Часть вторая
1.
Той ночью, когда Ларс–Горен и Густав бежали из города, все еще переодетые в селян, Дьявол вышел из узкого переулка, по которому они шли поспешая, и встал, широко расставив свои скрюченные ноги, а руками, длинными как у обезьяны, доставая стены на противоположных сторонах, и не давал им пройти. Густава сразу же охватила ярость. Он был очень вспыльчив и молод, и знаменит своим высокомерием, особенно свойственным фермерам, а этой ночью, учитывая через что ему пришлось пройти, нет ничего удивительного в том, что любая провокация должна была превратить его в сумасшедшего. Хоть он и был семи футов роста, едва ли он мог бы вообразить себя, если бы остановился и подумал, ровней тому существу, которое сейчас стояло, загораживая ему путь, потому что Дьявол в том облике, который он сейчас принял, был даже выше Ларса–Горена. Тем не менее, Густав весь набычился, поднял перед ним свои кулаки, и атаковал его что есть сил.
Легко и так быстро, что ни Густав ни Ларс–Горен не рассмотрели, что же он сделал такое, Дьявол отразил атаку Густава так, что тот отлетел, кувыркаясь, и приземлился, звучно грохнувшись на свою заднюю часть.
— Ваше Величество, — сказал Дьявол, — вы слишком нетерпеливы!
Он, как и раньше, стоял, широко расставив ноги, но теперь его огромные руки были сложены на груди.
Густав прищурился, вглядываясь сквозь темноту и туман, на лице его было недоверие и почти что слезы, затем он перевел взгляд на Ларса–Горена — видит ли тот и слышит ли те же удивительные вещи? Словно совсем лишенный сил в ногах, Ларс–Горен стоял, прислонившись к дальней каменной стене и в нее же упершись пальцами и ладонями. Юный Густав Ваза насупил брови с таким напряжением, что, казалось, жар его мозга может выжечь глаза. Одной рукой он коснулся головы и убедился, что шляпа свалилась с нее, а затем сверкнул лучами своих глаз обратно, в глаза Дьявола.
— Я не тот, кого ты искал, — сказал Густав, — я ничей не король. Я фермер, коз выращиваю.
Дьявол рассмеялся.
— Ты Густав Эриксон Ваза из Ридбохольма, родич Стена Стуре.
Густав снова бросил резкий взгляд на Ларса–Горена, и на этот раз нахмурился так сильно, что нижняя губа его почти достала кончик носа. На мгновение он перевел взгляд обратно на Дьявола, затем отвел взгляд, так ловко и быстро перескакивая с одной мысли на другую, что Дьявол даже улыбнулся. Пошарив вокруг себя по камням мостовой, он нашел свою шляпу, и натянул ее обратно на голову. Затем, прочистив горло и внимательно следя за Дьяволом, как бы тот не решил снова ударить его, он поднялся на ноги.
— Я могу быть тем самым Густавом, о котором ты упомянул, — сказал он наконец, — а могу и не быть — но я точно не король.
— Возможно, пока еще нет, — сказал Дьявол с небольшим поклоном.
Густав покачал головой и уперся кулаками в бедра, всё еще нахмурившись, словно в ярости, а потом тяжело посмотрел в лоб Дьявола, так чтобы не встретиться напрямую с его глазами.
— Кто ты? — спросил он. Говоря, он обратил внимание, что у этого существа перед ним на лбу имеются какие–то бугорки, словно начатки рогов. Его сердце немного подпрыгнуло.
— Твой друг знает, кто я такой, — сказал Дьявол, широко осклабясь.
Глаза Ларса–Горена были закрыты, и пот капал с его усов.
— Хмм, — сказал Густав, и поднял пальцы к своей дикой, косматой бороде. Через секунду он задумчиво кивнул, потом скосил свой похитревший взгляд к большому носу Дьявола.
— Предупреждаю тебя, — сказал он, — никогда не надо недооценивать моего друга Ларса–Горена!
Он говорил с большой уверенностью в голосе, но затем в одно мгновение почувствовал легкое смущение, потому что услышал как Ларс–Горен издавал какие–то странные звуки, словно попискивала выпоротая женщина; и, дабы скрыть свое смущение, Густав сказал сварливым тоном:
— Так что ты хотел мне сказать?
— Вы направляетесь в Даларну? — спросил Дьявол таким тоном, словно просто для разговора.
— Возможно, — сказал Густав.
— Хорошо. Я пойду вместе с вами, — сказал Дьявол. — Я уже много лет не был в Даларне. По пути и поговорим.
— Что ж, хорошо, как скажешь, — произнес Густав. Он повернулся к Ларсу–Горену, который стоял, отвернув лицо. Шея рыцаря была вытянута, словно шея повешенного. — Пошли, Ларс–Горен, — сказал Густав мягко. — Пользуйся возможностью. Я сделаю тебя архиепископом.
2.
Пока эти трое шли, держась обходных путей и тайных троп, идущих сквозь черно–синие древние хвойные леса, в темноту которых не осмелился бы ступить ни один датский солдат — ведь, несмотря на всю их спесь как наследников викингов и репутацию любителей попить человечьей кровушки, никого из них не хватило бы и на один полный шаг в таком лесу — Дьявол без конца болтал, с огромным воодушевлением, о своих бесконечно изощренных происках. Юный Густав Ваза слушал именно так, как это нравилось Дьяволу: пропуская мелочи и улавливая подсказки, лукаво подбрасываемые Дьяволом в разных местах его лабиринтообразного плана, которые он мог бы использовать для себя, ведь они могли вооружить его в том, что он задумал: отомстить за сородичей. Что же до королевской власти, то мысль, конечно, была интересной, а Густав Ваза был ни в коей мере нечестолюбив, но она не была для него первоочередной, по крайней мере, не сейчас. Ярость со скорбью сжимали его сердце словно клещи. К тому же, он знал, что действовать надо осторожно. И хотя Дьявола он боялся не более чем Бога или Смерти, по природе своей он был человеком подозрительным, всегда по–волчьи настороженным — и это качество, он знал, обязательно понадобится, если придется стать королем.
Ларс–Горен же всё слышал по–своему. Каждое произносимое Дьяволом слово было для него как треск дров в костре, так как он довольно много читал о житиях святых и мучеников. Против Дьявола нет ни шанса — он был в этом убежден; но, раз уж Дьявол сам выбрал их среди прочих, то не остается ничего другого, кроме как слушать и запоминать все его уловки в отчаянной надежде понять врага и научиться действовать на опережение. Он изучил хромую походку Дьявола, его манеру выбрасывать руки широко в стороны, словно пародируя щедрость небес, его манеру по–конски складывать назад уши и внезапно бросать взгляд через плечо. Будучи воином, Ларс–Горен способен был узнавать слабость и страх, но он также знал, что по сравнению с ними Дьявол вовсе не был слабаком — и уже тем более не робок — и также Ларс–Горен знал, сам будучи всадником, что нет ничего более опасного, чем могущественное существо в панике.
Ларс–Горен, что там говорить, и сам был в панике. Ковыляющий по тропе, онемевший и ослепший от страха, порой едва не валящийся с ног, своей большой правой рукой сжимающий грудь, чтобы сердце грохотало не так болезненно, он всё пытался сообразить, медленно и резонно, что же это так его напугало. Его молодой родич Густав на вид был совершенно безразличен к угрозе, исходящей от этого огромного горбатого чудища, рывками ступающего вслед за ним сквозь тьму, время от времени швыряющего свою руку ему на плечи, хохочущего и говорящего выспренние речи, словно человек, годами не произнесший ни слова и вдруг обнаруживший у себя наличие языка.
