Часть третья

1.

В то время как Густав начал создавать свое правительство — задача для него не менее захватывающая, чем планирование и выполнение революции, поскольку надежды его были велики: он не занимался глупостями, он знал до последней мелочи всё, что не так в Швеции, и что он как король может с этим сделать; более того, он знал, что знал, что у него есть дар воодушевлять окружающих, и поэтому его правительство, конечно же, должно было стать шедевром особого сорта — Ларс–Горен, со своей стороны, всё больше и больше обращал свой ум на проблему как ему понять и перехитрить Дьявола. В течение первых нескольких недель у него не было возможности оставить позиции Густава, поскольку Густав настаивал на том, что ему требуется его совет. Но как только новый король почувствовал, что может отпустить его, Ларс–Горен попрощался с друзьями и двинулся на север к своему дому в Хельсингланде, чтобы увидеться с женой и детьми, проверить как в отсутствие хозяина управляется всё его имение, а на досуге немного почитать и подумать.

Была середина лета, когда он отправился в свое путешествие. За стенами стокгольмской крепости, на крышах домов стояли козы, пощипывая траву и мох и глядя с неодобрением вниз на каждую проезжающую мимо телегу. Гавань была заполнена судами, в основном немецкими, польскими и русскими, поскольку в это время шведы были всего лишь пассивными торговцами; ждали, когда к ним заявятся покупатели. Это была вполне здравая политика, хотя Густав Ваза намеревался позже изменить ее. Швеция была относительно бедной и маленькой страной, а судоходство было дорогим, и не только из–за стоимости судов, оснащения и моряков, но также из–за хитрости и ловкости пиратов, охотившихся на перевозчиков грузов. Лишь несколько великих правителей того времени — таких как Иван Грозный, Генрих VIII и император Священной Римской Империи — могли позволить себе мощные военные корабли для защиты своих берегов и морских путей. Но для меньших монархов — таких как Фредрик Датский — которым приходилось драться со своими магнатами за богатство и живую силу, стоимость такой политики была непозволительной. И Ларс–Горен, глядя этим утром вниз на примерно полудюжину серых высокомачтовых судов, понимал, что они вполне могут быть замаскированными каперами.

Городская местность незаметно сменялась фермерскими угодьями. Никто из едущих дорогой Ларса–Горена на север не мог бы сказать, когда одно переходит в другое. Даже в самой центральной городской части были разбиты сады и паслись козы — но начиная с какого–то места коров становилось больше, чем коз, а сады переходили в поля. Ларс–Горен, погруженный в мысли, едва замечал перемену, просто чувствовал некоторый душевный подъем, означавший, что он находится в стране, напоминающей родной дом, хотя до родного дома оставалось пройти еще много земель. К тому времени, когда он после многих дней езды верхом достиг Упсалы — долговязый, нескладный, с мутными глазами, руки и ноги болтаются как у соломенного чучела, бороденка куцая и курчавая словно коричневый мох — вокруг него расстилались фермерские земли; здесь начинался регион, платящий налоги маслом и шкурами, и обеспечивающий королевству его самые доходные статьи экспорта, происхождением своим обязанные разъятой на части корове: от рогов до хвоста. Не смотря на то, что рыцарские привилегии позволяли ему ночевать, где пожелает, он остановился в ночлежке, расположенной в тени возвышающегося рядом неуклюжего собора, в котором архиепископ Густав Тролле ненароком вытолкнул Швецию на дорогу к независимости. Еще до рассвета он снова был в дороге.

Он ехал через поля и леса; вторую ночь провел в Гестрикланде, что граничит с Даларной. Там он спал вместе с селянами, в одной кровати с цыпленком, оказавшимся трогательно дружелюбным, хотя и осторожным — этакий цыпленок, имеющий душу кота. Ему снились кошмары, ни один из которых он не мог как следует вспомнить поутру. Он бы и думать о них забыл, если бы однажды при упоминании Даларны, что лежала на западе и совсем не на его пути, у него не возникло видение — просто краткая вспышка — которое он счел пророческим. Лопари с горящими факелами (он почему–то видел это своими глазами, хотя и лежал в покрытой снегом могиле, которую они захватили) выкапывали его тело. Он увидел это, сидя за столом и поднося ложку ко рту, тут же забыл и продолжал есть.

Вскоре он уже был в наполненных непроглядной тьмой лесах Хельсингланда, раскинувшихся к западу от Худиксвалля, главного города его провинции, и теперь держал путь прямиком к полям и ручьям его семейного имения. Когда он возник из темноты на свет полей, он был словно заново рожденный к жизни — так ему думалось; но в тот же момент он подумал о епископе Хансе Браске, которого искусственность такого символизма привела бы в содрогание. Образ епископа Браска — сидящего на коне и уже готового спешиться для разговора с Густавом Вазой, тогда, в то утро на берегу озера в Даларне — был так отчетлив и реален, что Ларс–Горен даже натянул поводья, сдерживая своего коня. Ларсу–Горену казалось, что он и епископ проделали вместе длинный тяжелый путь. Но вокруг никого не было, а только поля со свежескошенным сеном, небольшая деревенька вдалеке, и кривой деревянный шпиль, вздымающийся над вершинами крыш другой деревеньки.

— Епископ Браск, — сказал он вслух, как если бы тот стоял рядом.

Дрожь пробежала по всему его телу, и он попытался вспомнить, о чем же он думал, весь этот путь; но ничего не приходило ему на ум, а только свет и поля, да темное мертвое дерево в одном из пройденных им лесов, у края дороги, да одна беззубая старуха, которая махала ему рукой и улыбалась, а затем сорвала с себя шляпу, сунула ее под мышку и исчезла в зарослях.

Снова он коленями подтолкнул коня вперед. Теперь его путь лежал мимо хижин людей, обязавших себя верностью ему. Небольшие хижины, опрятные, получше многих, можно сказать. Но ведь война никогда не приходила в Хельсингланд, и, хотя сыновья этих селян воевали вместе с Ларсом–Гореном, им с самого начала повезло: почти несколько сотен их вернулись домой без единой царапины, словно Дьявол по какой–то причине решил оставить их в покое.

Ближе к закату, Ларс–Горен добрался до деревни, которая была совсем вблизи его имения, и здесь внезапно обнаружил, что сердце его исполнено опасения. Он попробовал думать о том, что бы он сказал, если бы кто–то стал приветствовать его, и терзания его только усилились. Но хоть и был он прям и высок, никто его не заметил. И вот, когда солнце давно уже село, он вступил в свое имение. Хоть лето было и в разгаре, воздух был морозен. Поля лежали неподвижно, утонув в тумане, только кролики изредка нарушали их покой, или лисица, или что–то, что могло быть оленем. На холме, возвышаясь над рекой, стоял его замок — без единого огонька, словно все повымерли. Он, конечно же, знал, что все это чепуха, бессмысленный кошмар, возникающий и исчезающий в единое мгновение. Тем не менее, он судорожно сглотнул слюну, как человек, чье сердце полно страха и раскаяния. Конь по кличке Дрейк, что значит Дракон, оглянулся на него. Он похлопал коня по шее. Они двинулись дальше, и вышли на дорогу, выстланную досками, которые гремели под конскими копытами, а затем поднялись прямо к воротам замка.

