Статьи американского периода
Целиком
Aa
На страничку книги
Статьи американского периода

Как бороться с фашизмом?{41}

1

Как будто странно задавать такой вопрос во время войны. Разве не борются с ним сейчас пушками, танками, бомбовозами — и разве его военный разгром не вырисовывается уже явственно на горизонте — хотя и не близком?

Не знаю, много ли сейчас оптимистов, верящих в то, что победа решает все вопросы мира, и что поражение Германии есть окончательное поражение фашизма. Чтобы думать так, нужно быть уверенным в том, что настоящая война есть война чисто идеологическая, что она идет между фашизмом и демократией, и, наконец, что Германия и фашизм одно и то же.

Да, было время, когда разделение между воюющими народами проходило довольно четко по политическому водоразделу. В 1939 году, действительно, демократия объявила войну фашизму. Это создавало необыкновенно чистую политическую атмосферу, в которой самые трезвые и ответственные государственные люди мечтали вслух о федерации свободных народов. За эту чистоту мы заплатили дорогою ценою. Фашизм оказался сильнее демократии. Франция пала его жертвой — пала прежде всего потому, что сама не готова была к «чистой» войне. Она сама разрывалась внутренним фашизмом и скрытой классовой войной. Ее верхи были за Гитлера, низы за Сталина — тогда шедших вместе. Ее демократия оказалась без защитников.

Эта чистая, но почти безнадежная ситуация изменилась с развитием войны. Для всех почти народов Европы война приняла характер борьбы за существование. Даже Англия почувствовала это летом 1940 года. Но в такой борьбе не приходится особенно приглядываться к чистоте своих союзников; дорожат всякой силой, какую можно использовать. Фашистские и полуфашистские страны оказались союзниками демократий. Одна, по крайней мере, демократическая страна — Финляндия — идет с Гитлером. Карты перепутались с момента нападения Гитлера на Россию. И лишь с этого момента явились шансы на нашу победу.

Но факт остается фактом. Сейчас не приходится говорить об идеологической чистоте. Война за демократию{42}— за свободу — сплелась с войной за существование; и не одни демократии будут строить будущий мир.

Это, конечно, не лишает настоящую войну ее идеологического содержания. Она остается освободительной войной прежде всего, и сейчас все надежды на сохранение свободы в мире по–прежнему связаны с победой союзников. Ведь совершенно ясно, что с победой Гитлера в Европе не осталось бы ни одной свободной страны; победа же союзников обеспечит свободу, по крайней мере, на известной территории, создавая возможность для ее укрепления и расширения в мире.

С поражением Германии уничтожается один из самых гнойных очагов фашистской заразы, откуда она расползалась во все страны, соперничая, и очень успешно, с распространением коммунизма. Но фашизм остается: остается как строй в одних государствах, как угроза или скрытая болезнь в других. В 1918 году демократия имела все основания торжествовать победу над реакцией. Но именно война, как мы теперь видим, нанесла ей тяжелый удар. Рождение фашизма и его постепенное развитие в Европе есть одно из следствий первой войны. Экономический хаос, созданный войной, нищета и классовые столкновения в побежденных странах, самый дух насилия, в котором воспитывался цвет Европы в течение четырех лет — привычка решать все вопросы мечем, а не сговором — создавали условия для фашистских революций.

Настоящая война застает правительства демократий более зрелыми, более подготовленными к послевоенным кризисам. Но кризисы ожидают нас — кризисы подобные 1918—1919 гг., но, может быть, более острые. Все те проблемы — капитализма, безработицы, национальных и расовых конфликтов — перед которыми мир стоял в бессильной прострации в 1939 году, встретят его на следующем повороте истории. Ничто не решено, все ожидает решения — в условиях еще более трудных, чем до войны. Ибо, хотя война объективно делает более податливой, пластичной социальную массу, она же создает новые объективные препятствия для работы над ней: безмерно увеличивая сумму отрицательных, отталкивающих сил — сил ненависти и злобы. Но в этой ядовитой послевоенной атмосфере и размножаются фашистские микробы, первоначально ничтожные и незаметные. Кто мог бы разгадать будущее нацизма в 1925 году или большевизма в марте 1917 года?

2

Нет, демократия не может рассчитывать на одни «пушки» (простите за архаизм). Генералы могут только расчистить или слегка очистить для нее поле действий: «Теперь ваше дело, господа. Вам дается историей еще десять — много двадцать лет — последняя передышка. Не сумеете справиться, пеняйте на себя». И эти воображаемые слова, которые слышатся уже теперь сквозь грохот снарядов, должны звучать не безнадежностью, а вызовом. В них призыв к действию, к борьбе, в них живет последняя, доступная нам надежда.