»Это точно не Смерть, которую я боюсь,» думал Ларс–Горен, закатывая глаза к небу. Сотню раз встречался он лицом к лицу со смертью в битвах, а однажды едва не умер от какой–то таинственной болезни. И ни в одном из этих случаев не ощущал он такого страха. Действительно, лёжа в лазарете, в окружении людей при последнем издыхании и с каждым днем всё новых трупов, тучи мух заполняют собой всё строение, он главным образом чувствовал нечто вроде философского любопытства с легкой примесью удовольствия от того, что так спокоен. В пылу битвы у него не было времени даже на это. Лошадь под собой нужно вовремя повернуть, меч правильно погрузить в живот или грудь противника. Он хорошо знал, что каждый раз вот этот выпад, этот бросок, этот полет в колючие заросли может оказаться последним сделанным им; но его ум был тогда весь целиком в этом выпаде, этом броске, этом полете: мысль о том, что он может умереть, если в какой–то степени и присутствовала, то, словно опавший красный вымпел на его шлеме, забытая влачилась вслед. Не помышлял он о смерти и возвращаясь ночью в свою палатку — за исключением одного раза. Однажды посреди ночи пушечное ядро прорвалось прямо сквозь его палатку и выбило из–под него походную кровать — в тот момент ему казалось, хотя этого и не могло быть на самом деле, что он слышал глухой стук взрывающегося в пушке пороха. Тревога кроликом вползла в его грудь. Но даже и это он не отметил для себя как страх. Это, по его словам, было чрезвычайно сильное чувство потрясения, словно сердце захлопнулось, и не имело никакого отношения к его разуму, его верованиям и убеждениям. Впоследствии — лежа на земляном полу, оба его товарища по палатке навытяжку в своих походных кроватях, лица белые как луны, голоса глухие и злые, во всём обвиняющие Ларса–Горена — он чувствовал, как всё его тело трясется, словно парус в бурю, руки и ноги потеряли все ощущения, а сердце всё так же глухо бьется, лишь понемногу успокаивая самое себя. И даже это, по мнению Ларса–Горена, был не страх. Эту ожесточенность в собственном теле он испытывал не как что–то причастное ему самому, и к его разуму или душе, а скорее как ужас коня под собой или как сотрясение земли. Нет, если по правде, то смерти он не боялся. В этом мире, он знал, есть люди, которые боятся смерти — холодеют перед ее ликом, гнутся и пресмыкаются перед ней, мышцы их деревенеют, как мертвые, они скулят и не могут говорить — но он, Ларс–Горен, он был не из их числа. Но хоть он и поздравлял себя по поводу собственного бесстрашия, и презирал тех, кто потрусливей, втайне он также сознавал, что всё это по большей части лишь удача, просто случайно повезло с воспитанием и самой кровью — его отец и дед были такими же. Если бы кто–нибудь попросил у него формулу воспитания детей похожими на него, ему пришлось бы признать, что он ее не знает.
Не считал он также, что испытываемое им суть страх вечных мук — адского огня, инструментов пыток и всего прочего — того, что он видел на святых картинах или о чем слышал из рассказов. Как все шведы тогда и теперь, он был склонен воспринимать угрозы, исходящие из уст священников, с недоверием. Если ад действительно так ужасен, как утверждают священники, тогда под сомнением справедливость Бога, да и сам Бог. Он не задавался вопросом, существует ли на самом деле какой бы то ни было бог. Его бабка была из лопарей, и в детстве ему доводилось посещать этот странный кочевой народ. У лопарей наличие второго зрения было таким же обычным делом, как лед на ресницах. Если у них погибал заблудившийся ребенок, они знали, где его искать. Они видели вещи, отстоящие от них на тысячи миль, так же ясно, как обычные люди видят свои ногти или сапоги. Те, кто никогда не были знакомы с лопарями, могли с жаром отрицать, что это возможно, отрицать, пока лица их не покраснеют, пока злобные их глотки не раздуются, как лягушачьи зобы; и Ларс–Горен не мог их обвинять, так же как не затруднялся он тем чтобы оспаривать неоспоримое; но видения лапландцев были для него таким же фактом, как суровая основательность их кладбищ, осененных рогами северного оленя. Он не мог сказать, какое отношение имеет Бог к этим видениям — возможно, никакого — но за какие бы оговорки ни цеплялся его разум, он принимал, как независимую от разума данность, их предпосылку, мир духа — в неясном смысле, Бога. Представление лопарей о Боге, или, скорее, о богах, могло бы показаться христианину весьма своеобразным; мир их духов не был ни добрым, ни зловредным, по крайней мере, в христианском смысле. Там просто было параллельное бытие, которое можно считать благотворным или вредоносным как можно считать таковым бытие волков или оленей, бытие ни нежное, ни злобное, ни даже сознательно индифферентное — сила, с которой нужно считаться, избегая ее или используя, как с призраками в чьей–нибудь хижине из натянутых шкур. Выросший с христианским Богом и историями о Его святых, слышавший разговоры об отчужденном, но озабоченном вечном Отце с того самого времени, когда он впервые осознал разницу между шведским языком и различными иными видами звуков, издаваемых людьми, Ларс–Горен воспринял безо всякого особого размышления христианское мнение о том, что духовный мир в значительной степени по–отцовски доброжелателен, а поскольку его собственный отец был таким же, как он сам, то есть, жестким, порой даже жестоким, но неизменно благонамеренным, по крайней мере, когда трезв, то Ларс–Горен плавно — непредумышленно, но твердо — пришел к убеждению, что, если ад существует, то существовать он может только потому, что Бог сошел с ума. Вероятно, для человеческого ума Бог непостижим — так же таинственен, как те боброликие лопари из детства Ларса–Горена, те низкорослые родственники, чьи дымные черные глаза под опухшими веками не имели в себе ничего распознаваемо человеческого, или ничего кроме привязанности — но Бог, если он в своем уме, в конечном счете, не опасен. »Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла», как сказано в Псалтири. Чего на всей земле, и даже под землею, должен бояться справедливый человек?
С другой стороны, нельзя отрицать того факта, что, идя сейчас сквозь тьму вместе с Густавом Вазой и Дьяволом, Ларс–Горен боялся, был испуган так, как никогда не был испуган ни одним ночным кошмаром, и его страх сбивал его с толку. Он сжимал кулаки и втягивал глубокие вдохи, но страх не отпускал его. »Что за нелепость!» цедил он сквозь стиснутые и скрежещущие зубы. Но сердце Ларса–Горена продолжало колотиться, колотиться, добела раскаленное в выемке ключицы. Звук биения его сердца, казалось, отдавался глухим стуком повсюду в окружающей их тьме.
3.
— Всё кругом смешалось, — гремел голос Дьявола, — и поверь мне, путаницы будет еще больше! Самое время для человека с холодным умом сделать состояние!
— Состояния меня не интересуют, — сказал Густав, и сжал губы. Возможно, возразил он слишком уж от души.
— Да, конечно, — сказал Дьявол, выбрасывая руки влево и вправо, не в настроении спорить по поводу формулировок. — Но вот что я тебе скажу: сейчас прекрасный момент для когоугодно. Если не ты, то кто угодно другой. — Он засмеялся.
Они уже вышли из леса. Перед ними лежала деревня. Если и были здесь датские солдаты, то не на улицах. Дьявол нагло захромал в направлении освещенных окон, и Густав, которому было очень интересно знать, как Дьявол будет обеспечивать его безопасность, последовал за ним. Ларс–Горен шел за ними на расстоянии двадцати футов, весь дрожащий и глядящий как ястреб.
— Прежде всего, — сказал Дьявол, держа Густава за руку, лицом едва не прижавшись к уху Густава, хотя при том и не снизив голоса, — в этой стокгольмской кровавой бане ты видишь только плохое, и ничего хорошего!
— Хорошего! — воскликнул Густав, отдернув голову назад и взглянув в дьяволовы глаза.
— Конечно, хорошего! — сказал Дьявол с рокочущим смехом. — Подумай обэтом, мой вспыльчивый маленький друг: теперь уже никто во всей Швеции не позволит себе заблуждаться по поводу характера датчан! В этом нет ничего нового, убийцы они убийцы и есть, но людибудутсопротивляться — я наблюдал это в течение веков. — Он бросил взгляд через плечо на Ларса–Горена, словно измеряя расстояние между ними, и Ларс–Горен немного сдал назад. Теперь Густав снова оказался во власти дьяволовых умствований. — Сотни раз Стен Стуре мог перехватить преимущество и сделаться королем, но нет же, он отступал, дурак! — сам довольствовался каким–нибудь несчастным регентством и оставлял с этим тысячи своих сторонников, флиртовал с датчанами, заискивал перед всякими напыщенными магнатами вроде Туре Йонссона или епископа Браска. А всё для чего? Для чего, мой юный друг? Чтобы быть убитым и похороненным, а потом выкопанным и сожженным как собака на куче мусора — со всеми своими друзьями!
Густав остановил шаг и повернулся к Дьяволу, по виду достаточно злой, чтобы снова попытаться сбить того с ног.
— Ладно–ладно, сдаюсь! — сказал Дьявол, поднимая руки. — Никаких обид! Только факты! Он действовал вполне добросовестно — взял немного себе, а бóльшую часть оставил датчанам и магнатам. Я даже восхищаюсь им, до некоторой степени. Всё равно, датчане показали себя в истинном свете — тут уж не возразишь! Мы все сожалеем об этом кровопролитии, это само собой. Но теперь, когда это уже произошло, нет смысла скулить и ждать, когда нас прибьют. Нам надо посмотреть, с чего начинать.