У ворот он осадил коня и немного посидел, словно человек, возвращающийся к своему здравому рассудку. Теперь он понимал почему был темен замок. Здесь не было никаких опасностей, никаких проходящих мимо незнакомцев. Люди в замке просто ушли спать. Он посмотрел на камни в замковой стене, такие покорные и знакомые, и такие неземные в этом лунном свете, обросшие свисающим с них мхом, таинственно живые, как ему показалось, не камни даже, а нечто более странное, возможно, башня из нагроможденных одна на другую спящих овец. Он посмотрел на деревянную обшивку огромной дубовой подъемной двери, поставленной его дедом, гораздо более для перевоза тяжело нагруженных телег, чем для защиты от врагов. Наконец он слез с коня, подошел к двери и постучал в нее дверным молотком.

2.

Его жена, Лив, стояла на кухне и готовила для него еду. »Нет нужды будить слуг, » сказала она, но он знал, что она имеет в виду. После всего этого времени ей просто хотелось побыть с ним наедине. Стены вокруг нее, кроме тех мест, куда доставал свет очага, были мрачными и угрюмыми — мир, парадоксальным образом хорошо знакомый и совершенно чужой после всего того, что он видел в Стокгольме. Он сидел за тяжелым сосновым столом, вдалеке от нее, так чтобы они могли видеть друг друга целиком. У комнаты не было окон. Зимой во всей округе стояли жестокие морозы. Красный свет от горящего очага, у которого она готовила, растекался вокруг нее и отбрасывал высокую тень на стену слева от того места, где сидел Ларс–Горен. Длинные волосы его жены, изжелта–рыжие и полупрозрачные, как ягоды морошки, были связаны в пучок на затылке.

Сначала она задавала ему вопросы, на которые он отвечал коротко и небрежно, как отвечал бы в суде какому–нибудь незнакомцу, с которым ему положено быть вежливым, хотя ни один из них ничем не обязан другому. Потом — заметив, что делает — он попытался отвечать более расширенно, и стал рассказывать о Густаве, о жизни в Стокгольме при новом режиме, о том, как изменился город и его жители с тех пор, как она была там последний раз. Она слушала как будто с интересом, иногда спрашивая о какой–нибудь семье, с которой они были знакомы, но они оба чувствовали, что еще не время для подробностей, а, может быть, и чувствовали, что он пока еще не может выдать ей подробности всего того, что для него особенно важно, и, самое главное, истории о его встречах с самим Дьяволом. Они сами позволили разговору тихо умереть — он сделав вид, что задумался, она найдя еще какую–то работу у очага. Когда же обоим стало не по себе от молчания, она заговорила.

Она рассказала ему, как ей работалось, кто умер, кто женился, чьи дети были больны. Слова ее были краткими и отрывочными, с длинными паузами между ними. Иногда она поворачивалась и быстро смотрела на него, тут же отводя глаза. Иногда она улыбалась, но это не была та улыбка, которую он помнил. Затем, когда аромат приготовляемой еды постепенно стал наполнять комнату своею сладостью, стали согреваться и их сердца. Она наполнила блюдо из котелка и перенесла его на стол, проверила, не опустел ли еще кувшин с пивом, затем села напротив него и смотрела, как он ест. Когда он склонил голову, чтобы помолиться, она тоже склонила голову. Потом он сказал:

— В один из этих дней…

Она кивнула.

Он пожалел, что она кивнула. Он хотел было всё изложить в словах. Но поскольку она не оставила ему выбора, он начал есть, потряхивая головой и ничего не говоря.

Затем, забыв, что решил ничего не говорить, Ларс–Горен проговорил, выпалив это скороговоркой, как ребенок:

— Я всегда чувствую себя виноватым, когда прохожу через деревни, в которых давно не был.

Его жена смотрела на свои бледные сложенные руки, глаза ее под полуприкрытыми веками были необычайно темны. Он отхлебнул пива, пролив немного на бороду и быстро вытершись, затем наклонился вперед на локтях, глядя на ее лоб, и продолжил:

— А приходя сюда, я чувствую себя еще более виноватым.

Она приподняла брови, словно с немым вопросом, но не отводя взгляда от рук.

Он закивал задумчиво, закусив губу, опустив брови. И, наконец, высказал о чем думал, каким–то странно тонким голосом — по крайней мере, он сам так его услышал — словно блеяние овцы:

— Есть в мире такие грехи, за которые человек не может нести вину, грехи, с которыми никто ничего не может поделать — я имею в виду свой уход. Свое отсутствие, невозможность видеть, как растут дети.

Мягкость ее голоса удивила и расстроила его:

— Я знаю.

Он хотел было притронуться к ее руке, но затем передумал.

— Конечно, это правда — по крайней мере, я думаю, это правда — что, когда человек в моем положении… когда от него зависит жизнь людей, вся страна в опасности пока ему не приходится пойти и сделать то, что он может сделать для ее безопасности…

Он на мгновение закрыл глаза, чувствуя себя опустошенным и беспомощным, точно ребенок, пойманный на лжи, хотя Ларс–Горен не лгал.

— Если бы я мог оставаться здесь всегда, как это и подобает мужу, — сказал он, — если бы я мог приглядывать за селянами, заботиться об их благосостоянии, разрешать их споры… — Его пальцы дрожали.

— Тише, Ларс–Горен, — сказала она, — ешь свой ужин. — Теперь она смотрела на него, глаза блекло–голубые, красивая, как оживший лед. Словно придя к какому–то решению, она своей левой рукой коснулась его левой руки. — Я знаю, что это, — сказала она. — Ты делаешь то, что должен делать. Я рада, что ты дома.

Ларс–Горен плотно накрыл своей рукой руку жены, маленькую и сильную, и тут же голову его захлестнули мысли, для которых у него не было слов. Она встала, рука по– прежнему в его руке, и — словно по сигналу — он тоже встал. — Это всё, что ты хотел съесть? — спросила она, глаза широкие от удивления, словно не знала — а возможно, что и действительно не знала — что сама дала ему сигнал встать и идти с ней.

— Нет, — сказал он, — этого достаточно, я достаточно съел.

Она повела его к кроватям детей, одна за другой, и возле каждой кровати он оставался целое долгое мгновение и смотрел, не моргая, на лицо, которое он знал так же хорошо, как знал собственное сердце, но сейчас как будто совсем не помнил. Прошло больше года, и изменения в его детях были такими таинственными и болезненными — или болезненным был тот факт, что его здесь не было, и он не мог видеть, как они меняются — что он опять почувствовал, даже сильнее, чем раньше, эту беспомощную пустоту, которую чувствует ребенок в отчаянии. И сейчас, когда он стоял наклонившись вперед, чтобы лучше видеть, и не выпуская при этом руку жены, на лице его было выражение страха и дурацкой нетерпеливости, словно он был наготове к тому, что ребенок может проснуться и обнаружить его стоящим здесь.

Когда он стоял возле кровати старшего сына, Эрика, произошло именно то, чего он опасался. Мальчик нахмурился во сне — у него было длинное угловатое лицо с широкими резкими губами, как у Ларса–Горена — его рот задвигался, почти говорил, и затем внезапно его глаза широко открылись и встретились напрямую с глазами отца. Голова его приподнялась с подушки.

— Папа? — спросил он. Ему было двенадцать; большой широкоплечий мальчик, плечи голубовато–белые в свете свечи, которую держал Ларс–Горен.

— Эрик! — прошептал Ларс–Горен, наклонившись ближе, улыбаясь.

