ВОСПОМИНАНИЯ ОБ О. АЛЕКСАНДРЕ МЕНЕ
КОГДА ДУМАЕШЬ ОБ ОТЦЕ, НОВОЯЗ ОСЫПАЕТСЯ
Оп.: Приходская газета храма свв. Космы и Дамиана в Шубине. №21. 2000 г. С. 13.
Когда люди, не знавшие отца Александра, удивляются тому, каким стал в наших восхвалениях, ответить нелегко. Сразу вынесем за скобки ответ типа"наши" — "ваши": во–первых, сам отец так не мыслил; во–вторых, удивляются и те, кому бы он очень понравился. Познакомившись с ним тогда, раньше, точно такие же искренние, не выносящие фальши люди радовались, что в нем этой фальши совершенно нет. Речь идет не о прямой лжи, а о том невыносимом привкусе, из‑за которого Христос называл фарисеев лицемерами. Они ведь не врали, даже не притворялись, а просто не умели видеть себя, как видели блудный сын или мытарь, а потому — охорашивались, важничали. К нашему вящему позору, многие удивляются, когда у верующих этого нет. У отца Александра — начисто не было. Если забыть, что все христианские слова мы быстро превращаем в новояз, можно сказать, что он был поистине смиренным, вспомнив при этом, что смирение не противоположно смеху, а тесно с ним связано.
Вообще новояз осыпается, когда думаешь об отце. Льюис пишет, что мы бы не узнали настоящих христиан, заметили бы только, что это — веселые и внимательные к нам люди. Правда, некоторые считали отца Александра слишком веселым, а кто‑то даже сетовал на недостаток внимания, не замечая, что он все время ходит по краю пропасти, себя же отдает — полностью. Когда ему вроде бы уже не грозили мерзкие советские гонения, его разрывали на части мы, прихожане.
Культовый образ получается какой‑то странный, без немощи — а она была, иначе где действовать Божьей силе? — зато со всякими побрякушками вроде"великий библеист". Отец вообще не считал себя ученым, а к очень хорошей памяти, редкому умению схватить главное и другим своим дарам относился как к удобным средствам, причем всегда помнил, что они даны ему для дела, в долг. Мы проецируем на него наши неосознанные качества — мечты о величии, об успехе, о том, как возвысить себя. Но этого мало. Около каждого человека, снискавшего земную славу, множатся рассказы"мы с ним","я и он","Я–а-а и он", но все‑таки одно дело поэт или художник, другое дело — апостол. Даже Учитель апостолов не предотвратил того, что так хорошо описал в 23–й главе Матфея. Наверное, это входит в игру, Бог — беспредельно деликатен, Он предупреждает, но не заставляет. А мы уже на радостях делаем ровно то, чего Он не просил делать.
Редко кто обладал этой деликатностью в такой мере, как отец Александр. Он ведь, в сущности, далеко не всегда вел нас к слому, к метанойе. Если он видел, что одинокий, непритыканный человек этого не вынесет, он отступал и просто гладил его, повышая так называемый self‑image. Казалось бы, такому человеку хватит того, что кто‑то тебя все‑таки любит, но мы судим по себе и не представляем, что можно любить просто так, ни за что. Поэтому мы так пылко убеждаем и себя, и других, что мы — вполне хорошие. Когда нам старается помочь действительно милосердный человек (а отец был именно таким), получается еще мучительней, чем с блудным сыном. Тот хотя бы знал, что не заслужил любви и помощи.
Если бы мы чаще оказывались в позе этого сына, мы бы не создавали такого нервного, самолюбивого, самохвально–го культа; и другим было бы легче увидеть, что в самое неподходящее время, в самом неподходящем месте жил евангельский человек. Мало того, они бы увидели, как привлекательны те свойства, которые дают возможность идти по воде. Так и слышу, как кто‑нибудь говорит:"ну, это не про нас". По Евангелию — про нас, только мы цены боимся, а отец Александр ее не испугался.
у оА в воспоминаниях — архитектор это Юра Титов по указанию Трауберг — в воспоминания внес
Что‑то Трауберг грила об оА и о Иоанне Андрееве — какая связь?
Трауберг
из Страдания:
Книгу Льюиса я увидела впервые летом 1972 г. Это был трактат о страдании. Совсем недавно кончилось тогда"время энциклопедии" — те странные годы, когда после тяжкого 68–го создавался и издавался пятый том ЭФЭ"и нам казалось, что все ушло туда. С. С. Аверинцев писал и говорил так, словно ничего чудовищного нет. Но и он, и те, кто хоть как‑то помогал ему, не только знали, что"чудовищное"есть, а просто жить не могли; и жили.