Демократия должна напрячь все силы своего ума, воображения и воли в борьбе со своим страшным врагом. И прежде всего отказаться от иллюзий, все еще соблазняющих ее, — эти иллюзии стоили уже нам так дорого. Видеть правду, видеть истинное лицо врага — самое элементарное условие победы. Дон–Кихоты не побеждают; всего менее Дон–Кихоты, жаждущие покоя. У демократий сейчас слишком много льстецов, убаюкивающих ее, по рецепту Горького, «золотыми снами». Но ей нужны, прежде всего, беспокойные и бестактные оводы, жалящие ее, как Сократ афинян. Если народные массы будут по–прежнему отравляться иллюзиями военного времени, то к моменту мира они будут неспособны к политическому действию. Или же действие их сведется к новому самоубийству демократии…

Вопрос о том, как бороться с фашизмом, решается различно, в зависимости от того, что понимают под фашизмом. Если фашизм — это Германия, или Япония, то решение заключается в конечном уничтожении этих стран. Впрочем, для целого ряда народов Европы главный враг, подлежащий истреблению, носит другие имена, заслоняющие или дополняющие Германию: Италия, Венгрия, Румыния, Болгария, даже Сербия (для хорватов)… Стоит ли останавливаться на этих заблуждениях, хотя и широко распространенных, но столь явно несостоятельных: они подменивают анализ внутреннего недуга, угрожающего существованию нашей цивилизации, указанием внешних врагов — отличных для каждой страны, — руководясь голосом национального чувства. Германию легко вынести за скобку: в этой стране произошла, действительно, кристаллизация мировых фашистских энергий. Но они всегда могут найти другие фокусы, другие очаги.

Более серьезно и столь же вредно другое представление, широко распространенное в рядах демократий: это убеждение в том, что фашизм приходит справа, являясь боевой организацией консервативных сил старого общества. Из этого убеждения вытекает непосредственно, что главной мерой антифашистской обороны является объединение всех «левых» сил, создание «народных фронтов» и нанесение правым как можно более сокрушительных ударов. В результате происходит — опыт был проделан неоднократно — сплочение реакционных сил, их действительная фашизация и создание атмосферы гражданской войны, в которой рождается фашистская диктатура.

Роковая ошибка этого взгляда — в том, что фашизм не есть консервативная, а скорей революционная сила, что он стремится не к сохранению старого, буржуазно–либерального общества, а к построению нового, принципиально отличного. А так как он берет для этой постройки некоторые крайне–правые идеи и сочетает их с другими, крайне–левыми, то обычные характеристики левого и правого к нему абсолютно не подходят. Азбука современной политической грамотности должна начинаться с того, чтобы отучиться от этих определений, сложившихся в эпоху борьбы буржуазного либерализма с абсолютизмом. Для социальной революции нашей эпохи, которая по своим тенденциям противоположна либеральным революциям старого времени, нужны совершенно другие определения.

Движущие силы фашизма, тот динамит, которым он взрывает старое общество, не создаются, а находятся им в его недрах. Эти силы доселе разрывали общество на части, распределяясь между обоими лагерями гражданской войны. Правые имели монополию националистических чувств, левые — социальной справедливости. Фашизм берет оба этих самых могучих рычага нашей эпохи и соединяет их для своего революционного действия. В этом секрет его успехов. Эти силы, законные и подчас благородные сами по себе, в условиях великого кризиса уже взвинчены, доведены до болезненного пароксизма. Фашизм берет их в этом раскаленном состоянии и направляет их на разрушение всех слоев культуры, которые могли бы оказать сопротивление их неограниченному разливу. Отсюда его революционность, которую он постоянно подчеркивает. Он действительно разрушает старую собственность, семью, церковь, аристократические классы, что делали, или пытались делать революционеры XIX века. Но он распространяет свое разрушение и на науку, искусство, нравственное сознание гуманистическо–христианской эры, перед чем останавливались самые смелые из революций прошлого. Сообразно своему двуликому характеру, фашизм притягивает к себе людей противоположных лагерей. К нему идут националисты, для которых мощь («величие»!) страны дороже привилегий господствующих классов. К нему идут специалисты, для которых организация общественного хозяйства дороже свободы. Крайних правых и левых объединяет вкус к насилию и динамический имморализм. Ницше, Сорель[43]и Ленин являются их учителями. Если насилие Ницше кажется нам скорее «правым», а насилие Ленина — левым, то Сорель, пришедший слева, отливает всеми цветами политического спектра. В этом смысле он является подлинным предтечей фашизма.

