78

Рано или поздно все–таки ответить надо было. Но как это трудно — объяснить ребенку, почему мы, и тетя Ляля, и такие–то верят в существование Бога, и многие великие люди верили — Толстой, Достоевский, Гоголь, Гюго, Диккенс, обожаемая ею Ахматова, а школьная учительница говорит: «Бога нет». И подруги, вероятнее всего, неверующие. И чем мы отличаемся от других, почему нам надо скрывать нашу веру в Бога?

В какой–то час объясняешь, пытаешься объяснить. Трудно ли представить, что делается после этого с душой ребенка! Особенно если этот ребенок «домашний» — впервые попавший в коллектив, тянущийся к этому коллективу, радующийся, что он не один, что у него есть теперь товарищи и подруги.

Какой сумбур, какое удивление, какая непосильная для ребенка задача: решать, кто же прав — любимые родители или не так, но все–таки тоже любимые, по–другому, по–своему любимые подруги, пионервожатая, классная руководительница?!

Нет, в тех школах, где училась Маша, особенно заметной антирелигиозной пропаганды не было. Но ведь достаточно, если кто–то, пионервожатая или, скажем, учительница биологии на уроке упомянет, что в Бога верят старые отсталые люди, — и вот попробуй докажи, что это они отсталые, эта учительница и эта пионервожатая!..

Маша ходила с нами в церковь. Ставила свечи, прикладывалась к иконам и ко кресту, осеняла себя крестным знамением. Но не помню, чтобы она сама захотела зайти в храм. Нет, был один случай, вспомнил: летом, когда мы жили в Комарове, в день Преображения Господня она захотела поехать в Шуваловскую церковь — на освящение плодов. Молитвы она стала учить значительно позже, когда уже сознательно признала себя верующей. Но как трудно ей было прийти к этому.

Большую роль играло тут то, что в годы, когда Маша подрастала, увидеть в церкви молодых людей и тем более мальчиков и девочек было в редкость. Молились, и в самом деле, главным образом старые люди, всё больше сгорбленные старухи в платочках.

Зато какой хороший пример увидела Маша в Прибалтике, в частности — в Литве, в тамошних костелах, где среди молящихся было так много детей, где мальчики прислуживали клиру, а девочки–причастницы были похожи на лебедят из «Лебединого озера»… Да и не только в католических храмах. Помню, слушали мы позднюю обедню в православном, Свято–Троицком, кажется, монастыре в Вильнюсе. Молящихся много, среди них и молодежь и дети. И восьмилетняя Машка, помню, стояла на коленях, крестилась, прижималась лобиком к каменному полу. И получалось у нее это так умилительно и красиво, что маленькая девочка, стоявшая неподалеку, загляделась на нее, полюбовалась, а потом и сама опустилась на колени и тоже стала креститься и кланяться.

В Прибалтике, особенно в Литве, с ее католическими традициями, с ее фанатизмом, к верующим и к церкви относились долгое время не так, как у нас, помягче. Или, может быть, церковь и молящиеся были там более упорны в своей вере. Впрочем, это и есть фанатизм, о котором я только что упомянул. Тот фанатизм, который равнозначен истинной вере.

Маша стояла обедню, молилась, а потом возвращалась в Ленинград, шла в школу и — не могла, некому и нельзя было рассказать о самых ярких летних своих впечатлениях. Вот и надламывалась из года в год, изо дня в день молодая душа.

Дистрессов хватало и без того в Машиной жизни, но этот разлад был, я уверен, сильнейшим.

Маша училась на первом курсе Герценовского института, когда после вирусного гриппа у нее началось нейроинфекционное заболевание. Полтора года она провела в нервнопсихиатрической клинике.

Безбожники скажут: исковеркали душу девушки.

Нет, уважаемые, это вы исковеркали, это с вашей помощью она оказалась в Бехтеревском институте. Двойную жизнь она столько лет вела по вашей, а не по своей и не по нашей вине.

Как же вы, интересно, думаете: верующие люди не только перед обществом, перед соседями, сослуживцами, начальством, но и перед собственными детьми должны таить свою веру? А если не таить? Тогда что? Уподобиться сектантам из села Миролюбовка и не пускать детей в школу? Учить их дома? Но ведь это сейчас, в наши дни, могли храбрые люди решаться на такой поступок. А попробуй, сделай такой шаг в сталинские или в хрущевские времена! Не посмотрели бы, что живешь в Сибири, нашли бы уголок и подальше! И попечение о детях взяли бы на себя, разогнали бы их по разным (непременно по разным) детским домам, осиротили бы при живых родителях…

С завистью гляжу на нынешних молодых родителей, тех, что приходят с детьми в церковь, учат их на людях молиться. Но ведь и эти — таятся. И дети их не дома учатся, а в школе и, следовательно, тоже вынуждены жить двойной жизнью. Да и не самых маленьких чаще водят (тех только бесстрашные бабушки носят к причастию), а таких, кому можно сказать: не говори, скрывай, прячься, таись…

И таятся, прячутся, а если решаются не таиться и не прятаться, то тут же попадают под огонь антирелигиозников, идейных попечителей, а бывает, и врачей–психиатров.

В отделение, где полтора года лежала Маша, привезли девушку–евангелистку. Болезнь ее выражалась в том, что она не таясь молилась. И как же лечили ее от этой болезни?

— Если будешь сегодня вечером молиться, завтра утром не пойдешь на прогулку.

Или:

— Если не оставишь дурь — лишу свидания.

Я говорил об этой Наташе с Машиным лечащим врачом. Он уверял меня, что это — неправда.

— У нас много религиозных, и мы с уважением относимся к их вере.

Очень скоро Наташу выписали. Во всяком случае, на отделении ее не стало. Не мое ли пассивное вмешательство сыграло тут роль?