Густав брюзжал что–то, тщательно избегая разговора. Его щеки подергивались, и было ясно, что ему требуется огромное самообладание, чтобы сдержать себя.
Они проходили мимо небольшой гостиницы; Дьявол бросил взгляд в окно и, отметив это, сказал:
— Ха, вот и гостиница, и ни одного датчанина вокруг не видать!
На самом деле датчан было видать, Ларс–Горен мог поклясться в этом, но в тот же момент, как Дьявол заговорил, они все исчезли. Дьявол предложил остановиться и пропустить по кружке за его счет, а по ходу дела он высказал бы юному Густаву свое мнение.
Усевшись за стол и получив заказанное — при этом Дьявол, сгорбившийся над столом, был так огромен, что обметал своим торчащим серым чубом балки потолка — Дьявол продолжил:
— А положение такое: с помощью стокгольмской кровавой бани король Кристиан попытался не оставить в живых никого, кто мог бы противостоять ему. Всех лучших людей из партии вашего любимого Стуре он поубивал с помощью топора и дыбы. Мы можем сожалеть об этом факте — и это будет только правильно и по–человечески — но мы можем, с вашего позволения, ииспользоватьего.
Густав изучал взглядом Лорса–Горена, сидящего в углу, закрыв лицо руками и украдкой посматривая через щели между трясущимися пальцами. Наконец, снова взглянув на Дьявола, Густав сказал:
— Говори дальше.
— Густав, друг мой, — сказал Дьявол, сплетя пальцы и улыбаясь по–доброму, — из всех Стуре не осталось никого, кроме тебя, это если покажешь свою волю — хотя пока что вряд ли кому–нибудь известно твое имя. И у них нет никого достаточно сильного, чтобы противостоять тебе, если, к несчастью, вдова Стуре избежит казни и попытается претендовать на власть.
Густав подумал об этом, а затем устало кивнул. В темных углах комнаты, где в тесноте сидели постояльцы, старавшиеся держаться как можно дальше от Дьявола, послышался шепоток.
— Продолжай, — снова сказал Густав.
— В Дании у короля Кристиана свои проблемы, — сказал Дьявол. Он наклонился вперед, улыбаясь, говоря тише, и ловя взгляд Густава своими маленькими прожигающими глазками. — Он сейчас в контрах со своими баронами. — Слюна летела изо рта Дьявола, когда он говорил, и Густав Ваза отвел лицо. — Там, как и в Швеции, Германии или Франции, — продолжал Дьявол, — есть простолюдины, которые платят за правительство. По этой причине Кристиан улещивает своих простолюдинов, предоставляя им все возможные привилегии и свободы — он даже разрешает им их лютеранство, даже выказывает склонность самому практиковать его, к ужасу аристократии и Церкви. Он гораздо слабее, чем ты думаешь, мой дорогой Густав! А простолюдины это еще не всё. Он сдружился с датчанами, надеясь на более прибыльную торговлю, чем с Ганзейской лигой. Немцам это, конечно же, не нравится — особенно немцам из Любека, поскольку Любек пострадает больше всего, если будет сделка с датчанами. Так что, я полагаю, у тебя есть друзья в Любеке. — Он поднял брови.
— Это может быть, — сказал Густав, — но может и не быть. Я бы не сказал, что считаю себя большим любителем немцев.
Внезапно дьяволовы красные глаза вспыхнули.
— Ты со мной не кокетничай, Густав Эриксон! Я всё вижу! Всё! Ты был взят в плен датчанами во время войны Стена Стуре. Ты сбежал из тюрьмы и убежал в Любек. Ты думаешь, я так стар и слеп, что могуне заметитьтакого?
— Это может быть, — сказал Густав с бóльшим смирением, но всё так же с опасливостью и подозрительностью.
— Очень хорошо, — сказал Дьявол, и привел себя в спокойствие, обведя взглядом комнату. — Стуре не смогут противостоять тебе — поначалу, это я предсказываю, они сочтут тебя своим и решат, что могут управлять тобой и бросить тебя, когда захотят — а Любек, твои хорошие друзья в Любеке, будет тебя финансировать.
— А где же я соберу армию? — спросил Густав.
Он спросил это так небрежно, что Ларс–Горен понял: он думает именно об этом.
Дьявол поднял кружку и выпил, а затем вытер свой рот. Он улыбнулся.
— Ты ведь направляешься в горняцкую общину Даларны?
Густав подумал об этом, затем кивнул.
— Даларна, — сказал он. Он повернулся к своему родственнику Ларсу–Горену. — Что ты думаешь? — сказал он.
Ларс–Горен сомкнул пальцы, сквозь которые смотрел, и немного опустил голову, ничего не сказав; губы его дрожали.
— Что это еще за зависимость от трусов и дураков? — спросил Дьявол, слегка презрительно усмехнувшись. — Ты же хорошо видишь, что он слишком испуган, даже шесть и семь не сложит.
— Ты не прав, — сказал Густав, — он думает медленно, но точно.
— Молись, чтобы тебе не понадобилось его мнение, когда будет гореть твой дом, — сказал Дьявол, и осклабился. Затем, прямо на глазах Густава, он превратился в вихрящийся рой мошкары и, мало помалу, рассеялся и исчез. Очевидно, он забыл, что обещал заплатить по счету.
4.
До Даларны было далеко; это был тревожный, вечно беспокойный район рудников. Снова и снова они едва не попадали в руки рыскающих повсюду датчан. Дважды, когда они заходили в дома старых друзей, датчане уже сидели там, ожидая, а старые друзья свисали с потолочных балок, словно окорока; и каждый раз лишь чудо помогало Густаву и Ларсу–Горену улизнуть. И уж так это часто случалось, когда они едва избегали плена, что у Ларса–Горена стали возникать подозрения. За исключением тех случаев, когда датчане хватали какого–нибудь лопаря и заставляли его работать на себя, только одно существо во всем мире могло знать, кто они такие и куда идут, и этим существом был Дьявол. Ларс–Горен задумчиво хмурился, а его родственник Густав спокойно спал, пока их крытая повозка украдкой продвигалась вперед. Ларс–Горен снова и снова прокручивал в голове мысль за мыслью, медленно и тщательно, словно перебирал валуны, пытаясь найти смысл всего происходящего. Пальцы Ларса–Горена более не тряслись, сердце более не грохотало, но даже сейчас, когда Дьявол был далеко, он постоянно ощущал холод страха. Ему не нравилось это странное сотрудничество Густава с Дьяволом, но не растрачивал время впустую на раздражение от того, что делает Густав. Он для себя решил оставить на будущее все размышления о том, почему Густав делает то, что он делает, то есть, вообще весь вопрос понимания Густава, не говоря уж о понимании всех тех людей, которые принимают одолжения от Дьявола. Даже Ларс–Горен, каким бы ни был он медленным и дотошным в осмыслении происходящего, сразу же понял, что исходный факт очень прост: он случайно встретился и подружился с Густавом, и теперь, что бы он ни думал о средствах, которые использует Густав (а у него пока еще не было твердого мнения), на сцену явился Дьявол, а там, где в дело вмешивается Дьявол, там у Ларса–Горена, как у рыцаря и отца малых детей, нет иного выбора, кроме как тоже вмешаться.
Итак, отставив до поры до времени все вопросы касательно правоты либо неправоты его молодого родственника, Ларс–Горен терзал себя вопросами более насущными. Главный вопрос был таков: имеется ли у хитрого Дьявола план еще более дьявольски–хитрый, нежели тот, о котором он говорил? Врал ли он им? То есть, нет ли у Дьявола какого–нибудь гнусного плана, успешность которого зависит от пленения и убийства Густава и Ларса–Горена, плана, который, при удаче, Ларс–Горен поможет Густаву обойти стороной. Или этот Дьявол просто сумасшедший, упивающийся производимым им смятением, подстрекающий каждого встречного к безумным действиям, и не имеющий ни малейшего представления о том, во что всё это может вылиться, просто надеющийся на лучшее, как шахматист–идиот, который по чистой случайности побеждает, отдавая слонов и ферзей и тем приводя в смущение соперника?
Ларс–Горен размышлял над этим, сидя на покрытой шкурами крестьянской повозке и глядя на бледно–белое пятно лица своего родственника.
Наконец, повозка остановилась, и через три–четыре минуты горбатый кучер поднял край шкуры, служивший им пологом, и заглянул внутрь. »Даларна,» пробурчал он каким–то странно глухим голосом, и снова опустил полог. Густав открыл глаза, и Ларс–Горен мягко накрыл рукой его рот на случай, если вдруг молодой человек забудется и закричит, и тогда всё будет потеряно.