Типическая обстановка, в которой рождается фашизм, есть ожесточенная борьба обоих соперников. Исход этой борьбы определяют средние, умеренные слои, которые, по соображениям оппортунизма и выбора меньшего зла, оказывают поддержку одному из флангов. Обычно консерваторы предпочитают правый фашизм, радикалы и социалисты — фашизм левый. Борьба кончается не союзом между двумя врагами, но чем–то политически равнозначным такому союзу. Победитель, кто бы он ни был, утолив свою ярость в крови противника, берет к себе на службу всех перебежчиков, вместе с ними осуществляя подавление средних слоев. Консерваторы и демократы одинаково вырезываются, в прямом или переносном смысле, в награду за свое малодушие. Не только люди, но и идеи побежденной партии используются для наступления «нового порядка». Национализм становится социалистическим, социализм приобретает национальную окраску Через несколько лет или десятилетий они сближаются почти до тождества, если отвлечься от национальных особенностей, которые окрашивают фашизм в каждой стране.

Имя «фашизм» создано в Италии и не принимается германскими наци, а тем более коммунистами. Но если согласиться употреблять его в широком смысле, обнимающем хотя бы Италию и Германию вместе, то всякое определение фашизма, которое могло бы быть органически выведено из анализа нового строя этих двух стран, неизбежно покроет все тоталитарные режимы нашего времени. Возьмем политический строй, столь характерный для фашизма и небывалый в истории: соединение единоличной диктатуры вождя, единой правящей партии и пассивнореволюционного возбуждения масс, непрерывно поддерживаемого аппаратом партии. Эта система создана, конечно, Лениным и воспринята всеми его соперниками — учениками. Сама идея тоталитарности, т. е. государственного всевластия во всех сферах культуры — тоже революционного происхождения. Всякая «великая» революция (т. е. Французская и Русская — других еще не было) развивает тоталитарность из своих собственных недр: из пафоса абсолютного разрушения и абсолютно нового творчества. Но революционный абсолютизм, вооруженный мощью современного государства, ищет в истории оправдания и образцов. И он находит их в тоталитарных культурах древности: в Римской империи, в германском средневековье, в Москве Ивана Грозного. Уже этот суммарный анализ показывает, какой осмос происходит между силами «реакции» и «революции», между правыми и левыми ядами, разлагающими демократию.

3

Из этого анализа прямо вытекает первый постулат антифашистской обороны: необходимостьборьбы на оба фронта.Фашизм приходит справа и слева одновременно. Все односторонние «народные» или «национальные» фронты в настоящее время кончаются гибелью демократии. Враг вводится внутрь осажденной крепости и рано или поздно открывает ворота для штурмующих колонн (какой архаизм!). Так погибли, на наших глазах, демократии в России, в Германии, во Франции. В Германии правые пытались использовать Гитлера, во Франции и правые и левые опирались на фашистских или коммунистических союзников. Не всегда это делается по наивности и слепоте. Можно не ошибаться в истинных намерениях временных союзников и все же предпочитать их. Из чувства слабости, из неверия в свое собственное знамя, люди начинают выбирать меньшее зло. Начинаются нескончаемые и глубоко безнравственные споры: что лучше — фашизм или коммунизм? Не то, чтобы спор был совершенно беспредметным, многое можно сказать по существу pro и contra. Безнравственна молчаливо подразумеваемая готовность покориться без боя одному из врагов — менее страшному. Можно безошибочно сказать: где начинается спор о том, кто лучше, там уже совершается, сознательно или бессознательно, предательство демократии. Люди, поверившие в то, что Гепеу лучше Гестапо, или наоборот, начинают постепенно идеализировать предмет своего выбора и в решающий момент склонятся перед ним. Идеализация фашизма среди демократии самое распространенное явление. В настоящее время почти все книги, которые пишутся о России, наносят раны демократии в своей стране — в Америке или в Англии. То же самое можно было наблюдать до войны по отношению к Германии. Неверно то, что будто бы только консерваторы содействовали успехам гитлеризма. Среди радикальной молодежи Англии и Франции, особенно на почве пацифизма, было широко распространено стремление «понять и простить». Люди, не принимавшие антисемитизма и националистической истерики, восторгались идеализмом гитлеровской молодежи, ее жертвенностью, ее «горением». Сознавая слабость жертвенности в своей собственной, демократической среде, они готовы были преклоняться перед жертвенностью, направленною на ложные или прямо преступные цели. Впрочем, и эти цели начинали казаться не столь отвратительными на фоне радикального отрицания собственного, домашнего зла. Нетерпение и желчность, характерные для демократического радикализма, заставляют многих рассуждать: «Хоть хуже, да по–иному». Или: «Хуже не может быть». Отсюда один шаг до прямой измены. И вот юный «идеалист» записывается в фашистскую или коммунистическую партию. Впрочем, и не дойдя до этого, он оказывается пятиколонником, подготовляющим наступление врага.