Он не мог бы сказать, какое было выражение лица у сына — радость или паника, или что–то еще. В темной части своего разума, откуда являются сны и мечты, он знал всю правду; и видел он громадную любовь и боль, и точно такую же пустоту, которую чувствовал сам, и ужас, который испытывает ребенок, у которого нет надежды на то, чтобы быть любимым, который чувствует себя заслуженно преданным и отвергнутым. Ларс–Горен нагнулся, желая обхватить сына руками, но мальчик сильно изменился, над его верхней губой уже появился пушок, и в последний момент сердце Ларса–Горена испугалось и отпрянуло, и, вместо того, чтобы схватить его, он лишь неуклюже протянул руку и коснулся его плеча. Теперь, несмотря на остаток улыбки, на лице мальчика была видна почти абсолютная паника.

— Спи, дорогой, — быстро сказала ему мать, — твой отец будет здесь завтра утром. Ты еще сможешь с ним поговорить.

Взгляд Эрика перенесся к матери; затем он позволил своей голове снова лечь на подушку.

— Спокойной ночи, сын, — сказал Ларс–Горен. Он уже готов был уходить.

— Спокойной ночи, папа, — сказал мальчик.

Комнате теперь казались больше, более чужими, чем раньше. Когда, направляясь к спальням, они шли по залу, освещенному мерцающими свечами, его жена сказала:

— Они всё время говорят о тебе, Ларс–Горен, — и стиснула его руку.

Словно человек, стоящий в стороне от себя самого, он увидел, как сердце его подскочило при этих словах. Он покачал головой, одновременно скорбя и радуясь, и открыл дверь спальни. Когда они вошли и он закрыл за собой дверь, она повернулась к нему лицом, улыбаясь. Он взял у нее свечу, которую схватил так неловко, что обжег горячим воском большой палец, и едва не выронил, затем успокоился и установил свечу в подсвечник на столе за кроватью. Она ждала. Он повернулся к ней и взял ее за руки, изучая ее улыбку. Через мгновение, впервые со времени его прибытия, они поцеловались. Чувство непривычности и вины ушло прочь; по вполне определенным знакам он понял, что, как бы ни казалось это странным, он составляет радость ее жизни, так же как и она — его. Он держал ее в своих руках, согнувшись так неловко, что едва избежал искушения рассмеяться над абсурдностью вещей — этот большой человек, эта маленькая женщина — и прижался своей щекой к ее щеке, а затем склонился еще больше и поцеловал ее плечо.

Жена уснула у него на руках, а он всё смотрел в потолок, не думая, но плывя в ощущениях пребывания дома. Казалось, что до того места, где Дьявол плел свои интриги, очень, очень далеко. Конечно, весьма нелегко было поверить в существование Дьявола здесь, в своей собственной длинной кровати, со своей женой. И все же, Дьявол был вполне реален, он это знал, где–то далеко — а, возможно, не так уж и далеко. Он подумал о той беззубой старухе, которая улыбалась и махала рукой, а потом убежала, и о тени какого–то движения которое могло быть, а могло и не быть оленем. Засыпая, он мельком подумал о том расстоянии, которое разделяло его и детей, и даже его и Лив, и он ощущал его; подумал о том, как не смог взять сына на руки, и о том, как он надеялся, что никто не видел, как он проезжает через деревни, находящиеся в его владении. Строго говоря, сложно всё это назвать работой Дьявола. Он попытался перебороть сон и еще подумать, преодолеть захлестнувший его страх, но услышал чье–то бормотание, какого–то старого лопаря с карими глазами, колотящего кончиками пальцев по коже барабана, на которой лежали три камня.

3.

Утром Ларс–Горен просматривал записи своего старого угрюмого садовника — ветерана многих войн, изводящего всех рассказами о своих подвигах — и изучал счета сельских управителей. К десяти он успел поговорить со всеми своими чиновниками помельше. Когда Ларс–Горен занимался тем, что одобрял или отклонял просьбы селян, составленные в письменном виде в ожидании его возвращения, занимался мелкими жалобами и одной побольше, требующей от лица некоторых селян предать огню некую старуху за колдовство, и подтвержденной положительными доказательствами, он объявил о своем намерении выехать, чтобы собственными глазами взглянуть на свои деревни и земли. Он пригласил своих сыновей — двенадцатилетнего Эрика и десятилетнего Гуннара — поехать с ним. Его жена и повар приготовили для них обед на случай, если им не найдется ничего по вкусу на кухнях селян или в сельских харчевнях, а кучер привел трех коней и помог Гуннару взобраться на одного из них. «Я и сам могу,» запротестовал мальчик, но больше напоказ, принимая помощь. Гуннар был рыжеволосым и веснушчатым, все еще по–детски пухлым и с ямочками на щеках; и хотя хвастливая усмешка самоуверенности была на его лице, втайне он боялся лошадей, и все они об этом знали. Эрик сидел в седле очень прямо и удобно, и взирал на усилия, прилагаемые младшим братом, с дружеской отстраненностью и терпением взрослого человека. Ларса–Горена, исподтишка следящего за старшим сыном, так всего и обдало потоком гордости, но в то же самое время он почувствовал себя в еще большем отдалении, чем как это было прошлой ночью в спальне Эрика. Как–то совсем без помощи со стороны Ларса–Горена — или это так Ларсу–Горену представлялось — мальчик стал всем тем, о чем только может мечтать отец. Ему вдруг пришло на ум, что Эрик совсем уже скоро станет достаточно взрослым для войны. И сразу же, дабы отвлечь самого себя, Ларс–Горен оглянулся, чтобы убедиться, что Леди, его спаниель, не подобралась слишком близко к копытам коня.

Увидев, что он обернулся и смотрит на нее, Леди вначале верноподданически тявкнула, затем издала глубокое горловое рычание и, проделав какие–то финты возле щетки левой задней ноги коня, снова тявкнула, показывая хозяину, что у нее всё под контролем — не беспокойся, хозяин, она за всем присматривает. Ларс–Горен посмеялся над собакой и над самим собой, затем взглянул на Эрика и увидел, что тот улыбается. »Как я люблю этого мальчишку!» подумал он; затем, глядя на Гуннара, видя на его лице все ту же ухмылку притворной самоуверенности, глубокую ямку на правой щеке, и при этом зрачки вперены в землю, точно как у всякого новичка в смятении, Ларс–Горен поправил себя: »Как же я люблю всё это! Эрика, Гуннара, мою жену, моих девочек, селян, ищущих моей защиты, эту славную землю…!»

Теперь всё было готово. Жена и двое дочерей помахали ему из–под арки. Леди стояла, глядя на него и держа себя в напряженной изготовке к тому, чтобы сделать первый шаг в одно мгновение с хозяйским конем. Он в последний раз проверил ремни подпруги, поглядел на вцепившегося в поводья обеими руками младшего сына — тот держал их высоко над холкой коня и сидел неестественно прямо, словно цирковой артист. Затем, поскольку всё было в порядке, Ларс–Горен немного наклонился вперед, и, в едином движении, быстром и уверенном — быстрее, чем ожидал Гуннар, судя по его лицу — кони и собака тронулись с места. Дрейк, конь Ларса–Горена — одно ухо завострено назад, чтобы услышать любой шепот хозяина — повел их полурысью под гору, по едва различимому указательному знаку Ларса–Горена повернул к проему в живой изгороди, легко взял небольшой ров (Ларс–Горен посмотрел назад на Гуннара, чьи глаза на короткий момент расширились от страха, но всё было в порядке) и направился прямо через поле в направлении ближайшей из деревень.