5.
Нигде во всей Швеции жизнь не была такой мрачной и непривлекательной, как в долине Даларна. Нависшие над ней горы, высокие и бесформенные, как сам Дьявол, неподвижно смотрели вниз, как будто готовили ужасную месть, усыпанные кучами шлака, рябые от дыр, как труп, полный личинок, неровно подстриженные словно больные чесоткой; по нижним склонам ползут ссутулившиеся люди и животные — шахтные пони, тягловые лошади, волы, собаки и мулы — и нет ни одного из них, будь то человек или скотина, кто не был бы ранен или искалечен — по крайней мере, так показалось Густаву Вазе, который стоял, наклонившись вперед, словно какой–то селянин, на одной линии рядом с Ларсом–Гореном, в ожидании немца, занимавшегося наймом. Датчан нигде не было видно. Повсюду поднимались и сплющивались клочки дыма, черные на фоне серых туч. Рабочие проходили по ту сторону линии найма, без конца двигались туда и обратно, из последних сил толкая тяжелые тачки, или тянули своих угрюмых мулов; у некоторых на плечах были тяжелые деревянные ящики, некоторые тащили на себе грубо отесанный крепежный лес, иные катили бревна или носили ведра с серой водой — и все они были покрыты шрамами, струпьями, язвами, коростой на ободранных суставах.
— Вот она, армия короля Густава, — прошептал он Ларсу–Горену, и угрюмо улыбнулся.
Ларс–Горен ничего не сказал. Они подошли к грубо сколоченному столу немца.
— Как зватт? — сказал немец.
— Ларс–Горен Бергквист, — сказал Ларс–Горен.
— Эрик Бергквист, — сказал Густав с улыбкой.
Немец улыбнулся в ответ.
— Я фам не ферю, — сказал он, — но не фажно, я их запишу.
Это был приземистый коренастый человек, выбритый и причесанный, как всегда все немцы, даже если это происходит в стране рудников. Когда он взглянул на Густава, что–то заставило его помедлить и присмотреться.
— Пришли делать большую революцию? — спросил он, затем быстро поднял руку, махнул ладонью и улыбнулся. — Нефажно! Удачи фам! У нас в Даларне каждый фторник есть новая революция. Слафа Богу, что есть революции! Иначе мы все сойдем с ума.
6.
Так было в эту ночь, и так же было каждую ночь в Даларне — собрание под открытым небом, с пивом и речами. Проводилось оно, в общем, со всеми формальностями, соблюдаемыми на ежегодномтинге. Ларс–Горен терзался смутной тревогой от того, что так до сих пор и не увидел ни единого датского солдата — по крайней мере, ни одного в форме — но со временем, когда причина этого стала ему ясна, его терзания сменились удивлением. При всей деревянной вежливости собрания, приверженности порядку — каждый вставал и говорил в свою очередь, и говорил со всей возможной для него сдержанностью — шахтеры всё–таки были компанией грозных личностей, шутить с которыми не следует. Ни один датчанин, будь он обнаружен ими, и минуты не протянул бы, став жертвой бунта, вызванного этим обнаружением. С другой стороны — о чем датские правители, без сомнения, были осведомлены — какой бы ни была с трудом сдерживаемая ярость шахтеров, на обычном собрании в Даларне мало что можно было услышать. Встал человек — чернобородый, большебрюхий — и начал разглагольствовать перед своими товарищами–горняками об иностранцах и лютеранах. Он опускал свой кулак на воображаемый стол, глаза его выпучены от злости, слюна летит, сверкая, изо рта через высокие коптящие факелы. Немцы — их здесь, в Даларне, было много, и в большинстве своем это были хозяева, чиновники и инженеры — важно кивали, словно полностью соглашаясь, хотя, по всей вероятности, каждый из них был лютеранином. Другой человек, с длинными светлыми волосами и глазами, словно утонувшими в глубоких глазных впадинах, поднял обе своих руки, вызываясь ответить большебрюхому с бородой.
— Не будьте дураками! — закричал он тонким жалким голоском. — Что бы там ни говорили, нам есть чему поучиться у лютеран!
Немцы, как и прежде, важно кивали в знак согласия. Швед высказывал старые и знакомые аргументы о том, что крестьяне на земле, находящейся в собственности Церкви, по большей части освобождены от налогов, а Церковь владеет пятой частью Швеции; как церковник или даже слуга церковника, если он совершил убийство, может быть судим только особым судом церковников; как епископы в Риксдаге и врадене давали правительству ни шага сделать с самого 1440 года, хотя сами занимались и землей и торговлей, даже вели войны против соседей, как какие–нибудь дворяне; как епископ Скары смог снарядить тридцать вооруженных всадников для рыцарской службы, тогда как самый богатый магнат из мирян смог снарядить только тринадцать.
— Истинная Церковь, — кричал швед, потрясая пальцем в небе и почти рыдая, — это не епископы, но вся община верных! Пускай же истинная Церковь — народ — пользуется богатством Церкви, а не епископы!
Люди Даларны аплодировали ему, поддерживали его криком, поднимая свои глиняные пивные кружки. Какой–то плешивый нервный немец, с сутулой спиной и дергающимися розовыми глазами, получил слово и стал говорить против лютеран, а, особенно, против всех немцев.
— Я один из них! — кричал он. — Я гляжу в свою мерзкую душонку и, скажу я вам, я просто в ужасе! — Он весь затрясся. — Немец, для которого нет авторитета извне, хуже всякой мерзкой скотины!
Прежде чем понять, в чем дело — возможно, это был запах, напоминающий козлиный дух — Ларс–Горен почувствовал, как его сердце превращается в кусок льда. Когда он развернул голову назад, то увидел Дьявола, стоящего в образе вороны на плече Густава Васы, и шепчущего ему в ухо. Густав нахмурился, рука на бородатом подбородке, а потом медленно поднял взгляд на помост.
Люди Даларны сразу поняли, когда Густав начал говорить, что это отнюдь не очередной мечущий молнии пустослов, но человек, который, если выживет, то сможет изменить мир.
Впоследствии Ларс–Горен никогда не мог вспомнить, что же это было такое, слово в слово, что его родственник такого сказал в своей знаменитой речи. Была ли это дьяволова инспирация или его природная способность, никогда ранее себя не проявлявшая, Густав обращался к ним с силой, и не с высокопарными фразами, а как простолюдин, каким он и был. Он говорил о кровавой бане, о том как ровно падал топор, без всякой неуклюжести и спешности, безразличный, как нож, который копенгагенская домохозяйка крошит грибы; как после каждого удара, после того как голова отлетала в опилки, брызжа струей крови, безголовое тело дергалось, хватая воздух своими белыми слепыми пальцами, а палач вытягивал назад свой топор и вытирал его тряпкой, смотрел поверх толпы, словно интересуясь, сколько сейчас времени, затем втыкал топор в опилки рядом с собой и вычеркивал еще одно имя, а в это время два его помощника уволакивали тело, таща его за ботинки, и приводили следующего, так вежливо и неспешно, как это делают помощники богатого и толстого копенгагенского портного, и помогали ему взойти на плаху; и как после этого палач охлопывал руки от пыли, плевал на ладони и небрежно тянулся к топору.