Часто мы думаем, многие сейчас пишут, — можно ли выжить в тоталитарном государстве, да еще разлагающемся. Видимо, нельзя. Но для христиан это и легче (у них прививка против утопий), и намного трунее. Христианин обязан жить, он не вправе уйти даже в отчаяние. Мало того — он должен, по слову св. Франциска,"даровать надежду, где отчаиваются, радость, где горюют, свет во тьму". Но ведь именно он, христианин, не имеет права и на другое — ни на"умение жить", ни на бестрагическое соглашательство ("жить можно"). И вот, эти калеки, непохожие ни на нормальных людей, ни на героев, идут не по водам, а по болоту, и, видимо, не тонут.
Образ болота, топи, трясины был точень важным тогда. Не помню, кто первый сказал об этом; скорее всего — это часто бывало в те годы — несколько человек сразу. Мы описывали друг другу, какие радости кругом, цветы, ручейки, иногдадерево растет, делая вид, что говорим несерьезно, и зная, что серьезней некуда.
Семьдесят второй год был удивительным. Горели леса вокруг Москвы, а там, где они не горели, было очень красиво. В подмосковных церквах крестились, один за другим, молодые люди, вроде бы и впрямь ищущие"правды Его", а не политического противостояния или фарисейской выделенности. Немало их было в Новой Деревне, еще не пережившей того"демографического взрыва", который потом внес столько странного в церковную жизнь. Там, вскоре после Троицы, отец Александр Мень дал мне трактат Льюиса и попросил его прочитать.
Незадолго до этого, в самом конце 1971 г., появиась среди нас книга Толкина"Повелитель колец". Теперь ее любят, читают, и видят в ней разное — а тогда, прежде всего, мы увидели в ней великое нравственное напоминание. Собственно, я и сейчас так вижу, но это другая тема. Мы знали, что Клайв Стейплз Льюис — близкий друг, единомышленник Толкина; и больше ничего."Страдание"я взяла, и теперь мне кажется, что я только успела доехать до Муранова, как сразу же начала переводить.
Честертон пишет в книге о св. Фоме Аквинском, что христианин — противоядие против того вида зла, который отравляет мир в его время. Сам он, Честертон, был для нас противоядием в 50–е и 60–е гг. Прежде всего, конечно, его апология радости противостояла неизжитому горю. Такое редкое в нашем веке соединение дома и свободы, центростремительного и центробежного, эсхатологической легкости и космической обстоятельности, учило нас не кинуться ни"влево"(что было бы вполне естественным), ни"вправо", за пределы христианства.
Между 1968 и 72 гг. он куда‑то пропал. Внешне было иначе — именно тогда его полюбили некоторые философы, и кому‑то он стал утешителем и наставником. Но те, для кого он был им лет двадцать, вдруг стали искать другого противоядия — видимо, яд был уже другой.
Как бывает всегда, они его очень скоро нашли. Толкин и Льюис заговорили с нами печально и серьезно. Ни одна из"ценностей Честертона"не отменялась и не оспаривалась, но тон был другой, акценты другие, словно мы перешли в следующий класс. Очень может быть, что мы, скорее, остались на второй год."Высшее не стоит без низшего"; нужна была прочная, простая основа для мистического благодарения и мистической радости, которые давал нам Честертон.
… Слой трогательного, какого‑то подросткового добра словно бы исчез к концу 60–х, и обнажилась та страшная толща, которую всегда видело христианство и называли"миром сим". Самиздатский Льюис десять с лишним лет подряд помогал не утонуть в ней.
Примерно в 1977 году я перевела"Исследуя скорбь". Несколько человек его прочитали, и все мы задумались — может ли это быть достоянием самиздата? Странно, но самиздат по сути своей менее корректен и смиренен, чем обычные книги, брошенные всем возможным читателям. И отец Александр Мень взял себе все три экземпляра машинописи, чтобы давать только тем, у кого такое же большое горе.
В Новой Деревне происходило так. Отец видел, до чего люди дошли, что у них остается только… Я говорю не о каждом, мне всегда можно возразить: А такой‑то… Но — закон больших чисел! С 75го года по сравнению с я увидела, сколько с 72, когда пришли Рузер, Миша и многие другие Сколько к 75 пришло людей, и как они были непохожи на людей 60–х годов. Но я очень далеко уйду, если буду рассказывать, что в каком году.