Солнце было высоко, день был теплым. На втором поле, куда они прибыли, крестьяне собирали и скирдовали рожь: они, как всегда, работали в своей темной, тяжелой одежде, темных круглых шляпах и платах, работали быстро, как никогда в иное время года, так как погода отпускала им всего три–четыре недели, чтобы сложить зерно в закрома, собрать сено и перепахать землю. Ларс–Горен направился прямиком к группе крестьян, нагружающих тележку. Завидев его приближение, они остановили работу и стали навытяжку, приветствуя его; некоторые махали ему обеими руками. Словно не виделись целые годы, подумал он. После месяцев войны и недель в Стокгольме, они были словно видения из другого века — одетые в черное и сморщенные, даже самые молодые из них уже беззубы, улыбки открытые и невинные. Даже самый язык их поначалу звучал для него незнакомо, хотя он слышал его всю свою жизнь. Но почти сразу же, стоило ему это для себя отметить, отчужденность отпала, и он уже был одним из них.

Старик с седыми усами и бородой положил свою руку сбоку на шею Дрейка. Леди, виляя хвостом, стояла близко к крестьянину и смотрела на Ларса–Горена, убеждаясь, что всё в порядке.

— Хорошо, что вы вернулись, господин, — сказал крестьянин.

— Рад видеть, что у вас всё в порядке, — ответил Ларс–Горен.

Старик улыбнулся и перевел взгляд на Эрика, затем на Гуннара.

— Большие мальчишки, — сказал он и покачал головой, словно этот факт опечалил его.

— Да, выросли, — сказал Ларс–Горен, — а как ваши?

Снова вернулась улыбка крестьянина, широкая и беззубая.

— Шесть внучат уже, — сказал он, — сильные как быки, и еще двое на подходе. Пока что, все мужики!

— Помоги им Господь! — сказал Ларс–Горен, с чувством выше собственного понимания.

Внезапно на глазах крестьянина появились слезы.

— Того же и вам и всем вашим! — сказал он. Он похлопал коня по шее, словно завершая разговор.

Ларс–Горен взглянул на Гуннара. Мальчик наблюдал с огромным любопытством за старухой с руками настолько жесткими, что едва ли они могли согнуться, которая стояла, слегка касаясь угла рта концом черного плата. Ларс–Горен не мог сказать, о чем думает Гуннар, но он увидел, что ноги старухи трясутся. Она была слишком стара и слаба, чтобы работать в полях. Ларс–Горен бросил вопросительный взгляд на крестьянина, с которым разговаривал.

— Тяжелая была зима, — сказал старик с уклончивой улыбкой. — Дьявол всегда занят. — Он снова похлопал по лошадиной шее, и на этот раз, чтобы удостовериться, что разговор окончен, он отвернулся.

— Хорошо, — сказал Ларс–Горен, переводя взгляд со старика на остальных, — да пребудет Господь со всеми вами! — Не говоря более ни слова, он развернул коня и пустил его рысью по полю в направление деревьев и находящейся за ними деревни.

Когда они достигли дороги, ведущей в деревню, его сын Гуннар приблизился к нему.

— Папа, а что случилось с той старой женщиной? — выкрикнул он. Его щекастое веснушчатое лицо играло неопределенностью выражения; казалось, что по сигналу от отца он готов либо засмеяться, либо проявить беспокойство.

— Какое–то несчастье, — сказал Ларс–Горен. — Такие вещи они держат про себя, по возможности. Может быть, её хватил удар, может быть, ее сын оказался убийцей. Если там что–то действительно плохое, рано или поздно мы об этом услышим.

— А разве мы не должны о них заботиться? — спросил Гуннар. Когда Ларс–Горен ничего не ответил, мальчик настойчиво повторил вопрос:

— Разве мы не должны быть для них как Бог?

Ларс–Горен посмотрел вверх. Несмотря на то, что небо было затянуто тучами, было очень светло.

Теперь уже говорил Эрик, скачущий на коне чуть позади и левее Гуннара.

— Они даже у Бога никогда не станут просить помощи, — сказал он.

Ларс–Горен обернулся и взглянул на него. Взгляд Эрика был устремлен прямо вперед; он был словно рыцарь, точнее, образ рыцаря, который Ларс–Горен где–то видел, но никак не мог восстановить в памяти.

— Это правда, — сказал Ларс–Горен, больше для себя, — они упертые. Они служат нам, они выказывают нам определенное уважение; если приходит война или чума, они со всем желанием вверяют нам себя. Во всем остальном наши руки связаны.

— Ты имеешь в виду, что даже у Бога руки связаны? — спросил Гуннар. Без всякого осознания своего действия, он опустил левую руку на луку седла; так было безопаснее.

Ларс–Горен улыбнулся и ничего не ответил. Они уже въезжали в деревню; Леди трусила впереди, охраняя их от воловьих упряжек, каменных заборов и котов.

4.

Поглощая свой обед в церковном саду, они беседовали с сельским священником, которого звали Карл, официозным человечком с большими серыми глазами и лицом, как у женщины, льстецом и лжецом с самого дня своего рождения — за что он презирал себя, но, сколько ни старался, не мог сделаться лучше. Он сидел напротив них на могильном камне, пухлые ладошки сложены на коленях.

— Да, да, — сказал он, — всё хорошо! Никаких проблем!

Какой бы ни была ситуация в деревне, он всегда твердил одно и то же.

— Беда с этими дикими собаками — ребенок погиб, мальчишка с бельмом, что ухаживал за лошадьми.

— Да, я помню.

— Такая жалость. Ужасно. Но сейчас, в общем, всё под контролем.

Он склонил голову с кротким выражением, как у тех святых со старых картин.

— Хорошо, что вы вернулись, — сказал он. — Знаете ведь, что люди говорят. »это последнее, что мы увидим от Ларса–Горена», говорят они. »Теперь, когда он друг короля Густава, он нас позабудет, как прошлогоднюю зубную боль!» — Отец Карл закатил глаза и улыбнулся как ребенок. — Говорят, »Ларс–Горен стал теперь лютеранином.» »О–о?», говорю я. Можете представить, как меня это смешит — Ларс–Горен и лютеранин! Говорят »Он стал великим любовником, там, в Стокгольме.» »Любовником, говорите», говорю я им и смеюсь про себя. »Это не Ларс–Горен, которого я знаю», говорю я себе. Я бы мог им рассказать кое–что про Ларса–Горена, слава Богу; но какая разница, вреда же от этого никакого, всё это болтовня пустоголовых дурней! — Он раскрыл ладони, словно даруя свою милость всем сплетникам.

Сын Ларса–Горена Эрик сидел и глядел, не отрываясь, на стреловидный могильный камень с двумя сцепленными змеями, лицо его слегка побледневшее от гнева. Гуннар время от времени поглядывал на брата, словно пытаясь решить, какое же выражение он сам должен придать своему лицу.

— Ну, ладно, — сказал отец Карл, — всегда есть какие–то беспорядки, даже здесь, в Хельсингланде. Никогда не обходится без сплетен, лжи и досужих домыслов, особенно если хозяин отсутствует, знаете ли, и люди вольны распоряжаться своим временем по собственному усмотрению. Я, по большей части, их и не сдерживаю. А как появится подходящий момент, так я и вставляю свое словечко. — Он улыбнулся, веки его опустились, и взглянул на Ларса–Горена, мол, от такого хорошего друга и благодарности не просят.

Ларс–Горен хорошо понимал, что всё это сплошная ложь и лесть, этот ребяческий способ отца Карла показывать свою лояльность и привязанность, выставляя других менее преданными хозяину, но он сказал, просто на всякий случай:

— О какого рода беспорядках вы говорите, отец?

