною деятельностью и, следовательно, неизбежно соприкасался с культом Посидона и даже входил в этот культ. Предположить, что ионофил Фалес не размышлял о всенародном боге ионийцев, гораздо нелепее, чем предположить, будто наши славянофилы не задумывались над православием.

12. Впрочем, то, что мы знаем о думах Фалеса, само говорит за себя.

Фалес слышит о божественном, о θειον и о богах, как ипостасных обособлениях, как об индивидуальных образах этого божественного. Выражаясь позднейшими терминами, он слышит об ουσία и о множественных υποστάσεις этой ουσία. Но весь мир, или, точнее сказать, каждое явление мира, есть почва, на которой может явиться восприятие божественного в виде некоторой ΰπόστασίς, в виде некоего образа божественного. Куда ни кинешь взор — все дает пищу для религиозных ассоциаций. В некотором условном смысле самые вещи суть тела божественных ипостасей.

13. Отсюда естественно родиться вопросу, который, по сообщению Климента Александрийс<кого>, и был задан Фалесом: «Τί έστι τό θειον; что есть (это) божественное?» (Clement. Strom. V, 595A) (см. Krisck, S. 38). «Что есть божественное, τό θειον, т. е. «известное» божественное, то божественное, о котором все говорят, которым насыщена атмосфера, о котором говорил неоднократно и я?» Фалес хочет осознать свою веру, хочет дать для нее формулу.

14. Было бы крайней исторической наивностью думать, будто смысл Фалесовского «τί εστί τό θείον» есть искание общего метафизического вопроса о природе Божества. Метафизические вопросы задавались, задаются и будут задаваться не иначе как в исторической, конкретной форме, и всякая попытка задавать их отвлеченно от данного в исторически осуществленном сознании человечества конкретном содержании неминуемо ведет нас в философскую пустоту, — в философское пустословие, ибо слова перестают иметь определенное содержание и, следовательно, делаются одними только звуками173. Вы помните ведь, что содержание слова определяется социально, а не индивидуально, и индивидуум может лишь придавать новые черты, новые оттенки этому основному содержанию.

15. Если вы вглядитесь в процессы своего мышления, то легко заметите, что ваш вопрос: «Что такое Бог?» имеет в виду именно нашего христианского, единого Бога, или же… ничего определенно не имеет в виду, является пустым вопросом. Задаваясь им, мы хотим себе дать отчет в том, что мы называем и что другие называют словом Бог, или, точнее, хотим выявить содержание слова Бог — его семему.

16. Но что значит выявить содержание слова? Это значит незапечатленную в слове внешне (как запечатлен этимон) семему запечатлеть в ряде слов, этимоны которых более или менее соответствуют определенным моментам, отдельным сторонам в семеме основного слова. Ответить на вопрос «что такое х?» — это значит воплотить семему, названия х1, в другом слове, у которого семема настолько незначительна, что содержание слова почти (практически) совпадает с его внутреннею формою, с этимон<ом>. Одним словом, ответить на вопрос «τί έστι …х» значит дать формулу семемы, формулировать семемух.

17. Когда Фалес задал себе вопрос: τί έστι τό θειον, то он вовсе не хотел создавать философскую систему Фалеса, но лишь только выразить то, что чувствовалось им и другими, его согражданами и соплеменниками. Но его ответ на вопрос, как и всякий ответ, всякая формула неизбежно включала в себя ряд собственных семем — семем еще не выявленных и, главное, не предвиденных при процессе формулирования. Если в момент ответа, in statu nascenti, в процессе возникновения, формула была адекватно точна, т. е. ничего не добавляла от себя к семеме слова θειον, ибо семема устанавливается говорящим, то после, для самого Фалеса и для других, когда не сознание определяло слова формулы, а слова формулы должны были произвести известное состояние сознания, — тогда неизбежно являлась такая семема у формулы, которая, действуя обратно на определенное слово θειον, реагируя на него, изменяла его семему, вследствие чего самая формула получала новые фонические элементы, с новыми этимонами, которые потом опять наращивали свои семемы и тем опять реагировали на определяемое слово.

18. Таким образом, раскрытие содержания слова ipsa re ведет к росту содержания и к изменению его. Ответ на вопрос неизбежно меняет самый вопрос. Значение речи творится в процессе самой речи. Мысли являются от разговора. И чем более мы думаем и говорим, тем далее, незаметно для нас самих, оказываемся мы от исходного пункта мысли и от первоначальных своих задач. Конечно, это вам превосходно известно, хотя бы из своей личной жизненной практики, но я сейчас хочу пояснить вам, что это отхождение, эта непрестанная перестановка вопроса есть следствие вовсе не недомыслия и не непривычки к мышлению, т. е. не случайность (по-видимому, столь легко устранимая), а необходимое и неизбежное свойство самого мышления. Но свойство сильной мысли производит эту перестановку «плавно», а слабой — «толчками»… По природе своей мысль, как неразрывно связанная с языком, диалектична, диалектически развивается и, пока есть, ни на минуту не остается себе тождественной. Наша мысль — в непрестанном течении, в непрестанном изменении, в непрестанном процессе.