Итак, вторая заповедь антифашизма:непримиримость.Надо предоставить историкам их опасную объективность и воздержание от нравственной оценки. Последний или абсолютный суд принадлежит Богу. Но для того, чтобы жить человеческой, а не животной жизнью, надо судить себя и других. Общество, утратившее способность оценок, умирает, т. е. поглощается другим, более жизнеспособным, хотя бы и более примитивным. Когда дело идет о самом существовании культуры, т. е. нашей иерархии ценностей, тогда приходится быть суровым в самозащите: ни признание полуправд и полуистин, ни сочувствие молодой биологической энергии, ни любовь к родине не должны смягчать нашего отвращения, ужаса, нашей ненависти к злу. Мы все знаем: зло и добро не распределяются начисто между партиями, нациями, культурами. Но, может быть, никогда еще в истории внутренний, незримый водораздел не приближался так близко к культурно–политическому. Защищая демократию, мы не себя защищаем и не существующее общество со всем его злом, а великие принципы, на которых оно построено, и великие возможности, которые в нем заключены.

Третья заповедь лояльного демократа нашего времени —точная меравещей и слов. Преувеличение, которое было недавно законной риторической фигурой и необходимой формой радикального и революционного слова, становится общественной опасностью. Я имею в виду прежде всего соблюдение меры в отрицании, в критике, но также и в сравнении социальных явлений. Сколько раз приходилось слышать, например, что положение свободного пролетариата хуже рабства или средневекового крепостничества. И вот он, действительно, закрепощен во всех фашистских странах, и наполовину он сам виноват в своем закрепощении: потому что поверил демагогам, твердившим ему, что его свобода хуже рабства. Разве не приходилось слышать, что ГПУ (или Гестапо) ничем не хуже Intelligence Service'a[44]или других полиций демократических стран? Ваше указание на миллионы замученных жертв отводится ссылкой на избиения во всех полицейских участках мира. В философском обществе принято снобировать аргументы от количества. Но разве не количеством зла, насилия, лжи измеряется относительное нравственное достоинство культуры? Разве все равно для меня, для каждого из нас, — даже если мы являемся абсолютными противниками смертной казни, — казнит ли государство одного человека в месяц или тысячу в одну ночь? Или как казнит: по суду ли, с возможностью законной защиты, или в глухом застенке, без свидетелей, без отчета, даже без интенции справедливости? Стереть все отличия, размешать все в грязной кровавой водице, чтобы в ней ловить свою рыбу, — такова тактика фашистских демагогов, на которых работает, к несчастью, столько прекраснодушных или озлобленных, но честных людей.

Но, говоря о точной мере вещей, надо иметь в виду и другое нарушение меры: в раздутии, «инфляции» подлинных ценностей. Фашистские государства паразитируют на некоторых подлинных человеческих ценностях. Главные из них, как мы сказа ли выше: любовь к Родине и к справедливости (равенству). Вырванные из целостной полноты органических культур, развиваясь безмерно за счет остальных тканей общественного организма, эти подлинные ценности становятся раковыми опухолями, несущими культурную смерть. Процесс ракообразования начинается уже в демократическом обществе, в его предфашистской стадии. С потерей духовного равновесия и цельности, самые законные и даже великие вещи становятся смертоносными. Болезненно–распухшая любовь к справедливости делает ленинистом или троцкистом, любовь к родине — гитлеровцем или сталинцем. Даже в любви к добру нужна мера, ибо и добро нередко становится источником человеконенавистничества. Все эти «прекрасные уродства» могли быть терпимы в недрах старой, прочной культуры, могли придавать ей вкус и остроту: сейчас все пряное, терпкое, едкое становится отравой. Национализм, равенство, возмездие — мы должны быть настороже по отношению ко всем законным и даже прекрасным вещам, если они притязают на суверенитет.