— Да всё как обычно, знаете ли… — Он всплеснул руками и издал смешок. — Новые правительства это всегда проблема, конечно. Откуда они возьмут деньги, чтобы всё шло как следует, знаете ли? Откуда они возьмут командиров, ведь старые–то все погибли на войне или во время стокгольмской резни или бежали в Германию? Лютеране повсюду, что уж говорить. И кто знает, возможно, кто–то из них близок к королю. Будут ли они убеждать его лишить Церковь ее владений? Станут ли они повышать налоги с крестьян или забирать их с полей в армию? Такие вот вопросы люди задают по своей пьяной глупости. — Он немного покраснел и бросил взгляд на юного Эрика, затем наклонился к Ларсу–Горену, конфиденциально. — Видите ли, трудно беспокоиться по поводу кого–то, кого ты никогда не встречал. Король Густав это тайна. Селяне и крестьяне никогда его в глаза не видывали. А вот Ларс–Горен это лицо и фигура, которые они вполне могут вызвать в памяти, человек, о котором можно размышлять и строить всякие домыслы. «А что он будет делать? А как он возьмет да и предаст нас?» Вот почему они и болтают всякие сплетни, знаете ли. Проверяют друг друга, каждый примеряет свои страхи на других, ищет в ответах искру сомнения. — Он печально пожал плечами и посмотрел себе на колени.

Внезапно заговорил Гуннар.

— Я вам не верю! — сказал он. Глаза его были большими и полными ярости; его веснушчатое лицо раскраснелось.

Ларс–Горен бросил на него быстрый взгляд, и Гуннар сомкнул губы.

— Конечно, не веришь, сын мой! И я ни в малейшей мере не виню тебя! — улыбнулся священник по–ребячески задорно. — Кто может подумать о людях, которых мы знаем всю свою жизнь, что они злы? И они на самом деле совсем не злы! В их сердцах нет зла! Нет, нет, ничего подобного! Они болтают, не думая, эти бедные невежественные крестьяне, злые не более, чем цветы в их садах! — Он печально покачал головой, всплеснул руками, а затем снова сложил их на коленях. — Это всё уловки Дьявола, знаете ли. Использовать всякую ложь, что есть в наличии. Злы вовсе не люди, они всего лишь маленькие дети, как все мы. — Он снова покачал головой и сложил пальцы так, словно молился. — Да смилостивится Господь над всеми нами!

Ларс–Горен и его сыновья кончили есть. Мухи и осы повисли над остатками еды, которые Ларс–Горен оставил на камне, чтобы потом священник мог их убрать. Ларс–Горен сказал:

— Спасибо за компанию и советы, отец Карл. Я подумаю обо всем этом, можете быть уверены. — Он двинулся — Эрик и Гуннар позади него — к каменному сводчатому проходу, выходящему на улицу.

— Со всем моим удовольствием, — сказал отец Карл, спеша вслед за ними. — Вам не надо принимать это все слишком близко к сердцу, — добавил он. — Я могу преувеличивать опасность. Что уж говорить о…

— Я понимаю, — сказал Ларс–Горен, и кивнул.

При их приближении Леди выпрыгнула из–под тени, где лежала в ожидании их возвращения, и рысцой подбежала к Ларсу–Горену, чтобы ткнуться головой ему в руку, потом снова отвернулась, виляя хвостом и призывая их поторапливаться. На улицах деревни жители ее останавливались и смотрели на Ларса–Горена и его сыновей. Они улыбались, молчаливые, словно камни, но даже сам Дьявол не смог бы сказать, о чем они думают.

Отец Карл, стоящий за ними на груде булыжника, сказал:

— Я так понимаю, что вы теперь стали хорошими друзьями с епископом Браском.

Эта фраза заставила Ларса–Горена немного замедлить ход. Он обернулся, губы его слегка сжались.

— Я встречал его, — сказал он наконец.

Священник кивнул, избегая взгляда Ларса–Горена.

— Это дилемма, — сказал он и кивнул. — Можно было подумать, что он должен был бы получить какой–то очень важный пост в правительстве, после всей его помощи.

Ларс–Горен подождал.

— Но он, конечно же, очень трудный человек, это тоже правда. Я сам один раз с ним встречался. Даже и не скажешь, как он больше опасен для короля — в качестве ли чиновника или как человек, озлобленный королевской неблагодарностью.

Ларс–Горен усмехнулся, больше про себя.

— А вы здесь много чего слышите, здесь, на краю света, — сказал он.

— Ну, да. Он, конечно, церковник. У нас общие заботы, хотя естественно…

Ларс–Горен кивнул. Эрик подсаживал своего брата на коня, а Гуннар при этом угрюмо улыбался, будто ожидал, что конь может отпрянуть, а может и встать на дыбы и ударить его.

— Еще раз спасибо вам, — сказал Ларс–Горен, кивком отпуская отца Карла и взбираясь на коня. Было уже далеко за полдень, а у него оставалось еще три деревни, которые он надеялся успеть посетить до прихода ночи.

Как только он увидел, что сыновья его готовы, он пустил коня в легкий галоп, и тут же копыта Дрейка высекли искры из булыжника. Обернувшись, он увидел, что отец Карл стоит на ступеньках церкви, маша ему обеими руками, в крестьянском стиле. Несколько селян вышли на дорогу, чтобы посмотреть на отъезжающего Ларса–Горена. Они тоже подняли руки. Гуннар ехал, одной рукой вцепившись в луку седла, голова далеко впереди, почти вплотную к развевающейся конской гриве. Эрик ехал позади него, присматривая за ним. Ларс–Горен немного придержал поводья, удивляясь самому себе, пытаясь понять тот гнев, который полыхал у него в груди.

5.

Уже на закате они подъехали к тому месту, где была сожжена ведьма. Дым и яркие угли были видны за милю. За полмили чувствовался запах обгорелой плоти и кости. Ни один из его сыновей ничего не сказал. Кони стали пугливыми, а собака, уловив беспокойство коней, стала жаться ближе к Ларсу–Горену. На западе покрытое тучами небо прояснилось, но не до красноты. Оно сияло, как лезвие ножа, сильным, ясным светом. Черные пятнышки — стервятники — плавали среди дыма. Людей уже не было, хотя как только Ларс–Горен и его сыновья подъехали ближе, они обнаружили следы копыт и рытвины, оставленные большой толпой. В этом месте он заставил коня перейти на шаг. Дрейк двигался внимательно, его серые уши опущены в сторону углей, мускулы напряжены в готовности к тому, чтобы отпрянуть влево при первом признаке жизни из области дыма. Уголек сорвался с балок, поддерживающих провисающие черные останки, со стуком прокатился вниз по всей их длине и разбился, брызнув искрами — но кони только вздрогнули, ожидая худшего.

Когда они почти миновали это место, Эрик натянул поводья и, с задумчивым видом, остановил коня. Гуннар проехал еще несколько шагов, затем остановил своего. Ларс–Горен продолжал ехать — такой же упертый, как любой из его собственных крестьян, думал он — затем резко передумал и остановился. Он сдержал себя от того, чтобы оглянуться назад. Наконец он услышал, как кони его сыновей приблизились к нему, и коленями подтолкнул Дрейка в медленный шаг.

Поравнявшись с Ларсом–Гореном, Эрик сказал:

— Когда я стану здесь хозяином, никогда больше не будут сжигать ведьм.

Ларс–Горен ничего не сказал.

— Отец, ты меня слышишь? — спросил Эрик.

— В таком случае, — сказал Ларс–Горен, — я должен буду позаботиться о том, чтобы ты никогда не стал здесь хозяином.