Впервые меня привез к оА Мелик Агурский в 1965 году. Я уже о нем слышала примерно года два — вот из‑за этих стихов Евтушенко и пр. В первой половине 60–х годов вдруг Меликкто‑то появляется и говорит:"Ах, вот есть такой священник", какой‑то необычный, не от мира сего, еврей, Приехали мы в Семхоз, очень с ним было весело, приятно, что‑то мы пили, шутили. Он уже какого‑то Честертона получил от Мелика, и о Честертоне. И Наташа ему сказала:"Алик, вот такой‑то ходит, а говорят, что с ним надо осторожно, и может быть лучше чтобы он не ходил."И тут он сказал — я это помню очень хорошо, это было наверху:"Ой, мать, разве теперь разберешь, с кем надо осторожно, с кем нет — да пускай ходит". И вот когда он это сказал и как‑то особенно взмахнул рукой со своей такой интонацией, во мне что‑то повернулось. Таких священников я не видела, которые бы так сказали. Я видела в далеком детстве, каких‑то впоследствии посаженных батюшек, тайных, это были для меня какие‑то сказочные персонажи, а потом я была у Шпиллера и очень его почитала, но я привыкла к тому, что за христианской милостью к священникам — лучше не ходить. Что в лучшем случае они мне объясняют, что монах должен быть суровым, когда я говорю, что вот такой то старенький архимандрит стучал палкой и кричал,, что ему курицу подали в постный день. и приходится терпеть и думать, что ладно, как‑нибудь одна над Евангелием переживу, что не в этом смысле он не должен быть суровым и что пожалеть его я могу как это соблазнительно. Но в сущности, как это соблазнительно! Мне было 37 лет, и это был первый человек, от которого я услышала — что — вот: пускай ходит, лишь бы не подозревать, что стукач. Я не могу передать своих чуввтв. У меня все повернулось и я навечно его. И так и пошло. Мы стали очень часто видеться. В церковь я тогда так и не приехала: я жила в Литве. Через полгода — в январе 1966 года — вероятно, после Рождества он приехал к нам. Помню, как он с моим мужем ест ветчину, а муж, наливая водочку, говорит, как он похож на Карла Маркса, как твой Алик похож на Карла Маркса — и спрашивает меня: он похож на Карлма Маркса? а я говорю похож, похож. Он был очень похож на молодого Маркса совершенно не вникая ни в какие свойства моего мужа, который был --- и католиком наперекор, мальчик, который почитал мои воззрения, но никак их не разделял. Отец Александр очень понравился моему мужу и это было очень вовремя, потому что тот уже наичнал говорить о православных — не без оснований -: А это, опять"Христос воскрес. Тчк". Это мне прислали поздравительную телеграмму с поздравлениями к именинам, отнюдь не Христос воскрес тчк, а Поздравляю днем ангела нашу такую–сякую, в общем… И там было написано: все верно, все так… тчк. И вот как только кто‑то появлялся из прихожан Шпиллера, эмигрантки — барыни — подруги Лосского /Рещикова/ - она у нас жила месяцами и после этого мне приходилось моего мужа приводить из состояния комсомольца на грузовике приводить в состояние доброго скептика. Он очень хорошо к ней относился, он жалел ее, И вот это все крайне соблазнительно занятие — видеть церковных людей — отец мигом раскидал. Он моего мужа страшно обрадовал. Тот стал верить тому, что мои Честертоны, какон выражался, что все это бывает, и вот первое впечатление первого года — это как ему доверяли люди. у меня тогда верующих знакомых не было, были знакомые все мои — бабушки. Абсолютно мертвая хватка Веры Александровны и Марии Вениаминовны Юдина, царство ей небесное, моего мужа могла привести только в состояние озверения. Юдина была женщина крутая, и со всеми плюсами и минусами библейского духа — не как у отца, а в другом смысле — с неверными не сообщаться и так далее. Очень одухотворенная, очень духовная, ничего не скажешь, бессеребренница дальше некуда, крутая, совершенно помешанная на своем и своих, с добротой к своим, с добротой дел, и в общем скептически–интеллигентский человек от нее отшатывался на второй минуте, и мой муж от нее болел долго. Отец его пленил начисто. Он его сразу полюбил и с той поры отцом держался. Я не говорю о ксендзах — среди них есть такие, которые можно держаться, но там как‑то и разнарядка такая — они как‑то очень легко на разные уровни идут. Есть Пабярже, патер будет с тобой говорить так, как тебе нужно. У них это очень разработано. И потом там наших православных пионеров нет, потому что это не неофитство, Отец приезжал с Наташей. Сходили мы в Святодухов монастырь к архимандриту Стефану Светзарову, который знал мать Марию, старенький, (Леонид Михайлович Светозаров в миру), который был во