4

Вышеуказанные максимы антифашистского поведения относятся и к обывателю и к политику, к каждому из нас. Все мы, и граждане и бесправные беженцы, в личных отношениях, в серьезных речах и праздной болтовне содействуем образованию известной общественной ауры, благоприятной или враждебной фашизму. Недостаточно проклинать фашизм на словах, если вся психическая установка разлагает демократическое сопротивление. Это особенно относится к нам, русским, — с нашей горечью поражений, с нашим скептицизмом и обостренным национальным чувством. Блюсти себя, дисциплинировать свое воображение, свои страсти, свой язык — это наш первый долг, выражающийся в этих трех — конечно, примерных — заповедях: на два фронта, непримиримость, чувство меры.

Но, конечно, не обывателю одолеть фашизм. Борьба с ним требует величайшего напряжения всех политических и духовных сил демократии. Анализ фашизма показывает, что он рождается из глубоких внутренних недугов нашей цивилизации. Исцеление их, всестороннее обновление жизни и культуры — не будем употреблять двусмысленного слова «революция» — единственно верная победа над фашизмом. Борясь с ним — словом, властью, оружием — надо строить, сейчас уже, немедленно, новое общество, строить под огнем войн и революций, как евреи строили некогда стены разрушенного Иерусалима — с мечом в руке. Консервативная установка не только не достаточна, она просто губительна. Старая жизнь, привычный уклад, — business as usual[45], — со всем придется проститься в поисках новой жизни. Ибо старая жизнь безнадежно обветшала, и не может даже держаться на инерции. Говорят, это поняли в Англии. Поймут ли это до конца войны и в других странах демократии? От этого зависит, в конечном счете, судьба мира, не одной демократии.

В строительстве новой культуры фашизм является не просто чертом, от которого открещиваются, но и Мефистофелем, к которому надо прислушаться. В своей критике старого мира фашизм, или коммунизм, во многом прав. Без этой правды отрицания он не мог бы повести за собой молодые поколения. Но и в своей положительной, или разрушительной работе, где он выявляет свое звериное лицо, он может ставить вехи для будущих путей демократии. Дело в том, что основные проблемы современного общества везде одни и те же. Они поставлены жизнью, а не прихотью революционеров. Было бы безумием отмахиваться от них только потому, что фашизм сделал на них свою карьеру. Да он и родился–то на свет только потому, что мы не сумели решить их, или даже понять их значения. Вот почему одна из опасностей послевоенного времени — это опасность консервативно–либеральной реакции, как ни странно звучит сочетание этих слов. Я разумею под этим возвращение к традициям прошлого века, оживление — не свободолюбия — а либерализма, в отрицательном смысле этого слова: невмешательства, бездействия, стихийности социальных процессов, ведущих к пропасти. Отвращение к фашизму легко может привести к возрождению ложной либеральной установки на 10—20 лет, до нового революционного или военного взрыва. Борьба с фашизмом осложняется еще более этими положительными задачами. Тот фонд либерализма, который давно стал натурой средних классов буржуазного общества, этот фонд, наиболее надежный в смысле антифашистской сопротивляемости, сам становится серьезной опасностью. Средние классы должны проснуться к сознанию революционной ситуации мира, чтобы иметь надежду справиться с ней. Если радикалы должны научиться смотреть на фашизм с отвращением, то консерваторам–либералам не мешает кое–чему поучиться у фашизма: пониманию остроты современных проблем.

В каком направлении следует искать выхода из тупика: фашизм–либерализм, может уяснить беглый взгляд на основные из проблем, поставленных, но не решенных фашистской революцией.

А. Проблема власти и свободы

Основная трудность состоит в том, что борьба за свободу требует частичной жертвы свободой. Эта жертва противна всем вкусам и привычкам демократии, — и это очень хорошо, что противна. Но демократия, не способная принести эту тягостную жертв}, погибает: жертва свободой необходима, как в борьбе с наступлением фашистской революции, так и в тяжелом труде построения нового общества. Фашизм пользуется свободой, предоставляемой ему демократией, чтобы раздавить эту свободу. Вооруженные армии революции маршируют по улицам столиц, совершают нападения, убийства, репетируя гражданскую войну, и шаг за шагом разрушают всю, и без того слабую оборонительную организацию государства. Но закрытие фашистского листка, роспуск митинга вызывают крики о «диктатуре», попирании свободы. Потеряв в этой игре три–четыре величайших государства Европы, демократии должны бы стать умнее. Равенство оружия в войне необходимо — все равно, гражданской или международной. Слово не оружие против кулака, кулак против пулемета. Это ясно. И все же даже во время ужасной войны, потрясающей все основания мира, журналисты демократии жалуются на военную цензуру, которая мешает им разбалтывать военные тайны или, ради сенсации, сеять раздор между союзниками.