Оставшуюся часть пути домой они ехали молча.

6.

Ларс–Горен знал, что это всего лишь его воображение — в почерневших останках не было ничего видимо человеческого — но всю ту ночь, спал ли он или бодрствовал, его неотвязно преследовало лицо ведьмы, по какой–то причине, лицо старой крестьянки, которую он видел тем утром на поле ржи, хотя он и знал, что это совсем не та старуха. Она смотрела прямо перед собой с выражением, в тайну которого он не мог проникнуть, словно смотрела на что–то, не видимое более ни для кого, возможно, на яркий стальной свет, как тот, что он видел в тучах по дороге домой, но свет этот исходил не от туч, а от всего сразу, словно весь физический мир исчез, поглощенный этим жутким сиянием. В своих снах он видел огонь костра, свидетелями которого они не стали, потому что прибыли слишком поздно, видел, как длинные седые волосы вспыхивают, дымятся и загораются, как тяжелые черные крестьянские одежды тлеют, а затем пламенеют, как горящие листья. На лице выступает пот, и плоть становится одутловатой и темной, затем лопается, стекают кровь и жир. Даже во сне он понимал, почему выражение ее лица никогда не меняется — на нем нет ни боли, ни ярости, ни страха Божьего, только эта жуткая мистическая пустота, похожая на безразличие: он видел не сожжение живой ведьмы, но свое собственное воспоминание о тех горящих трупах на холме Зёдермальм.

Проснувшись поутру, он ощутил сильную слабость и тяжесть в конечностях, словно вовсе не спал. Кровать рядом с ним была пуста, и он как–то сразу же понял, что Лив встала несколько часов назад и спустилась, чтобы помочь в приготовлении завтрака и приступить к дневным заботам. Откуда–то снаружи, из–за каменных без окон стен доносились резкие звуки удара железа о железо — возможно, кто–то подковывал коня, либо неуклюже колотил молотом по железному ободу колеса от телеги. Он сел и поставил ноги сбоку кровати, тело всё ещё онемевшее, дрожь вверх–вниз по спине, словно при болотной лихорадке. Он долго сидел так, упершись взглядом в стену, едва понимая, о чем думает, растирая руки и ноги, чтобы согреться от холода, который был повсюду вокруг него, хотя дыхание не давало пара; затем, снова проснувшись, он встал и начал одеваться.

Внизу оставались только его дочери. Его старшая дочь, которую звали Пиа и которой только что исполнилось семь, собрала ему завтрак, а младшая, четырехлетняя, сидела с плотно сложенными руками за столом рядом с ним и глядела на него.

— Ты долго спал, — сказала Пиа, принося ему яйца, хлеб, пахту и мед. У нее было лицо матери, только волосы темно–коричневые и улыбка более украдкой. Она уже передвигалась, как девочка–переросток, каковой и становилась, с наклоненной головой и опущенными веками, словно извиняясь.

— Твоей маме надо было разбудить меня, — сказал он.

Пиа кивнула, нервно улыбаясь.

— Она сказала, у тебя плохие сны.

Маленькая Андреа сощурила глаза, бросая на него взгляд. Ларс–Горен повернулся к ней, изучая. Она была для него более чужой, чем все остальные, самодостаточная и таинственная, глядящая как вражеский шпион. Он улыбнулся, словно в надежде смягчить её о нем суждение. Выражение ее лица не изменилось.

Ларс–Горен снова перевел взгляд на Пиа и сказал:

— Надеюсь, мое ворочание не мешало ей спать?

Пиа пожала плечами, передвинула и поставила стул напротив него, а потом села и сложила руки, как Андреа.

Внезапно Андреа спросила:

— А ты возьмешь нас посмотреть дракона?

Не переставая жевать, Ларс–Горен взглядом обратился к Пиа за разъяснением.

— Король Густав послал в Худиксвалль статую св. Георгия, — сказала она. Она взглянула на него, затем вновь опустила глаза и принялась поправлять прядь волос у себя за ухом. — Он посылает ее каждому великому городу королевства, так говорят. Это чтобы отметить нашу победу и независимость.

Ларс–Горен задумался.

— А ты знаешь, что это значит — »независимость»? — сказал он.

Она снова пожала плечами, склонив голову. Бывали такие моменты, когда она, еще в семилетнем возрасте, казалась по–женски мудрой — но сейчас она выглядела смущенной и испуганной, как ребенок, кем она и была. — Это значит, что каждый счастлив, — сказала она.

Ларс–Горен кивнул.

— Мы так надеемся, — сказал он. Он вспомнил, как угрюмо ехал его сын Эрик от того места, где сожгли ведьму.

— Ты возьмешь нас? — снова спросила Андреа. Она склонила голову набок, взгляд не столько умоляющий, сколько испытующий, осторожный.

— Это что скажет твоя мама, — сказал он и поднес хлеб ко рту.

— Она сказала то же самое, — сказала Андреа, непонятно с насмешкой или с удовлетворением.

— Тогда скажи ей, что мы поедем, — сказал Ларс–Горен, — если она не передумает.

На улице снова кто–то стучал металлом об металл. Звук был слишком неравномерным для работы молотом — то громким, то совсем легким, как простой звон. Внезапно он прекратился. Ларс–Горен нахмурился, всё ещё пытаясь догадаться, что же это было такое; но ответ никак ему не давался и, в конце концов, он просто выбросил всё это из головы и доел свой завтрак. Как раз в тот момент, когда он вставал из–за стола, звук возобновился. Он быстро направился к двери и далее по сводчатому проходу. Андреа шла за ним, выдерживая расстояние.

Оказавшись во дворе замка, он обнаружил, что на улице светло и жарко, а синева неба такая, что и не поверишь, что еще вчера оно всё было обложено тяжелыми свинцовыми тучами. Цыплята бросились перед ним врассыпную, кудахча от негодования, застигнутые врасплох его неожиданным появлением в двери. Дремавшая на солнце Леди вскочила и потрусила к нему, с нетерпением ожидая приказаний. Согбенный старик взглянул на него из угла двора, где работал, забивая камни раствором, и он улыбнулся, слегка приподняв руки, как боевой петух с предложением сразиться. И снова звук, так озадачивший Ларса–Горена, прекратился. Он посмотрел вокруг. Андреа стояла в нескольких ярдах позади него, на ступеньках замка, большие пальцы обеих рук во рту. Он протянул ей руку, приглашая её идти с собой. Она важно покачала головой. Он улыбнулся и пожал плечами, потом отвернулся, вычисляя в уме направление, откуда доносился звук. Звук начался опять, и Ларс–Горен, с собакой, следующей за ним по пятам, зашагал широкими шагами в направлении северо–западного угла замка. Как только он обогнул угол, он остановился и стоял, не двигаясь, инстинктивно подняв руку, приказывая стоящей за ним Андреа молчать.

Два человека, в шлемах и закутанные с головы до ног в защитную вервяную ткань, стояли и колотили друг друга затупленными двуручными мечами. Они наносили удары с такой свирепостью, такой убийственной серьезностью, без всяких воплей или жалоб, что, казалось, даже такие вот все закутанные, они должны были поубивать друг друга своими громоздкими устаревшими мечами. Теперь Ларс–Горен увидел то, чего не заметил в самом начале: его сын Гуннар припал к земле так, чтобы быть вне досягаемости летающих мечей, глядя глазами, полными ярости и страха.

— К ноге! — взвизгнул Гуннар, и меньший из фехтовальщиков, увидев, что соперник открылся, в тот же момент нанес ему нанес ему плашмя в бок удар такой силы, что нога того вылетела из–под него и вернулась на место, гротескно вывернувшись, словно переломанная в колене.