Франции, потом остался в Литве в монастыре, там его советы и застали, но как‑то не очень мучали, куда‑то чуть–чуть выслали, чуть ли не в литовскую деревню. Он, видимо, не очень был нужен. Это был замученный, очень трогательный человек, но очень радостный человек. Приехал отец, я при нем начала переводить Терезу — старшую. Именно тогда он сказал:"Чего там особенного, берите прямо при мне". Я написала какую‑то брошюрочку крохотную про Терезу и стала переводить. И в 1966 году я стала приезжать в Тарасовку. В Вильнюсе он жил недели две. Он никуда не ездил, абсолюнто точно, был в только в Вильнюсе. Оннастолько никуда не ездил, что он в монастырь пошел чуть ли не в последний день. Он все откладывал — гулял просто — так было уютно, весело, берлогообразно, он это очень любил, вот эта благодарность за простые радости, о которой говорил Льюис, в нем была необычайно сильна. Какао попить, ветчины поесть, пивка, и то, что Литва, собствено, этим жива, — что ее продержало? то кактоличество, которое отеуц Станислав назвал:"Какое католичество?! Национализмус и язычествус!" — что ж, возможно, но как один из факторов, Если же брать, что из Божьих вещей, райских, поддержало Литву, еще в те годы — то вот это: благодарность за пиво и какао и кофе и ветчину. Отец это в полной мере оценил. Литовский дом, можно так удобно посидеть и хозяин понимает, что в этом смысл жизни, что не в каком‑то болезненном русско–еврейском духе, а в чем‑то простом. Это зрелище было невиданное, когда они вдвоем сидят с бородами, крякают, едят, К Остробраме мы пошли чуть ли не в первый день, или во второй, — но как это описывать? встали на колени, молились… В костелы он тогда ходил, причем больше с Виргилисом, чем со мной. И просто из застенчивости, и из какого‑то замечательного отцовского целомудрия — что вот с таким человеком скептическим, который не станет в экстазы впадать — я бы сама при нем не стала в экстазы впадать. Он еще не знал, насколько я не стала бы, Как‑то поще и чище. У него удивительная была в этом смысле застенчивость. Как‑то чище и проще было бы ходить с полуверующим литовцем, и так они ходили. Все костелы обошли. Зима была. Было очень красиво. Я помню, что во дворе Петра и Павла — там я сними была, значит — куст, который сверкал.
Он мне рассказывал про отца Сергия Желудкова, но я не помню, в этот ли раз. Я помню, первый раз об отце Сергии, очень для меня интересный, но происходило ли это в Вильнюсе или нет, не помню. Я переехала в Москву, когда Вир женился на ноябрьский праздники 69 года. Его день рожденья — 8 ноября. Я уехала в предыдущий день, чтобы уже на этом торжестве не приутствовать. Я стала жить в Москве, тогда еще на Страстном бульваре, у родителей, в доме, где редакция Моковских новостей, там отец неоднократно бывал, он бывал у моей бабушки, которая много лет лежала со сломанной ногой — квартира трехкомнатная квартира на четвертом этаже — номер 70. И туда ко мне приехал --- и сказал, что уже оА служит в Новой Деревне, а не в Тарасовке, и мы поехали туда на Сретенье, 15 февраля — естественно. До этого я вообще здесь не была на Сретенье, это день рождения моего отчима. Приехали туда с ___, который теперь в Париже — прихожанин, появившийся впервые году в 68. Уже на Троицу 66 года я была в деревне. С чего начались мои встречные посещения. Я бывала там часто, я бывала каждый раз, когда приезджала в Москву, и он приходил ко мне на Страстной, и мы встречались у Глазовых,
В сентябре 73 была такая история. Вызвали Женю Барабанова и сказали, что его посадили — что его уже не выпустят, и что вообще уже хватит. Они его выпустили — он прибежал к Боре Шанину? и Боря помог ему составлять все те письма, которые спасли Женю. Все эти апелляции Даниэлю Марсилю — это Мишка Меерсон и Боря. Боря это все писал — Женю спасал Запад. Получился очень сильный бум по поводу допроса Жени и начала обысков увсех остальных. Подбирались, естественно, к отцу. Но на Западе начался тарарам — свежеуехавший Мишка их там настрополил, а Боря по своим каналам, по которым они делали все эти бюллетени и хроники, тоже запустил. И получается очень сильный бум. Женю оставили в покое — он тут же оставил Наташу — и резко кинулся влево — в бесцерковное христианство и так далее. Надо быть мракобесом нечеловеческим, чтобы избежать этого искушения. Чудо, что со мною самой этого не случилось — и отец в этом очень помог. Это чистое чудо — что это произошло не со мной, а с бедным Женей. Может быть, Бог миловал только потому, что я никому не говорила, что я… Но ведь от церковных людей можно сдохнуть!