— Как, имея разум, можно ненавидеть таких людей? — спросил Густав Ваза. Он держал руки перед собой, невинный словно утро. Он действительно был таковым, когда стоял там, на помосте — неподвижный и спокойный в пенящемся свете факелов — человеком, которого легко представить в образе короля. — Ничто, — сказал он, — не могло быть более логичным, безликим и рациональным, чем стокгольмская бойня. Чрезвычайно рациональным! Без всякого сомнения, ими можно только восхищаться, этими датчанами! Одним махом уничтожили всех своих врагов из партии Стуре, и так чтобы никакого риска! Теперь в партии Стуре уж точно не появится никакого нового лидера, который мог бы им доставить беспокойство, потому что среди родственников Стуре в живых не осталось ни одного хоть сколько–нибудь талантливого. Хотя вдову Стена Стуре и пощадили, она не будет исключением; наверняка она будет казнена втихомолку в Дании, ведь каждый знает, и история показывала это не раз, что тиран не может чувствовать себя в безопасности, пока не умерщвлен последний из претендентов на трон, который он украл. Никакие деньги Стуре не могут быть направлены на финансирование мести за кровавую баню и весь сопровождавший ее ужас, потому как вся собственность мертвых — и богатство Стуре — вернулись к короне Унии, то есть, к королю Кристиану Датскому. И богатства Кристиана и его друзей будут прибывать. Все бюрократические должности, некогда управляемые в Швеции семьей Стуре, от Кальмара до Поле, отныне будут управляться лояльными датчанами. Возможно, — сказал Густав, показывая в улыбке свои большие и совершенные зубы, — возможно, некоторые члены этой аудитории могут воображать себе, что все еще есть смысл ждать помощи от демократов–лютеран, особенно от тех, что из немецкого города Любек, главного звена связи между Швецией и Лигой. Увы, пустая мечта! При том, что сам он лютеранин, Кристиан Датский ради своих политических целей перенаправляет свою торговлю с Ганзейской Лиги в Нидерланды. Спросите любого торговца от Московии до Испании! Любек, при всем своем богатстве и красоте — и при всей его кажущейся силе — скоро будет не более, чем городом–призраком! — Голос Густава стал дрожать от волнения. — Залы Любека скоро опустеют, с его шпилей сбросят колокола. Для задавленных работой, задавленных налогами шахтеров Даларны и для их немецких хозяев, чиновников и инженеров единственная разумная надежда развеяна ветром вместе с пеплом трех огромных пепелищ на холме Зёдермальм. Победа датчан окончательна и элегантна. Как, — спросил он снова, и его голос дрожал еще больше, — как, имея разум, можно ненавидеть расу людей настолько рациональных?
Люди Даларны уставились на него, не зная, что и думать, поставленные в тупик его тщательно выстроенной мрачной аргументацией. Сутулый немец с дергающимися глазами требовал слова, но на него никто не обращал внимания. Дьявол, теперь уже в облике придурковатого селянина слева от Ларса–Горена, стоял ухмыляясь, его тусклые глаза теперь сверкали. Казалось, он позабыл о том, кто он есть во всей этой ситуации. Он потирал руки, голова вздернута вперед, и получал удовольствие от нынешней неопределенности и от победы, которая непременно настанет, ухмыляющийся и нетерпеливый, словно из всех смертных фанатиков самый безумный. Ларс–Горен почувствовал, что совсем едет умом, пот катился у него по лицу, но тут вдруг ему пришло в голову, что, если только он сможет заставить себя мыслить ясно, здесь, рядом с ним, находится ключ к разгадке, как можно побить самого Дьявола — побить, возможно, навсегда! Он знал, знал уже тогда, когда сама эта мысль только пришла к нему, что она абсурдна, конечно же, абсурдна; и всё же странное убеждение не уходило, как ни пытался он им пренебречь.
Толпа начинала роптать, ярость её нарастала — и тут за мгновение до взрыва Густав Ваза прервал свое молчание.
— Люди Даларны, — сказал он, — я сказал вам, что ни один разумный человек не может ненавидеть датчан, не говоря уж о том, чтобы мечтать побить их. Но я здесь перед вами не как разумный человек. Я здесь как последняя, безумная надежда рода Стуре. Я сам Стуре, и у меня есть сильные связи в Любеке, есть люди, которые обязаны мне многими одолжениями и которые имеют нужду во мне даже еще большую, чем вы — нужду гораздо большую, и они сами это сознают, чем вся Швеция!
Шок, производимый его словами, казалось, проходил волнами через толпу, как ветер над пшеничным полем.
— Разве это возможно? — говорили между собой. — Он сумасшедший?
Ларс–Горен почувствовал беспокойство. Не то, чтобы Густав сильно лгал, хотя и не без того, конечно — но не так уж и близок был он к Стуре, как на то претендовал, да и не было у него никого в Любеке, кто был бы ему чем–то обязан. Да и говорил он не так, чтобы очень уж складно, особенно для человека его положения. Каждый борется как может, сказал себе Ларс–Горен. Охваченный яростью человек использует свои кулаки ровно настолько, насколько ему позволяет его выучка, так почему же Ларс–Горен должен быть против того, чтобы его родственник пользовался осторожной риторикой? Тем не менее, Ларс–Горен чувствовал беспокойство, глядя на помост со своего места, рядом с Дьяволом. Как факелы в сценическом представлении, чей свет мерцает на бисерных каплях пота у актера, играющего Христа, отбрасывают тень на стену позади него, так факелы вокруг помоста мерцали, танцевали и поднимали тени вокруг Густава и над ним. Актерские, а вовсе не реальные, прямо выражающие чувство, хорошо поставленные вопли ярости Густава звенели над толпой и отражались от гор. Даже возражения из толпы звучали театрально:Разве это возможно? Он сумасшедший?Измазанные лица, опухоли и раны даларнийцев — при всей своей, хорошо ему известной, реальности — в красном мерцании факелов казались вылепленными из воска и размалеванными, и даже сам Дьявол, с его пузырящейся слюной на губе, казался в тот момент Ларсу–Горену словно бы ребенком в маскарадном костюме. Весь мир стал нереальным, каким–то дурацким спектаклем — дрянным карнавалом, представлением с фокусами; и, вспоминая погибших в Стокгольме, те реальные семьдесят голов, их шевелящиеся в грязи губы и тела, растянутые и разорванные на дыбе, Ларс–Горен исполнялся горьким разочарованием и злостью от того, к чему это всё приходит.
— Мое имя Густав Ваза! — говорил Густав Ваза с помоста. — После моего старого друга и богатого и стойкого моего приверженца епископа Браска, которого пощадили только благодаря его священническому сану и его предполагаемой дружбе с этой грязной свиньей Густавом Тролле, архиепископом, я являюсь последним близким родственником павшего великого героя Швеции, человека, который должен был быть нашим королем, Стена Стуре Младшего! — Он опустил брови, улыбаясь словно демон, и погрузил правый кулак в левую ладонь, ожидая, когда они проорут свое соизволение; затем заговорил опять. На этот раз Густав уже не скрывал своего сильного душевного волнения. Он рассказал им о смерти своего отца и дядьев, о заключении в тюрьму двух его любимых сестер, рассказал — почти что нежно и доверительно, хотя голос его звенел, как железный шведский колокол, а слезы струились по щекам — чтоон, например, вполне даже мог бы обнаружить в своем сердце какую–то безрассудную ненависть к этим рациональным и элегантным датчанам.Он, например, мог бы даже и помечтать о том, чтобы сбросить их, чтобы отправить этих благородных древних царей моря подальше в море до конца их дней — пусть устраиваются себе где–нибудь в Китае! И он сказал так:
— А где же этот Густав возьмет себе армию, спросите вы. — Он указующе вскинул обе руки. — Вы, — воскликнул он, — вы будете моей армией!
Дьявол, весь возбужденный, рыдал и одновременно танцевал. Со всех сторон в толпе несся и нарастал рев одобрения. Повсюду горняки целовали друг друга.
Именно в этот момент на холм взбежал человек из деревни. Он ворвался в толпу, пытаясь пробиться к помосту, крича что–то всем и каждому. Когда новость о том, что говорил этот человек, достигла ушей Дьявола, волосы его стали дыбом, а глаза закатились от ярости и растерянности. Потом, собравшись с мыслями, он — рыча и кулаками пробивая себе путь — рванул в направлении помоста, а когда добрался до него, то начал шептать что–то в ухо Густаву. Вместе они моментально растворились в толпе и устремились в темноту, подальше, где их не мог достать свет факелов. Ларс–Горен, по возможности сил, последовал за ними. Он догнал их у одного из шахтных сараев, где они уже взбирались на лошадей.
— Что такое? Что случилось? — выкрикнул Ларс–Горен, сторонясь Дьявола и стараясь глядеть только на своего родственника.
— Это Браск! — ответил Густав. — Епископ Браск и его люди. Всё–таки добрались они до нас! Хватай коня, Ларс–Горен! Если уж они прослышали обо мне и о моих притязаниях к ним, то наверняка они слышали и о том, что ты со мной! Он понукнул коня, развернулся, и галопом помчался прочь, Дьявол позади него в развевающемся черном плаще. Ларс–Горен как можно быстрее поймал себе коня и бросился вслед за ними, но, как назло, он слишком отстал от них и заблудился в лесу. Когда он нашел их — точнее, нашел Густава Васу, но без Дьявола, сидящим возле костра на берегу горного озера — епископ Браск и его вельможи уже догнали его. Их кони приближались к Густаву со стороны леса как раз в то же самое время, когда Ларс–Горен приближался к нему с противоположной стороны. Когда Густав увидал их, он, казалось бы, воспрял духом, полон неистовства, но потом вдруг опять сел и стал бить кулаком об землю, плача без всякого стыда, как школьник, и изрыгая богохульства.
7.