— Брэк! — взвизгнул Гуннар.

— Брэк! Брэк! — Меньший из фехтовальщиков остановился и отступил назад, бросил меч, скинул с себя шлем и подбежал к человеку, который катался по земле и стонал. Собака Ларса–Горена бросилась вперед, верноподданически залаяв. Когда победитель стянул с себя маску, то Ларс–Горен увидел то, что он и подозревал: это был Эрик.

Эрик протянул закутанную руку, чтобы помочь лежащему на земле человеку, который схватил и вцепился в нее, стеная »Прекрасный удар! Всё в порядке», затем снова застонал и схватился за ногу.

Ларс–Горен подошел ближе, Андреа рядом с ним, взяв его за руку, словно невзначай.

— Тише, Леди! — сказал он. Собака еще раз тявкнула и смолкла. Когда Эрик поднял глаза, лицо его ничего не выражало — ни стыда, ни гордости, вообще ничего. Гуннар немного сдал назад, словно ожидая удара. Лежащий на земле человек теперь с силой стягивал с себя маску, но более не стонал.

— Это была идея мальчика, господин, — сказал он, глаза выпучены, полны слез. Ларс–Горен узнал своего садовника.

Ларс–Горен кивнул.

— Дай–ка я помогу тебе зайти, — сказал он. Он выпустил руку дочери и наклонился к садовнику, прощупывая, не перебита ли у того кость. Пока, вроде бы, ничего такого не было, но сказать что–то наверняка он мог только в помещении, где садовник мог бы лечь, вытянувшись. Он подхватил садовника под мышки и помог ему встать на ноги.

— Я говорил ему, никто уже не дерется этими устаревшими мечами, — сказал садовник. Он прикусил губы и поморщился. — Но вы же знаете этих мальчишек! — сказал он. — Жестокие! Жестокие!

Ларс–Горен перехватил садовника за толстую талию и поддерживал его, пока тот подпрыгивал на одной ноге, продвигаясь к двери, собака внимательно шла за ними, всегда готовая помочь. Лицо садовника было как пепел.

Эрик немного отстал, подбирая сначала меч садовника, а потом свой. Гуннар и Андреа шли немного позади Ларса–Горена, следя за ним извне его зоны досягаемости.

Уже на ступенях, Ларс–Горен повернулся в пол–оборота и посмотрел на детей. Эрик, нагруженный двумя мечами и шлемами, встретил его взгляд так же как и раньше — без всякого выражения.

— Давайте чиститься, — сказал Ларс–Горен холодно, словно бы устало. — После обеда отправляемся в Худиксвалль, смотреть дракона. — Он на мгновение дольше посмотрел на своего сына Эрика, потом снова перевел свое внимание на раненого садовника.

— Всё–то они думают по–своему, эти молодые господа, — сказал тот. В улыбке его был страх, и была хитрость. Слезы текли у него по щекам. — Они оруженосцы Дьявола — это чистая правда, сударь! — И тут же, быстро, словно испугавшись, что нанес оскорбление, добавил:

— Но он на редкость храбр, этот Эрик! Храбр и добросердечен, как святой, да, сударь, это чистая правда!

7.

В середине следующего дня они прибыли в Худиксвалль. Здесь, как они узнали от приезжих, пробиравшихся обратно из самого центра города, нигде не было ни одного стойла, и, в конце концов, полон нехороших предчувствий, Ларс–Горен оставил своих животных у старого крестьянина с кроличьими зубами, веревками отгородившего себе поле в пригороде; поле это было настолько переполнено, что, казалось, коням там негде было прилечь. Город тоже был переполнен; приезжих было так много, что не было места куда пристать; и толпа была такой шумной, что Ларсу–Горену и членам его семьи приходилось кричать прямо в уши, чтобы расслышать друг друга. Андреа ехала на плечах Ларса–Горена, серьезная, как викинг на часах. Жена Ларса–Горена двигалась вплотную позади, почти прижавшись к нему, плотно обхватив руками шедшую справа от нее Пиа и держа ее за обе руки, а слева от нее Эрик крепко держал Гуннара за правую руку.

— Ты это видишь? — выкрикнул Гуннар, словно был в бешеной ярости, — ты видишь это?

Тут, наконец, закричала и Андреа:

— Вот оно! — и через мгновение Ларс–Горен тоже увидел это, огромный потрепанный тент и руки короля Густава над ним.

— Мы почти на месте! — выкрикнул он и обернулся, чтобы удостовериться, что жена его все там же, позади него.

Чем ближе подходили они к статуе, тем тише становилась толпа, словно где–то в непосредственной близости от дракона со святым что–то произошло, кого–то затоптали или закололи таким ужасным образом, что все вокруг только и могли, что испуганно молчать. Но, протиснувшись еще ближе, они обнаружили, что причиной тишины было вовсе не то, что они себе представляли: сама статуя заставила толпу забыть свой голос.

Ларс–Горен, вообще–то, и раньше видел эту статую, но никогда в окружении людей, выглядящих, как сейчас вот, словно завороженные. Как будто без людей статуя была бы незавершенной, нереальной, как чудо в каком–нибудь гроте, где нет человеческого глаза, чтобы засвидетельствовать его. Солдаты Густава стояли вокруг статуи через каждые шесть футов, но никто не давал им повода и пальцем пошевелить. При том, что по мере приближения к центру напор возрастал, подле самой статуи толпа была спокойной и неподвижной, как глаз смерча. Селяне, бюргеры, рыцари в прекрасных одеждах — все стояли недвижно, взирая на возвышающуюся над ними статую, некоторые рыдали, почти не вытирая слез. Ларс–Горен посмотрел на них и почувствовал в своем сердце какой–то звон, которому он никак не мог дать имени — может быть, боль, или благоговение, или любовь, или что–то еще — хотя, и он это точно знал, была здесь и особая любовь, любовь к Швеции и всем ее ярким, побитым ветром лицам, длинным или коротким, толстым или худым, светлым или темным, и любовь к лицам, которые он никогда уже более не увидит, лица тех, кто погиб во время восстания Стена Стуре, на замерзшем озере Осунден, на площади казни в Стокгольме, и потом, во время революции Густава. Теперь уже и Ларс–Горен рыдал, едва это замечая, без всякого стыда.

В течение долгого времени он почти не глядел на саму статую, но вместо этого глядел на людей — сначала на тех, кого не знал, затем на жену, затем на детей. Когда, наконец, он повернулся к статуе, то был поражен представшим перед ним зрелищем, как ударом кулака. Откуда Бернт Нотке добыл эти массивные блоки из дерева — не говоря уж о мастерстве резьбы, не говоря уж о самом видении — одному Богу известно. Каждая бороздка, каждая завитушка пела и светилась. Казалось, пронзенный копьем св. Георгия дракон корчится в агонии, глаза свирепо ворочаются, хвост хлещет, блестящие когти ломтями режут брюхо дрожащего коня. Но в то мгновение Ларс–Горен ничего этого не видел.

А видел он простое и бесстрастное лицо рыцаря, его прямой взгляд, смотрящий прямо вперед, неподвижный, словно безразличный к лицезрению дракона в своем безумии или восторге или слепоте, бесконечно кроткий, бесконечно скорбный, по ту сторону всей человеческой боли. Я — швед, казалось, говорил он — или что–то большее, чем швед.Я это человечество, живое и мертвое.Поскольку Ларсу–Горену не казалось, что чудовище под брюхом неистово дрожащего коня может быть описано просто как »иностранцы», на чем настаивало обычное толкование. Это было само зло — смерть, забвение, любая постижимая форма человеческой потери. Рыцарь, убивающий дракона, не выказывал ни малейшего следа удовольствия, ни, тем более, гордости — ни даже интереса.