Отец очень стал горевать. Он очень его поддерживал тогда, и когда Женя так резко кинулся от него, то — он очень его любил. Сейчас многие говорят: он меня любил больше всех, он меня любил — понятия не имеют! я никогда не видела, чтобы отец кого‑то особенно любил. Он действительно всех любил. Он действительно оборачивался к человеку и испытывал ровно то, что надо было этому человеку. Но вот Женю, у меня есть такие подозрения, что он любил его особенно.
Карелина я видела один раз — Карелин это в основном Эшлиман.
Регельсона я видела часто в самом начале — в 65 году. Чуть ли не первый раз, когда я пошла в Тарасовку, он был там. Но он там был не так часто, как Женя, Мишка, Шура. Тогда не было даже Елены Александровны, а они были. Глазовы были — Марина уже крестилась, а Вера нет. Это были его… друзья.
Было крещение. На Страстном, когда мы жили с бабушкой — это мог быть только 72–72 год, когда родители уехали в квартиру, мы остались с бабушкой, которую он одновременно хотел причащать. Он пришел с Сезой и освятил квартиру и Ольгой Н…
В деревне я раз сорок бывала участницей крещения в домике
Он ездил со мной дважды к Муравьевым, к Володе и к — и крестил их детей — там же было дитя Котрелева.
Аверинцев. Первое, что я точно помню — что в тот год, когда отец приходил на Страстную, освящал там квартиру и бабушку причащал — то они там виделись — Аверинцев работал в институте истории искусства и забегал просто так. После этого уже через меня они договаривались, что Аверинцев прочитает"Логос, Судьбу"и даст свои замечания. И уже в Матвеевке они встретились. Аверинцев плакал как ягненок — он сказал, что он никогда не прикоснется к этому тексту — он мог бы каждую строчку поправлять научно, но не хочет этого делать — он так написать не может — в Матвеевке, куда я переехала в июле 73 года — они так в углу сидели — Аверинцев заламывал ручки и говорил:"Ничего не буду!" — это была его прочная позиция. Ровно та же история потом повторилась с пророками.
Я не спрашивала у отца Александра, какова его позиция относительно экуменизма — но когда я вернулась из Вильнюса — и Володю только что выпустили, и густо шли обыски, у Иммортеля, потом у Владика, тогда мы - - говорили о вещах практических, давали какие‑то зароки — я у католиков навострилась давать какие‑то интенции, обеты — мы с ним обсуждали какие‑нибудь обеты — Льюиса перевести — радовались и шли закусить после этого - - А вот теоретическое пошло очень страшно. Когда в 85 году я лежала в больнице с язвенным кровотечением, очень тяжелым — меня привезли, думали, что прободение, даже готовили к операции — на следующий день Владик Зелинский с исказившимся лицом врывается — в понедельник он идет к следователю насчет Феликса Светова и что ему говорить — я еле соображаю — что‑то ему говорю — и вот тогда — вы представьте себе степень уже даже не хождения по воде, а летания под капельницей — получаю я письмо, в котором пишет один человек, что на Пасху встретил иуденыша (Никифорова) - конечно, отвернулся. Я билась и кричала, схватила бумагу и стала писать ему письмо, стуча зубами. Что я там написала, не помню, оно видимо где‑то существует, но как только я вышла, я стала искать Никифорова. Я понятия не имела об этих делах по очень большим трудностям дома — я позвонила. узнала их телефон — они жили у тамариной мамы, а мама в их квартире — я их нашла — Тамара заревела — Что случилось? Абсолютно не соразмерив своих сил, слабые несчастные мальчишки — невротики, больные — абсолютно не зная, что это за газовая камера — быть там — шли туда, восторгая собой и своим героизмом — а ведь Володя даровитый ксендз, замечательный исповедник — а с ребятами я сказала: я не могу не общаться с Володей, я ему нужнее, чем вам — я получила ранг сумасшедшего генерала. Юля Шнейдер такое завернул, что уму непостижимо — он сказал что я дура, что с Володей общаюсь, Володю нужно на глубокое покаяние из‑за того, что он такой негодяй, я сказала: а как же вы тогда считаете, что с кающимся или даже не с кающимся, но с глубоко несчастным человеком никто не должен общаться, все должны его только ногами топтать — он сказал, что это все богословский вопрос отвлеченный, а вот у Джордано Бруно перед казнью состригли кожу с пальцев, потому что эти пальцы касались святых даров…, чтобы эта кожа не сгорела. Если я после этого не стала атеисткой — значит Бог всемогущ. Ведь от этого же можно отупеть! Так вот Володя таким не был. Вот эти несколько месяцев, это падение — дало ему все, это падение Петра, он стал человеком. Это же бесценный опыт. Не дай Бог каждого учить на таком. В мое время — то есть, когда возвращались в середине 50–х годов — подписи, полученные в тюрьме, не считались вообще. Кто на воле был стукачом — это другое дело. А они знали, что почем. И если вам скажут, что Володя не каялся — не верьте, я сама слышала, как он каялся. Он не каялся публично, потому что он не святой, как и все остальные. И когда люди не пускали его на порог, он говорил, естественно, я был во всем прав.