Епископ Браск был высоким, лысым, старым человеком, худым и прямым, с бледно–голубыми близорукими глазами под тяжелыми веками, и пальцами такими жесткими и тонкими, что и в перчатках казались ломкими как сухие ветки. Он носил строгий черный плащ поверх лилового одеяния, широкополую шляпу с сине–черным пером и высокие сапоги из Фландрии. Облачение было вполне королевским, в соответствии со шведскими стандартами, хотя Швеция была, конечно же, не Германией и не Францией, и когда созывали всех епископов Европы, то он всегда находил предлог, чтобы не ехать, иначе могла обнаружиться его бедность.
Он восседал на черном коне в юбках и шорах — лоснящемся, прекрасном животном по имени Крестоносец, самом драгоценном имуществе старика. Конь пританцовывал, вертел головой, стараясь понять, что это за едкий запах исходит от Густава Вазы, но не всецело сосредотачиваясь на этом вопросе, пытаясь вытолкнуть изо рта железные удила, пуская слюни и рывками головы пытаясь ухватить их сбоку зубами. Епископ Браск натянул поводья, притворяясь будто не замечает этого. Он угрюмо уставился на Густава, дожидаясь, когда тот закончит. Люди епископа держались немного позади него и ждали, подбородки подтянуты, руки сложены на луках седел, плащи отброшены назад, совсем как аристократы, позирующие художнику.
Ларс–Горен спешился, привязал коня к дереву и направился к Густаву. Внезапно Густав взглянул на него, потом перевел взгляд на епископа, и перестал ругаться.
Словно по сигналу, епископ спешился и отдал поводья своему человеку. Он пошел к Густаву, шагая осторожно, как человек, который не любит ходить по грязи, но вынужден это делать, а пока шел, то понемногу стягивал с пальцев свои тесные кожаные перчатки. Подойдя к Густаву, он слегка поклонился — иронично и как–то совсем по–дьявольски — и сказал:
— Я так понимаю, что мы в какой–то мере родственники.
— Это может быть, — сказал Густав.
Епископ поднес кончики пальцев к своему подбородку и на мгновение словно бы задумался, на ходу сочиняя речь, хотя каждому присутствующему было хорошо известно, что речи он составляет тщательно и заранее.
— Ладно, ладно, — сказал он, — не так уж много нас осталось, чтобы позволять себе недружелюбие друг к другу.
Понемногу его хмурый взгляд перешел в не такую уж неприятную улыбку — и он протянул руку.
Густав Ваза смотрел на него ошеломленно, готовый взорваться от ярости, если всё это окажется хитростью, но затем резко вскочил на ноги и протянул свою руку в ответ. Жесткость его хватки заставила епископа поморщиться — Ларс–Горен увидел на его лице что–то вроде насмешки, смешанной со злостью, но Густав, казалось, ничего не заметил. Возвратив назад свою руку, епископ спрятал ее в другой, словно для того, чтобы сохранить от дальнейших повреждений, и сменил усмешку на улыбку.
— Итак, — сказал он, — я так понимаю, что вы произвели огромное впечатление на даларнийцев.
— Я сказал им то, что думаю, — сказал Густав осторожно.
Епископ кивнул и подошел поближе к огню, посмотрел в него и погрел руки.
— Интересная речь, во всяком случае, как мне ее пересказали. Вы правы, конечно. Партия Стуре кончится, если не найдет себе нового вожака. — Он посмотрел на Густава взглядом одновременно загадочным и прямым. Частично, думал Ларс–Горен, это оценивающий взгляд, каким обмениваются дуэлянты перед началом борьбы — но было еще и нечто другое. Только Ларс–Горен никак не мог понять что.
— Я хорошо осознаю, — сказал Густав, встретив взгляд епископа, но продолжая говорить тоном вежливым и скромным, — что есть люди богаче и могущественнее меня, которые все еще живы и хранят верность семье Стуре. Вы, например, или магнат Туре Йонссон. Но вы епископ, а что касается его, то при всех его владениях в Швеции и Дании…
Браск нетерпеливо взмахнул рукой, обрывая его на полуслове.
— Да, да, всё это правда, — сказал он. — Горняки Даларны, Коппарберга и так далее — они никогда особо не любили ни церковников, ни богачей. А вы вот какой, вы к ним обратились. Один из них, более или менее. — Его губы немного дернулись, но он сразу же совладал с ними. — Наши интересы не то чтобы совсем одинаковы, — сказал он. — Они хотят короля. А это не входит в наши приоритеты. С другой стороны, они хотят, чтобы их королем был кто–то из Стуре, а поскольку наше положение, наши небольшие преимущества… — он сделал легкий взмах правой рукой, показывая свое пренебрежительное отношение к небольшим преимуществам, которыми он обладал, к замкам и землям, которые были в его собственности милостью семьи Стуре . — Мы хотим, чтобы партия Стуре была сильна, в разумных пределах. Молодой человек вроде вас, имеющий дар убеждать чернь и готовность немного побороться, если будет такая необходимость… — он наклонил голову и потер пальцем подбородок. — Конечно, это будет несколько неуклюже, если вы сами должны будете решать, что вам следует быть королем.
Густав рассмеялся, словно сказанное было для него самым последним, о чем он мог бы подумать.
Браск улыбнулся про себя.
— По правам, вы ведь знаете, имеются люди, которые гораздо ближе вас к трону — если вообще должен быть какой–нибудь трон.
— Я слуга их, — сказал Густав, и поклонился жестко, как фермер.
— Да, я не сомневаюсь, — сказал епископ. Он на какое–то время повернулся к огню спиной, чтобы погреть её. Через плечо он сказал:
— Утомительное дело, правда ведь?
— Утомительное? — эхом отозвался Густав.
— Когда я был молод, — сказал епископ, — я ужасно любил читать книги. Это было мое главное удовольствие — сама моя жизнь, я бы сказал. — Он иронически покачал головой. — Но книги дороги, и вы бы удивились, увидев, как легко они горят, если огонь достаточно жарок. И так же легко можно втянуться в стяжательство и политику, даже в войну. За роскошь чтения ласкающих разум мыслей Платона и св. Амвросия или участия в пасторальных размышлениях Императора, который повернулся спиной к Риму ради фермы с цыплятами, за спокойную радость задумчивого воззрения на величественные иллюстрации арабов или мастеров Византии — человек всё свое внимание переключает на манипулирование дураками, исполненными жаждой крови и властолюбия, на то чтобы создавать их и, когда приходит время, уничтожать их, разбивая ногами всё, за что стоят Бог и философы. Утомительное это дело.
— Да, я понимаю, да, — сказал Густав. Он стоял, глядя в землю, ковыряя ее краем подошвы.
Епископ кивнул и на какое–то время, казалось, погрузился в раздумья. Его люди сидели на своих конях и были недвижимы точно так же, как деревья за ними.
Внезапно епископ сказал:
— Вы правы насчет Любека. Их деньги это ключ ко всему. Лично я, конечно, как христианский епископ, клятвенно обязан подавлять ересь; по совести я не могу иметь дел с лютеранами, хотя среди моих знакомых есть и иудей, но это деловое знакомство… И вы правы насчет даларнийцев; это сердцевина вашей армии — хотя то, чего они хотят в конечном результате, это обложить налогами Церковь, захватить имущество Церкви, получить равное слово с высшими сословиями… Иными словами, теоретически, мы с вами находимся в жесточайшей оппозиции.
Густав кивнул, немного улыбаясь.
Пока епископ говорил, рука его бродила под плащом, и вдруг, быстрее жалящей змеи, он выхватил свой меч и ударил им Густава, целясь тому прямо в шею. Густав вздернул руку, чтобы загородиться от удара — кровь хлынула с предплечья — и в тот же момент выхватил свой собственный меч и, с изумлением на лице, сделал выпад. Епископ немного сдал назад, выронил меч и поднял обе руки.
— Это проверка! — крикнул он. — Не убивай меня!
Густав не решился ударить, и епископ опустил руки.
— Ты быстро думаешь, — сказал он, — и ты точно не трус.
Он улыбнулся, махнул рукой в сторону своих людей, и один из них слез с коня и поспешил к ним, неся с собой мазь и повязки. С почти подобострастным поклоном он принялся обрабатывать рану на руке Густава. Ларс–Горен, который тоже вынул свой меч, теперь вложил его обратно в ножны и подошел поближе. Между тем, епископ сказал:
— Очень хорошо, будет у тебя революция. Я поддержу тебя, можешь не сомневаться. Не в открытую, конечно. Но ведь и Любек не будет открыто поддерживать тебя. Это уничтожило бы их шансы уговорить Данию вернуться к ним от голландцев.