19. Философствование всегда начинается с искания ответчивости о том, что есть в сознании. Только ученики III и IV класса мечтают о создании такого миросозерцания — «совсем нового» — о системе, которой еще нет, и брезгают тем, что есть, ибо все кажется им слишком грубым, слишком наивным, слишком определенным. Но ведь вы, как и я, знаете — тоже вероятно, не без собственного опыта, — что эти мечтания только потому и кажутся бездонно глубокомысленными, что в них нет ничего, кроме пустоты, а пустоту, конечно, нетрудно одарять всеми эпитетами глубокомыслия и совершенства в превосходной степени, и никто не сможет доказать противного, да и сам никогда не убедишься, что это не так. Увы, каждому из нас хорошо известна стоимость этих мечтаний о неслыханном синтезе всемирной философии, которая все объяснит и все объединит.

20. Да, существуют разные так называемые Kinderkrankheiten — детские болезни, вроде кори, чрез которые неизбежно проходит всякий, прежде нежели возрастет в мужа совершенна. Жаль только, что мало изучены подобные же психические болезни детского возраста. К числу их, бесспорно, относится и это философствование в пустоте. Когда же болезни минуются, тогда начинается настоящее философствование. А оно, как говорит Аристотель, всегда начинается с удивления, с изумления, — с изумления пред действительностью, а не с заоблачных замков о неслыханном, не с гнушения действительностью. Изумление — из умление, т. е. выхождение из обычного состояния ума, выхождение из ума.

20174. И вот, как бы впервые увидав действительность, действительные думы, чувства и желания людей, и прежде всего себя самого, философ изумляется тому, что видит, слышит и всячески воспринимает в действительности.

21. Он вовсе не хочет создавать каких-ниб<удь> теорий. Он глубоко смиряется пред действительностью, он хочет только понять то, что есть, — понять, т. е. осознать, дать себе ответ, усвоить ответчиво. И он спрашивает: «Что есть а, b, с?..» Он спрашивает: «Что есть то, что я и сограждане мои думаем о Боге, о небе, о море и т. д. и т. д.? Я сознаю, я вижу, что мы думаем нечто, что мы живем мыслью. Но как ответить, что именно мы думаем».

22. И философ с величайшим благоговением, с пиететом нежности, с восторгом от как бы заново увиденной действительности, бережно пытается формулировать то, что он чувствует, слышит и видит. Нет ничего более далекого от него в это время, нежели мысль о создании своей теории, о внесении чего-то нового в созерцаемую им действительность мысли и жизни человеческой.

23. Философ оскорбился бы до глубины души, если бы ему сказать, что он — творец нового, что он прогрессивен. Нет, философ хочет только того, что есть, он — величайший из консерваторов, ему не нужно ничего нового. Он хочет только уразуметь и запечатлеть в слове предмет своего изумления.

24. И он создает формулу. На вопрос «Что есть х?» он отвечает с величайшею добросовестностью:«хесть то-то». «Мысль изреченная есть ложь». Но раз формула дана, он, помимо своей воли, против своего желания делается прогрессивною силою мировоззрения. Кто хочет быть консерватором, тот должен молчать. Кто вымолвил слово, тот уже внес нечто в силы прогресса. Вымолвленное слово есть сила, движущая мысль. Но философ сопротивляется этой силе… Философ борется с прогрессом. Весь процесс философствования, субъективно, есть борьба с проГрессом. Однако объективно это же философствование есть все растущее изменение миросозерцания. Чем больше говорит философ, чем он более борется за действительное миросозерцание в ее данности, тем быстрее увлекается он вызванным им течением в сторону от той мысли, которая есть в обществе. И, захваченный вызванною им волною, он оказывается совсем не там, где он хотел бы быть и где он был первоначально. «Посеяв ветер, он пожинает бурю», которая уносит его.

25. Хорошо ли это? Или плохо? Не мне, историку мысли, судить о том. Это так. Но как добросовестный врач не говорит своему пациенту: «хорошо иметь возбужденное состояние» или «нехорошо», а лишь: «если не хочешь иметь возбужденного состояния, то делай то-то, а если хочешь, делай то-то», так и исследователь мысли может сказать: «Если хочешь быть консерватором, если любишь то, что есть, то

«молчи, скрывайся и таи
и мысли и мечты свои»175—

и мысли и мечты, — хотя бы самые прогрессивные, и будешь способствовать неподвижности.

Если хочешь быть прогрессистом, то говори свои мысли, хотя бы самые консервативные, и они неизбежно изменятся от того, и, следоват<ельно>, ты не останешься при старом.

26. Итак, философия всегда начинается вопросом: «Что есть то, что есть?» Так и Фалес задал вопрос: «τι έστι τό θειον», «что есть божественное?» Этим вопросом он уже положил начало к выходу из общерелигиозного сознания, хотя весь материал для философствования почерпнул из него.

27. Мы должны посмотреть, что же ответил Фалес на свой вопрос о «божественном» и как философия, питаясь соками религии, стала отходить от религии. Итак, «τί έστι τό θειον»; но мы заранее знаем, что бы он ни ответил, самым ответом своим он уже сошел с почвы религии, с того, что есть религия. По принципу потенций сознания, развитому вам ранее, самый ответ Фалеса о том, что есть, должен был перевести это «есть» уже в «не есть», в «было», а то, что стало «есть», то первоначально еще «не было».