Миша Ури, Сережа Рузер — пришли в 72 году.
ОБ ОТЦЕ АЛЕКСАНДРЕ МЕНЕ
Бог давал ему силы любить («Континент» № 123)
Наталия Леонидовна Трауберг – известная переводчица, классик русского художественного перевода, дочь знаменитого кинорежиссёра–ФЭКСа Леонида Трауберга.
— Наталья Леонидовна, Вы человек, воспитанный в церковной традиции и не были неофитом, когда впервые встретились с отцом Александром. Чем, как Вам показалось тогда, был необычен этот священник?
— Впервые отца Александра я увидела в середине 60–х в Тарасовке. Нас почти сразу сблизил самиздат. Я дала отцу Александру накопившегося в больших количествах Честертона, и потом уже они бесперебойно стали его размножать (вокруг него группировался очень маленький кружок — всего несколько человек, и все очень хорошие). Я жила в Литве, поэтому прихожанкой его не стала, но очень подружилась и, приезжая, каждый раз с ним виделась. Он был очень веселый, скромный, простой и чрезвычайно ортодоксальный человек: никакого “специального” впечатления на меня он не произвел. И я могу засвидетельствовать: милый, смиренный, разумный и исключительно традиционный церковный человек. Очень повернутый к Богу. Просто очень — прямо как в Библии. А как он был погружен в Ветхий Завет! Невероятно любил пророков. Он, конечно, сугубо антиохийский богослов: весь как бы до включения эллинов, весь в иудейской традиции приходящих к Христу.
— Это личные впечатления. А его книги?
— Писать он стал в те же годы, но не придавал этому особого значения. Тексты свои держал за служебные, просветительские. И за другие не считал. Делалось всё невероятно быстро, так под руками и крутилось. Кто‑то привозил какие‑то книжки, отец Александр переводил. Если не владел языком — не знал, допустим, итальянского или немецкого, ловил кого‑нибудь, просил перевести. Кто какой язык знал, тот ему и читал, а он тут же записывал… Как ликбез эти книжки, конечно, били наповал — если, конечно, ты хотел, чтоб тебя било наповал.
— Но ведь не секрет, что к нему тянулись не только за этим. Немало народа приходило, чтоб самовыразиться, даже самоутвердиться. Или даже просто дать почитать свои произведения.
— Но это все было нужно, кто‑то должен был делать это в страшные 70–е… Представьте себе: какие‑нибудь бедные женщины, которые еще десять лет назад ходили в походы, жарили шашлыки и пели у костра, а теперь, постаревшие и брошенные мужьями, сидели в своих квартирках где‑нибудь в Бескудниково, увлекались какой‑нибудь астрологией или оккультизмом и бесконечно страдали… И все они шли к нему. Притягательность его была очень сильна. Сильней, чем у кого бы то ни было. Вообще он людей очаровывал, они у него буквально “с рук ели”. А отец Александр их жалел. Он был невероятно терпелив и жалостлив. На такую жалость способны немногие.
— Сегодня приходится слышать, что отец Александр был не столько священником, сколько психотерапевтом. Это одно из серьезных обвинений, которое предъявляется отцу Александру. Церковная ли это община или “клуб по религиозным интересам”? — вот какова претензия к нему.