Густав вскрикнул от боли и, подняв руку, едва не ударил ухаживающего за ним, но затем передумал.
Епископ Браск поднял свой меч с земли, там, где он уронил его, стер кровь с лезвия, и спрятал в ножны под плащом.
— Рано или поздно, как ты знаешь, — сказал он, — наша теоретическая оппозиция станет реальной. Я буду сожалеть, когда это случится. Я люблю высокие идеалы — вечную дружбу, преданность, всё такое. Я подозреваю, в этом отношении мы очень разные. Кроме приверженности выживанию, у тебя вообще нет никаких принципов. Странно, что Дьяволу пришлось выбрать именно такого человека — но, в общем, он ведь дурак! — пожал он плечами.
— Для человека принципа, — сказал Густав, — ты не лишен своих маленьких слабостей.
— Я думаю, ты не вполне понял меня, — сказал епископ, — это не то чтобы что–то значит, совсем нет. Видишь ли… — Он напустил на себя вид такой озадаченно–ироничный — каким в смиренном согласии с чудовищной нелепостью происходящего может быть выражение лица отравителя, обнаружившего, что по невнимательности он выпил вино не из того бокала — что на мгновение Ларс–Горен даже почувствовал к нему жалость. — Видишь ли, предательство идеалов… — он махнул рукой, словно отгоняя от себя жалость по ним, — Предательство идеалов это огромный грех и мучение. Но то, что ты делаешь, это просто дикость, просто скотство какое–то. Кто будет обвинять пса в том, что он есть коровий навоз? Мы просто отворачиваемся с отвращением. Пёс останется псом. Но если человек ест навоз, и не от безумия, которое попросту делает его снова животным, а с какой–то определенной целью, но не ради выживания, а в соответствии со своим пониманием комфорта или роскоши,тогда, друг мой, мы отворачиваемся с желанием отомстить, — он поднял один свой жесткий палец, — не с отвращением, а с презрением!
— Да, понимаю, — сказал Густав. Если и понимал, то его это не впечатлило.
— Может и понимаешь, а может и нет, — сказал епископ. — Да это и не важно. Ты делаешь то, что для тебя естественно — делаешь вдовами молодых женщин, сжигаешь дотла дома, в которых бы жить да жить. А я, я хитро поддерживаю тебя, пока ты остаешься полезен, передавая на твою сторону деньги и людей, обеспечивая тебя картами и снаряжением, замками чтобы было где укрыться, информацией о действиях врага. Я уже проследил за тем, чтобы и Даларна и Коппарберг были вооружены и оснащены, и ждали твоей команды. Я буду поддерживать тебя, как сказал. А затем, когда, конечно, ты уже не будешь более полезен… — он на мгновение закрыл глаза и запрокинул голову, затем открыл их и уставился в свинцово–серое небо. — Что за дурацкое расточительство, — сказал он, — вся эта затея. Интересно, кого из нас Бог находит более неинтересным?
Тут впервые заговорил Ларс–Горен:
— Тогда почему вы это делаете?
Его голос раздался громче, чем он намеревался, и остро, как удар железа по скале. Густав вздрогнул, но епископ лишь повернул глаза, изучая Ларса–Горена. Затем, потеряв интерес, он снова посмотрел в сторону и опустил голову так низко, что едва не касался груди подбородком.
— Почему я это делаю, спрашиваете, — на лице его сменялись выражения, с болезненностью, как на лице актера, вынужденного произносить слишком знакомую строку из слишком хорошо известной пьесы. — Почему бы и нет? — сказал он в конце концов, и горько осклабился. Он взглянул на перевязанную руку Густава, кивнул сам себе и, без единого слова, резко развернулся и направился к коню. Сейчас, как и раньше, он шел с некоторой жеманностью, словно ему была ненавистна нетвердость хватки, исходящей от земли, ненавистны грязь и куски листьев на подошвах. Его человек подержал ему стремя, затем перешел к своему коню и взобрался на него.
Епископ нахмурился, произнес что–то вродецк–цк, затем взглядом полным уныния посмотрел на Густава и Ларса–Горена.
— Пора на выход, — сказал он, — расставанье тем безумней, когда сопутствует ему занятный жест. — Он скосил набок челюсть — совсем как его конь, опять пытающийся избавиться от удил — затем глубоко вздохнул, покачав головой. — Ты знаешь, — он кивнул Густаву Вазе, — ты на моем месте просто повернул бы коня и помчался бы отсюда, так ведь? Человек дел, многое у него на уме, нет времени для входов и выходов — ты просто приходишь и уходишь. Как я тебе завидую! — Он снова посмотрел в небо. Казалось, что небо потемнело под воздействием его настроения. — Разве епископ Ханс Браск не в десять раз занятей, чем Густав Ваза? И тем не менее, всегда, всегда это бремя стиля! Всегда холодный глаз убийцы ищет сражения! — простите, я имел в виду отражения, в зеркале. Он выглядел возбужденным, почти шокированным. — Какой дурацкий промах, — пробормотал он. Он посмотрел на Ларса–Горена, словно это тот был во всем виноват. — Дурацкий, — прошептал он, лицо его было темным от злости; он резко, все еще с краской в лице, повернул своего коня в сторону леса и помчался прочь. Спустя мгновение вся его свита развернулась и последовала за ним. Немного по–дурацки, словно не способный придумать что–нибудь еще, Густав Ваза помахал вслед рукой.
8.
Вот так Густав Ваза стал сначала регентом, а потом и королем Швеции. Чтобы поднять восстание даларнийцев, ему достаточно было взмахнуть рукой. Слухи о намерениях Кристиана поставить весь экспорт шведской руды под датский контроль раздувались огромными крыльями Дьявола и уже разошлись повсюду, а были еще и слухи и многие из них не без основания — о зверствах, творимых датской солдатней в отношении селян и сельских священников. Не надеясь на одно только распространение слухов, Густав захватил печатный пресс лютеран в Упсале и превратил его из средства печатания Библии на немецком и латинском в средство для совсем иной и очень оригинальной цели — пропаганды. И это был просто гениальный ход — использовать новую машину так, как ее никогда еще не использовали. Даже во Франции были люди, которые скрежетали зубами от зависти и сожаления, что не они оказались первыми в мире, кто додумался до этого.
Вскоре к восстанию присоединились горняки Коппарберга, затем весь Бергслаг, затем фермеры и лесорубы из окрестностей; и поскольку правительство Кристиана было слишком занято внутренними перебранками, чтобы выступить с эффективными контрмерами, то бунт набирал обороты. В апреле 1521 года восставшие уже способны были нанести поражение силам Кристиана в Вястеросе; в мае они захватили Упсалу. Со скоростью армии на парусных санях Густав продвинулся на восток к морю и захватил там порт, через который мог получать поставки из–за границы, и к началу лета его армия стояла возле Стокгольма. Теперь Ханс Браск, епископ Линкопинга, и Туре Ионссон, правитель Вестерготланда, перешли к его открытой поддержке. Именно благодаря их влиянию в августе 1521 года он был избран регентом.
Кристиан Датский дымил, расхаживал, ломал себе руки и ругался — но в данный момент он был беспомощен. Три месяца кряду он ездил в Нидерланды, играл там в высокую политику со своими габсбургскими родственниками и пытался осуществить свой план перевода всей своей коммерческой деятельности из Ганзейской лиги к голландцам, где доходы могли быть гораздо выше. Он писал яростные, полные имперской гордыни письма, а Дьявол сидел у его локтя и давал ему советы — но от писем не было никакого толку. К Рождеству большая часть Швеции была в руках инсургентов.
— Не обращай внимания, — сказал Дьявол; его огромные скрюченные руки покоились сложенными на столе, а голова была наклонена так низко, чтобы Кристиан не мог видеть выражения его лица. — Пусть делают, что хотят, эти сумасшедшие, — сказал Дьявол, — всё это растает, как снег.
— Как снег, говоришь, — сказал Кристиан. Даже и в присутствии Дьявола он по привычке смотрел одним широко раскрытым глазом, таким голубым, что как будто стеклянным, тогда как другой был прикрыт до узкой щелочки. Он барабанил по столу своими рябыми пальцами.
Дьявол торжественно кивнул.
— Вы забываете, мой друг, — сказал он, — что на нашей стороне имеется самый блестящий генерал в мире, великолепный Беренд фон Мелен!
— А, да, — сказал Кристиан Датский, подняв обе брови и весь лучась от удовольствия, — да, этот немец!