Каковы пределы необходимого ограничения свободы в самообороне демократии? Их нельзя указать заранее; они диктуются степенью опасности. Даже прямая диктатура не противоречит принципам демократии, но является ее необходимым и крайним дополнением — подобно цареубийству в самодержавной монархии. Вашингтон и Клемансо были демократическими диктаторами. В Римской Республике диктатура, точно ограниченная временем, была гражданской магистратурой.

Но говорят: ограничение свободы воспитывает тоталитарные привычки. Оно разрушает те самые ценности, за которые мы боремся. Фашизм сменяет легко буржуазную диктатуру, созданную для противодействия ему (пример — Австрия).

Опасность, бесспорно, существует. Мир знает немало примеров, когда демократический диктатор превращался в тирана. Но принципиальный отказ от диктатуры равняется самоубийству демократии, т. е. сдаче той же самой тирании без боя.

Думается, выход из противоречия лежит не во внешних ограничениях диктатуры, а в ее духе. Если пафос ее — подлинно пафос свободы, тогда можно не бояться ее суровости. Она сама ощущает свою миссию как временное, необходимое зло. Она почти стыдится того, что делает по необходимости. Демократия в диктатуре подобна демократии на войне. Она не может любить войны — там, где рождается культ войны, свобода умирает. Умирает она и там, где рождается культ власти. Два пафоса — власти и свободы — несовместимы. Не только одна из них должна подчиниться, но, в категориях абсолютного, одна должна представляться для другой злом. Для христианской демократии свобода есть абсолютное благо, власть — относительное зло. Что не мешает, конечно, иным формам свободы становиться тоже относительным злом, которое должно подавляться относительным злом власти. Для тоталитарного сознания власть абсолютное благо, свобода — зло, в лучшем случае терпимое. Разница именно в пафосе, т. е. в морально–религиозном отношении. Скептическое отношение к свободе опаснее самого сурового ее подавления. Интеллигент, пожимающий плечами при слове «свобода» и отказывающийся понять ее смысл («слово без всякого содержания»), худший враг свободы, чем диктатор, ее распинающий. Внешнее насилие может пробуждать любовь к свободе в охладевших к ней сердцах — при условии, если не угасла ее последняя искра. Но фашизм стал возможным в Европе потому, что целое поколение философов, юристов, писателей развенчивали свободу. В странах, оставшихся верными ей, она утверждается религиозно. У нее есть защитники, которых не покинул дух пророчества. Это дает надежду, что они не предадут ее и тогда, когда вынуждены будут взяться за меч для ее защиты.

Власть — относительное зло, становящееся относительным добром в защите свободы, жизни и справедливости. В наше время ее значение вырастает не только в обороне демократии, но и в строительстве новых, прежде всего экономических форм жизни. В течение веков демократия в буржуазном обществе развивалась в борьбе с монархическим и полицейским государством прошлого. Все ее отношение к государству и власти было построено на недоверии. Военно–судебно–полицейские функции исчерпывали призвание государства. В капиталистическом обществе свободная инициатива брала на себя все остальное. Чем меньше власти, тем лучше. Такова была демократическая установка XIX века — благородная и соответствующая своей эпохе. Теперь другое дело. Частное хозяйство достигло такой мощи, которая в дезорганизованности своей взрывает и общество и государство. Для спасения свободного общества государство вынуждено взять на себя геркулесовское бремя социальной реорганизации. Современная демократия нуждается в твердой власти, но вся прошлая традиция ее учреждений оставила ей в наследство власть слабую, разделенную, подорванную систематическим недоверием. Для настоящей эпохи все демократические учреждения нуждаются в реформах. Здесь не место обсуждать сравнительное достоинство различных проектов. Скажем только, что консервативная позиция антифашистского либерализма просто самоубийственна. Если во Франции, например, восстановить строй, существовавший до разгрома и внутренне разложившийся до конца, он не выдержит первого толчка и будет сметен любой фашистской волной.