— Он не считал это духовным водительством. Он считал это психологической помощью. И свою миссию как пастыря он в этом видел тоже — и в высшей степени. И работал как психотерапевт школы Роджерса, хотя никакого Роджерса, может быть, и не знал. Это не единственное, что он делал, но это очень важно. Кстати, он никогда не скрывал (и говорил это кому попало — любому, кто хотел слышать), что многих своих прихожан к покаянию не ведет. Просто не ведет и всё. И не собирается.
— Почему?
— Потому что они умрут. Потому что это убьет их, приведет к новому отчаянию. Отец Александр был деликатен и ничего не делал насильно. Очень многое зависело, конечно, от того, переменится человек или нет. И если в чем он и был повинен, так это в том, что слишком жалел людей. Но он был прав. Он очень много дал людям. Он дал им содержание жизни. Дал чем жить. И он очень хорошо понимал, когда и где бесполезна ортодоксия. И не навязывал ее.
— Правда ли, что как духовник он всё попускал, всё разрешал?
— Нет, это всё легенды. Он не был никаким либералом, был очень суровым духовником — когда понимал, что этим человека не убьет. Если же видел, что убьет, он этого просто не делал.
— У всех его прихожан был статус духовных чад или нет?
— Он это скрывал. Публично все были равны. Каждому казалось, что он самый близкий. Отец Александр был мастер тех отношений, которые людей не обижают, а, наоборот, дают им возможность самоутвердиться. Тогда еще все не бегали к психологам за этим. А он, прекрасно зная, что самоутверждение ведет в тупик, тем не менее отдавал себе отчет, что на другой стороне отчаяние и выбора нет. И если приходила женщина, набитая оккультизмом, он ее не мучил. Он ее хвалил, и хвалил и хвалил. И стихи ее, независимо от качества, признавал хорошими, говорил: “Пишите! Пишите!” Эти женщины порой донимали его, мучили, так что он почти валился от усталости, но он их любил. Любил людей, которые шли к нему. А люди эти зачастую были очень эгоистичны. И у него хватало на это сил, Бог давал ему сил любить их и жалеть их. Чем они ему, как правило, не отвечали… Зато они его обожали, особенно женщины. Они и создали этот ужасный образ — священника, которому все поклоняются… Потом пройдет время, стремнина унесет всё, что не надо, и непременно придет прозрачность.
— Эта проблема вообще повторяющаяся: паства, превозносящая своего пастыря даже вопреки ему…
— Это с Христом бывает, а уж тем более… Раб не больше господина своего. И к тому же ведь это “вопреки” происходит не со всеми. Насколько я знаю, иногда — пусть и очень редко — кое‑кто из этих несчастных, одиноких и отчаявшихся людей все же поворачивал на путь покаяния и любви. Отец пожертвовал многим ради этого. Это был настоящий подвиг смирения. К примеру, он абсолютно попускал пошлость — сам ее не любя, попускал. По существу, это такой миссионерский пыл: пусть будет что‑нибудь в этой советской ситуации. Он был человеком очень широким. И всех он принимал — и католиков, и протестантов, и диссидентов… Большая свобода разных проявлений религиозности: Бог разберется.
— Многие принимали и до сих пор принимают эту широту за всеядность.
— Он не был всеяден, он был достаточно суров. Но при этом он был человеком невероятной доброты. Ведущее начало этого человека помимо просветительства — доброта. Доброта — это вообще ключ к нему. У всех, кто его знал, возникало ощущение, что он постоянно, всегда, в любой момент жизни предстоял перед Господом. Как пастырь он был обращен к каждому, принимал решения только индивидуально. Он не предлагал единую схему, определенную парадигму, общий механизм (или пять, десять, двадцать схем или подходов), что вообще‑то принято на другом фланге нашей Церкви. Он каждый раз находил другой подход — и каждый раз индивидуальный.