Он опять увидел лицо ведьмы поверх пенящихся языков пламени из своего сна, мертвые распухшие лица на погребальных кострах Стокгольма, холодный взгляд сына. »Когда я стану здесь хозяином, никогда больше не будут сжигать ведьм.»

И, хотя в этом не было никакого смысла, он — рука на плече его сына Эрика — услышал себя самого, говорящего:

— Очень хорошо, ты будешь здесь хозяином.

Он посмотрел сверху на лицо Эрика, чтобы понять, говорил ли он это вслух, как воображал. Сын встревожено посмотрел на него, словно подумал, что отец сошел с ума.

— Очень хорошо, — сказал Ларс–Горен, и кивнул.

Сын встретился с ним взглядом, но его лицо ничего не выражало, такое же бесстрастное, как лицо рыцаря, смотрящее прямо на солнце.

8.

Вечером накануне того дня, когда ему надо было уезжать, Ларс–Горен сидел возле очага со всей своей семьей: Андреа у него на коленях, Гуннар на скамье рядом с ним. Пиа сидела напротив него, рядом с матерью. Эрик беспокойно ходил за ними, скрытый тенью, словно бы комната была слишком мала, чтобы вместить все его честолюбие и желания. Ларс–Горен рассказывал о том, как ребенком бывал в Лапландии.

— Странные люди, — сказал он, — если их действительно можно назвать людьми. — Он почувствовал себя вероломным предателем, засмущался и поспешил попробовать объяснить сказанное.

— Они, конечно же, люди, — сказал он, — такие же люди, как любой из нас. Они любят своих детей, любят свою невероятно белую страну и своих северных оленей. Лопари работают и играют, как всякий из нас, и они религиозные, совсем как мы. Но я не это имел в виду.

Он объяснил так хорошо, насколько мог, что же он имел в виду. Его жена смотрела, не отрываясь, на огонь, немного улыбаясь, рука на руке Пиа. Возможно, северный олень это их тайна, сказал он. Северный олень дает лапландцам всё, что они имеют — еду, одежду, крышу над головой, любовные амулеты, даже предметы культа. В Лапландии не растет ничего, кроме того, чем питается северный олень, поэтому лопарь практически не что иное, как сам северный олень — его кровь, мясо и мозг его костей. Для своих домов и нарт они используют кости, рога и шкуры северного оленя. Возможно, что по этой причине после всех этих лет ум лопаря частично стал умом северного оленя, сверхъестественным образом настороже к каждой перемене ветра, настороже к тайнам, понять которые не может ни одно обычное человеческое существо.

Но и это, осознал он, не совсем то, что он имел в виду.

— Тут дело в самой простоте, — сказал он, — абсолютной простоте ландшафта, света, неизбежной озабоченности предметами первой необходимости, не более того.

Ларс–Горен замолчал, глядя в огонь. Здесь, в Хельсингланде, жизнь тоже проста, думал он — или достаточно проста. Его дочери вырастут и выйдут замуж за соседних землевладельцев; его сыновья примут на себя заботу о его деревнях и землях, будут надзирать за посевной и сбором урожаев, строительством и сносом строений.

Его сын Эрик теперь подошел ближе к очагу и, освещенный его сиянием, через мгновение сел на пол рядом с Гуннаром.

— Жаль, что ты не останешься с нами, — сказала Пиа.

Ларс–Горен посмотрел на нее, потом на жену.

— Я бы тоже хотел остаться, — сказал он, — может быть, вскоре смогу.

Теперь он снова думал о Дьяволе, о том, как в ту ночь, когда он отыскал их, тот излагал Густаву свои бесконечно сложные махинации, и о том тайном очаровании, с которым слушал его Густав, подгоняя свои планы под дьяволовы запутанные дела. Он видел груду тел на погребальных кострах Зедермальма, листовки, беспорядочно раздуваемые ветром, словно листья, по улицам Стокгольма после того, как Густав захватил печатный пресс лютеран и сделал его своим голосом.

— Ты в порядке, Ларс–Горен? — спросила жена.

Только теперь он осознал, что закрыл глаза ладонью.

— Со мной всё хорошо, — сказал он.

— Нам всем пора спать, — сказала она, но не очень убедительно.

— Нет еще, — сказал он.

Еще полчаса они сидели, глядя в огонь, шесть светящихся фигур, как одна. Наконец, его жена встала, подошла к нему и тронула его плечо. Он кивнул, взял ее руку и поднялся с места, держа на одной руке заснувшую Андреа.

Когда Ларс–Горен посмотрел на своего сына, желая ему спокойной ночи, Эрик сказал:

— Отец?

Ларс–Горен ждал, стоя рядом с кроватью.

Через мгновение Эрик сказал:

— Беда в том, что невозможно быть таким, как лопари. — Его голова слегка приподнялась над подушкой.

Ларс–Горен положил руку на сыновнее белое плечо.

— Да, я знаю, — сказал он. Он наклонился вперед и поцеловал мальчика в лоб. Затем он пошел к своей жене.

«Я должен подумать об этом странном промельке страха», думал он, поскольку теперь, когда он возвращался назад, страх, как он обнаружил, снова стал вползать в его сердце. «Если я не боюсь смерти и не боюсь ада…» но дальше этого мысль не проталкивалась. Он был до мозга костей рациональным человеком, но вот сейчас перед его мысленным взором, реальное как сама жизнь, возникло это ящероподобное существо, воняющее козлом, этот — по всем признакам — бог–идиот, который мог заставить его, лежащего в кровати, трястись от страха.

«Допустим, в мире отсутствует всякий смысл, думал он, вообще какой бы то ни было смысл. Допустим, что добро это зло и зло это добро, или что ни в чем нет ни добра ни зла.» Эта мысль должна была бы встревожить его, говорил он себе, но, хотя он и проигрывал ее в уме и так и этак, пытаясь растревожить себя, он замечал, что чем больше он ее проигрывает, тем меньше вообще что–либо чувствует. «Возможно, именно отсюда и берутся такие чудовища, как епископ Браск», подумал он. Он сосредоточился на мысли о епископе Браске, отрезанном от небес скукой и отчаянием, человеке, у которого более не было никаких чувств ни к чему, кроме, разве что, стиля. Он, Ларс–Горен, мог стать таким же. Несомненно, это было зло, это должно было заставить его трястись от страха! Но он не чувствовал ни наималейшего укола тревоги.

Жена, лежащая на спине рядом с ним, мягко спросила его:

— Ларс–Горен, о чем ты думаешь?

— Рассказать тебе правду? — спросил он.

Когда она ничего не ответила, он сказал:

— Я боюсь Дьявола.

Он рассказал ей о том, что случилось и как он почувствовал подавляющий безотчетный ужас.

Она перевернулась в темноте и обвила его своими голыми мягкими руками.

— Возможно, это всего лишь ярость, гнев, — сказала она и поцеловала его в щеку.

— Гнев на что? — спросил он, немного подавшись назад. — Я кажусь тебе человеком, у которого бывают вспышки безотчетного гнева? Гнев на что?

— Просто гнев, — сказала она. — Ведь это так ужасно — чувствовать гнев безо всякой причины?

Мысль была утешительной. Он тут же начал думать о причинах своего безотчетного гнева.