Чтобы провести сложную и глубокую перестройку экономических основ общества, которая была бы эквивалентом «социальной революции», власть должна обладать авторитетом и прочностью, обеспечивающими ее на долгие годы кризиса. Вынужденная глубоко ранить интересы всех классов ради общего спасения, власть не должна зависеть от сменяющихся настроений общественного мнения. Получившая от нации мандат на New Deal[46]или на «Социальную Революцию», демократическая власть должна вести твердой рукой свой народ, как Моисей через пустыню, сквозь все лишения и жертвы переходного времени. Народное представительство, поддерживающее власть, перестает быть представительством интересов и настроений, а становится отбором компетентностей. В какие окончательные формы выльется демократия трудового общества, это дело будущего. Идеал XIX века, идеал безвластия, имеет для себя большое нравственное оправдание. Но он не для нашего времени, не для эпохи борьбы и странствий. Нужно помнить: если демократия не сумеет создать власти, способной провести социальное преобразование, тогда останется только путь революции. А в наше время революция — это фашизм.

Б. Проблема нового социального строя

Здесь по необходимости приходится быть еще более кратким. Современные экономические проблемы отличаются чрезвычайной сложностью. Профану трудно говорить о том, в чем нет и тени согласия между специалистами. Но говорить нужно, потому что жизнь каждого из нас, и жизнь общества в целом зависит от решения этих проблем. Профану ничего не остается, как изложить свое убеждение или результат своего жизненного опыта.

Мы были свидетелями таких событий, которые должны раскрыть глаза и тем, кто не хочет видеть противной истины.

Настоящая военно–революционная полоса истории открылась в 1929 году сначала американским, потом мировым экономическим кризисом. Этот кризис был, видимо, беспричинным, то есть имел какую–то глубокую органическую причину. Одно из возможных и, нам представляется, наиболее вероятное объяснение состоит в том, что современный капитализм не может развиваться без непрерывной внешней экспансии. Но внешние рынки постепенно закрываются для него вместе с индустриализацией отсталых и колониальных стран: России, Японии, Канады, Вост[очной] Европы, даже Индии. Внутренний рынок не может поглотить продуктов непрерывной капиталистической экспансии. Но стабилизировать капитализм, или заморозить его энергию значит убить самую его душу. Это конец капитализма. Миллионы или десятки миллионов безработных, уничтожение продуктов и искусственное понижение техники — не временное, а нормальное состояние его одряхления. Это означает для масс если не голод, то потерю веры в будущее, деклассированность и отчаяние. Англия спаслась от революции, взяв на государственное содержание миллионы рабочих, и тем унижая и развращая их. Америка пошла, было, смело по пути перестройки всего народного хозяйства. Здесь рисовался просвет в будущее — не только для нее, но и для всех стран демократии. Это развитие было приостановлено — не только войной, но и реакцией всех капиталистических сил, страшно могущественных в этой стране и вернувших себе свою самоуверенность с выходом из кризиса.

Сейчас эта хозяйственная реакция идет под лозунгом свободы. Экономическая свобода, похороненная везде в мире, лишь в Америке имеет шансы продлить свое существование. Эти шансы даются войной, опустошениями войны и возможностями послевоенной экспансии американского капитала. На сколько лет: два–три года, пять лет? Об этом не думают люди, для которых жизнь без власти — без экономической власти — не жизнь, а прозябание. Если они победят, война между капиталом и трудом неизбежна, со всеми ее хорошо знакомыми последствиями.

Из всех проблем нашего времени вопрос о «хлебе» (тоже архаизм) или обеспеченности, является самым острым. Мы довольно повидали на нашем недолгом веку, чтобы понимать, что для масс хлеб дороже свободы. Всегда был и, вероятно, долго будет. Массы всегда, во всех странах, пойдут за тем, кто обещает им обеспеченность — хотя бы ценой рабства. Выбор предстоит не между свободой XIX века и фашизмом, а между самоограничением экономической свободы в демократии и ее полным подавлением в фашизме. Действительно, демократия дает возможность использовать частную инициативу на службе общества, при условии отказа от прибыли и частного интереса как цели и нормы рационального хозяйства. Организация хозяйства при условии согласования и ограничения частных свобод представляет неизмеримо большие трудности, чем всякая фашистская организация, которая ни с чьей свободой не считается. В наших глазах, однако, это преимущество покупается слишком дорогой ценой. Надо спасти человека в социальной революции — спасти его не только как гражданина, но и как хозяйствующего субъекта. Рабочий, ремесленник и предприниматель — в какой–то мере — должны сами определять свой труд, свою жизнь. В какой мере, может показать только опыт. Во всяком случае, сегодняшний день и здесь — может быть, еще в большей мере, чем в политике, — требует жертвы свободой, ради сохранения самой возможности свободы.