— Не потому ли почитатели отца Александра так склонны создавать его культ, что этому человеку трудно наследовать? Ведь он не создал “школы” — не дал определенного набора приемов, не создал сколько‑нибудь самостоятельной богословской традиции. Даже тексты, написанные им, — только популяризация, они не содержат чего‑то нового…
— И все‑таки ему наследуют. Если остался буквальный отпрыск отца Александра, это американский священник Мейерсон. Без меневской харизматичности, но с добротой и с чертами свойственной отцу Александру какой‑то томистской уравновешенности. И здесь его преемники — отец Александр Борисов, отец Владимир Лапшин и отец Георгий Чистяков. Они тоже очень разные. Отец Александр Борисов, человек редкой кротости, исключительно мирный, скромный, тихий и смелый. Говорю “смелый”, потому что это единственный человек из виденных мной, кто после обыска больше заботился о близких, чем о себе. Во имя прихода Борисов сознательно самоустранился из общественной сферы, растворился, самоумалился. У Лапшина совершенно другая харизма, но он занимает примерно ту же позицию — и, кстати, снискал славу очень сурового духовника. В свою очередь, сам отец Владимир воспитал трех алтарников, их рукоположили. И они тоже совершенно разные — ученый и вполне традиционный отец Георгий в Ирландии, кротчайший, почти юродивый Олег Батов в Цюрихе и очень современный, очень живой отец Виктор Клещев в подмосковной Электростали. Так что “школы” отец Александр не создал, зато создал живую связь, кровную преемственность…
— Об отце Александре говорят: дескать, служить не умел, эстетику православия не чувствовал, строя его не чувствовал. Сплошной библеизм и проповедь про Христа и про Бога — и все.
— Отец Александр бил в яблочко: он почитал Страстной Четверг. И доводил до сведения тех, кто хочет это узнать, что такое евхаристический канон и причастие. Он как бы всегда присутствовал на Тайной вечери сам. Если кто хотел присутствовать с ним, — пожалуйста, он не мешал. Если кто‑то хотел воспринимать это как магию, — тоже не мешал. А литургию и правда служил не очень эффектно: бубнил, бегал, пока “Верую!” читали, исповедовал быстренько. И если в чем и проявлялась его нетрадиционность, так только в этом.
— Есть такое верование, что отец Александр не слишком понимал диссидентов. С другой стороны, сегодня об отце Александре говорят как о религиозном диссиденте.
— Не стоит держать отца Александра за такого разудалого шестидесятника. Просто в известной мере церковь — всегда диссидентство: мы все равно граждане другого града. В советской системе, как и в Римской империи, существовала империя, а у нас — свой мир, параллельный. И политику вообще не нужно всовывать, не нужно лезть на рожон. Отец Александр так и считал. Строго говоря, никого из нас он не предостерегал и никогда от диссидентства не отговаривал. Он твердо разграничивал: вот это относится к деятельности церкви, а это заменяет ее и скорее не нужно. Но он никогда не говорил так прямо, что не нужно, и исключительно мудро давал возможность не выбирать: ты диссидент — пожалуйста. Боялся он того, что борьба подпитывает злобу, а иногда и суету.
— Но принадлежность к церкви была диссидентством и другого рода — хранение и распространение литературы и тому подобные вещи…
— Разумеется, и мы чудом не дожили до того, как нас поголовно стали бы сажать. А голгофа не исключается ни из какой жизни. Надо заметить, что просветительство, которым занимался отец Александр, тоже было своеобразным религиозным диссидентством. А претензии к нему предъявлялись со всех сторон: одни обвиняли его в том, что он мало борется с режимом и подсовывает народу “опиум”; другие — в том, что он как священник слишком нетрадиционен. И КГБ всю дорогу не оставляло его своим вниманием.
— О, КГБ — это тема большая и отдельная…
— И поэтому мне не хочется особо на ней останавливаться. Отец Александр был исключительно милостлив и понимал, что все мы слабы. Он понимал, что КГБ — организация хитрая и страшная, в которую лучше не попадаться и которую не переиграешь. Он переигрывал, ведь кроме голубиной кротости отец Александр еще был мудр, как змей. Но другим не желал. И продолжал общаться даже с теми, кого КГБ “переиграло”, кто не выдержал и перед кем закрывали двери. Самого его обыскивали денно и нощно, часто вызывали. А он с этими кагэбэшниками дружил, он с ними разговаривал и очень не любил, когда ими гнушались, не считали их за людей. Он пользовался случаем любого общения — в том числе и с ними, чтобы что‑то такое заронить. Он не разделял людей на порядочных и непорядочных. Более того, боролся с этой позицией: вот, говорил, интеллигенция не подавала всем руки — и доигралась. Он не считал, что он чем‑то лучше этих людей: их Бог поставил так, его — так, и мы не знаем, как Бог сведет концы. И я совершенно не представляю, чтобы он мог сказать о ком‑то из людей с пренебрежением или презрением, как очень нередко можем сказать мы.
— Мы действительно слишком часто грешим этим. А почему, по–вашему, и среди последователей отца Александра Меня бытует нетерпимость?
— Это же совершенно ясно. Послание апостола Иакова, четвертая глава…