В. Проблемы культуры и духа

Политические и хозяйственные проблемы неотложны. Решать их необходимо сегодня. Но их решение еще не спасает. Политико–экономические кризисы являются лишь отражением более глубокого кризиса, протекающего во всех сферах культуры. Их источник в тяжелом недуге духа, который творит эту культуру. Уже давно она начала терять свое единство, свою связанность, а в последнее время и веру в себя. Она пыталась утвердиться на науке, но наука раскололась на отдельные, бессвязные сферы, еще пригодные технически, но неспособные дать цельный образ мира. Ее искусство, в лихорадочных поисках новых форм и ощущений, проникается прямой ненавистью к жизни и к человеку. Ее политические идеалы — свобода, равенство и братство — коренящиеся в христианской традиции, с потерей этой традиции, обессмысливаются. Современное воспитание, не имеющее цели в нормативном образе человека, перестало быть воспитанием, бросая ребенка и юношу беззащитным в страшный мир, его окружающий. Пустота и бесцельность заполняются лишь внешне напряженными трудовыми процессами.

Фашизм притязает заполнить эту пустоту, и успех его тоталитарных мифов показывает всю остроту религиозного голода современного человека. Он хочет молиться — хотя бы пенькам, — до того невыносимо жить в метафизической пустоте.

Далеко не все страны достигли того духовного опустошения, которое делает их легкой добычей фашизма. Но «предфашистская ситуация» существует везде. Преодоление ее возможно лишь с возрождением духовных энергий, некогда создававших нашу культуру и далеко еще не исчерпавших себя.

Борьба идет глубокая, не слишком бросающаяся в глаза, но исход ее в большей мере, чем исход войны, определит судьбу свободы в нашем культурном мире. Если бы христианские силы в настоящий день были только пережитком, тогда борьба с фашизмом была бы безнадежной. Но христианство не только пережиток, оно и возрождение. Оно еще теряет в количестве, но выигрывает в качестве: в чистоте, мужестве и разуме своих вождей. Его возрождение заметно для всех во многих тоталитарных странах, где оно является одним из самых твердых носителей антифашистского сопротивления. В англосаксонских демократиях христианство проявляет не столько героизм, сколько большую проницательность и широту социального сознания. Самые прогрессивные социальные программы Англии и Америки вынашиваются в недрах церквей.

Схематический взгляд на духовное состояние Америки поможет уяснить соотношение сил в духовной войне за свободу. Свобода в этой стране была некогда утверждена на Библии горстью пуритан, которые понимали ее как свободу веры. Пуританство в Америке до последнего времени было огромной силой. Оно гуманизировалось в течение столетий, восприняло немало от светских принципов французской демократии, но в основном оставалось верно библейско–протестантскому своему происхождению. Отголоски Библии слышатся и поныне в речах политических вождей Америки. Белый Дом до сих пор может быть символом христианской свободы.

За последние поколения, в реакции против узости и нетерпимости пуританской провинции, выросла новая Америка: Америка чистого, т. е. безбожного гуманизма. Она внесла свою струю свежего воздуха в спертую пуританскую среду, но подобно Европе разлагается сама своим релятивизмом и безверием. Эта Америка представлена «передовой» школой, журналистикой, кино и театром — точнее, театральными подмостками. Бродвей и Голливуд сейчас ее духовные центры, ее символы. Усталая толпа, жаждущая зрелищ и острых слов, сейчас с ними. Это они создают «предфашистскую ситуацию», на словах отрекаясь от фашизма — впрочем, только правого. Но настоящая фашистская опасность угрожает Америке не от разгромленного Бунда и разных цветных рубашек, а от либерального Бродвея, т. е. того духовного опустошения, которое этот символ выражает. За Белым Домом стоят все нравственные силы страны; трудовой подвиг рабочего и фермера, горение идеалистов социальной справедливости, пророческое слово проповедников обновляющегося христианства. Окидывая взглядом эту армию Божьих воинов, мы далеки от безнадежности. Но настоящая борьба еще впереди. Она по ту сторону войны. Это борьба между Белым Домом и Бродвеем.