Он встречался с этим Берендом фон Мелен всего лишь дважды, и оба раза, по тщательному размышлению, он приходил к выводу, что тот болен умом. Кристиан был очень рад этому. Сам он был воином неважным, и рассказы и о викингах, которые он слышал в детстве, убедили его в том, что только сумасшедшие могут быть хорошими солдатами.
Так уж случилось, и Дьявол хорошо это знал — пока скоренько не запамятовал — что именно в тот самый момент, когда он высказывал свои утешения Кристиану, Беренд фон Мелен уже формально сменил сюзерена и стал верноподданным Густава Вазы. Теперь всё, что стояло между крестьянской армией Вазы и полной победой, это были крепости Стокгольм, Кальмар и Ольвсборг. Он знал, что с такой армией, как у него, их никогда не взять, потому что армия эта состояла главным образом из волонтеров, да еще и, в большинстве своем, не получающих никаких денег, рвущихся домой, к своим урожаям и семьям. Но это вовсе не значило, что Густаву нечем крыть. К апрелю, в обмен на торговые привилегии, два ближайших города Ганзейской лиги — Любек и Данциг — уже скрыто поддерживали его, отправляли ему свои финансируемые частным образом армии. К октябрю Любек стал формальным союзником. Теперь Густав контролировал море и мог осуществить блокаду Стокгольма. На суше же он был достаточно силен, чтобы вторгнуться в датские провинции Блекинге, Скане и Викен.
Кристиан, обходя крепостные стены Копенгагена, рыдал и ломал себе руки.
— Ну и дурак же я, что послушался этого Дьявола, — сказал он, — я потерял всё свое королевство и, насколько я знаю, еще и свою бессмертную душу!
Дьявол покачал головой, словно в смущении от всего этого.
— Кто знает? — сказал он. — Может быть, что–нибудь еще подвернется.
Он хорошо знал, что это такое, что должно подвернуться. В этот самый момент представители датской родовой знати, по законодательству Кристиана и от имени крестьянства и бюргерства оказавшейся отчужденной, а также некоторые высокие сановники датской церкви, шокированные заигрыванием Кристиана с лютеранами, проводили тайную встречу с Фредриком Гольштинским, братом Карла, императора Священной Римской Империи. В конце этой встречи они избрали Фредрика своим королем.
— Я буду драться с ним, — сказал Кристиан, услышав новости. — Никто не может быть королем Дании, пока не воссядет прямо здесь, на этом троне — а здесь нет места для двоих!
— Да, в этом весь смысл, — воскликнул Дьявол с нетерпением, и ударил кулаком в ладонь. — Мы будем с ним драться!
Один глаз широко раскрыт, а другой почти совсем закрыт — Кристиан посмотрел на Дьявола и медленно поднял руку ко рту. Он заулыбался, как человек, лишившийся всяких чувств, как бедный придурковатый деревенщина, наблюдающий за солдатней, у него на глазах убивающей его родителей и забирающей лошадь. Дьявол прищурился, чтобы получше рассмотреть его, и ощущая — по причине, которую он никак не мог ухватить своим умом — таинственную тревогу. За левым плечом короля в ряд стояли свечи, и по мере того как Дьявол вглядывался, пытаясь рассмотреть выражение его лица и понять, что оно означает, всё тело короля от яркого света превращалось в нечто с расплывчатыми очертаниями, в фигуру столь же ослепительную и неопределенную, как пятно на солнце. Дьявол, с чувством необъяснимого страха, отвернулся.
Это был последний раз, когда Кристиан дал себя одурачить. В ту же ночь, со всей своей семьей, одетый в простой деревенский наряд, он бежал в Нидерланды.
9.
В Дании, под предводительством иностранца боровшейся с собственным правительством, царила полная неразбериха. Любекские торговцы–мультимиллионеры втайне встречались, улыбались и кивали своими круглыми пухлыми головами, а Дьявол невидимо восседал посредине их. Фредрику они обещали полную и неограниченную поддержку, соглашались и излучали счастье. Густаву Вазе они обещали то же самое. Пусть та из собак, кто посильнее, убьет более слабую, или пусть каждая из собак правит собственным двором и рычит на другой.
Епископ Браск, принимая тайного посланника из Любека, горько улыбался, показывая свои длинные желтые зубы. Чтобы удержать себя в руках, он отправился на прогулку, а затем отправил того же посланника с тем, чтобы тот доставил ему Густава.
— Друг мой, — сказал он Вазе, когда тот прибыл, сопровождаемый Ларсом–Гореном, — похоже на то, что это немцы сделали тебя королем. — Он стоял угрюмо улыбаясь и дав волю пустословию. Когда Густав никак не отреагировал, словно новости эти уже устарели и были ему скучны, епископ продолжил:
— Как ты, должно быть, знаешь, события поворачиваются очень любопытным образом. Ты не тот, кого мы выбрали, если уж на то пошло. Под »мы» я подразумеваю… — он отвернулся к огромной темной каминной арке, словно в растерянности. Комната, в которой проходила их встреча, была маленькой и мрачной, простая кладовка, если сравнить ее с огромными залами Парижа или Вены. Они были одни, втроем, не считая сутулого старого монаха в углу, читающего книгу и бормочущего про себя на латыни. Густав Ваза сидел на маленькой деревянной скамье — шляпа на коленях, рука в перчатке на рукояти меча. Опыт вожака восстания на вид сильно изменил его. Он стал жестче во всем своем облике: каждый мускул превратился в канат, кожа стала такой темной и грубой, что, казалось, даже кинжал не в состоянии был проткнуть ее — и особенно твердой была она вокруг лба и глаз. Выражение его лица было таким, словно он к чему–то прислушивается, прислушивается так сосредоточенно, что на происходящее вокруг уже ничего не остается, интереса или сил нет даже на то, чтобы бровь приподнять. Его глаза были спокойны, но тверды, как голубая сталь. Он был слегка пьян, но заметно мрачен. Следуя на встречу с епископом, они остановились в гостинице.
Епископ Браск тоже изменился, но по–другому. Он выглядел лет на пятнадцать старше, чем как он выглядел в тот день в Даларне, когда Ларс–Горен встретился с ним, и Ларсу–Горену казалось то же самое.
Епископ прочистил горло и продолжил, глядя в окно в ночь.
— Король Фредрик намекнул, что он может выпустить Кристину Гюлленшерну, вдову Стена Стуре. — Он поглядел на Густава Вазу, словно чтобы понять, слышал ли уже тот эту новость. Густав никак не отреагировал. Епископ нахмурился. — Фредрик знает о её претензиях лучше, чем о твоих — не будем излишне деликатничать по этому поводу. Нет никакого сомнения, до него дошло, что её присутствие в Швеции заставит пробудиться ее сторонников.
Густав кивнул, но только чтобы показать, что слушает.
— Ты, конечно, будешь одним из первых, — продолжал епископ Браск, — Ты разумный человек, справедливый человек. Вряд ли ты будешь отрицать, что ее претензии превосходят твои.
Густав ничего не сказал.
Епископ вытянул шею, подстраивая прогибающуюся плоть к высокому жесткому воротнику.
— Твоя позиция, конечно, придает тебе достаточно влияния. Ты национальный герой. — Браск снова бросил взгляд на Густава, и тут же быстро посмотрел в сторону. Он переплел пальцы в жесте, странно соединяющем кротость и благочестие, а затем снова повернулся к окну. — Однако, — сказал он, — дело, как всегда, не в праве и не в справедливости. Немцы предпочитают тебя Кристине. Ты заключил с ними некие соглашения. Дело попросту именно в этом. — Он тяжело вздохнул и на мгновение, казалось, потерял нить своей речи. Внезапно он продолжил.
— Король Фредрик будет бесконечно рад видеть нас рвущими друга на части в гражданской войне. А вот немцам это, конечно, не понравится. Да и кому это может понравиться, кроме Фредрика? Без немцев мы и шага не сможем сделать. Мы все это знаем. А самая ужасная истина состоит в том, что даже при самых благороднейших в мире намерениях — это не то чтобы я вас в чем–то таком обвинял, — он улыбнулся сам себе, — даже при самых благороднейших в мире намерениях, может оказаться так, что вы будете вынуждены, так или иначе, навязывать свои претензии. Такое случается. Кто–нибудь убедит вас, что вы избранник, сможет пробудить в вас мощные патриотические чувства, а, возможно, и вы сами, повинуясь какому–то неожиданному порыву… — он медленно повернулся назад, к Густаву. — Главное вот в чем: я не в том положении, чтобы поддерживать неудачников, даже если они мне нравятся. Поэтому, мне кажется, вы побеждаете. — Он снова улыбнулся. — Какая интересная жизнь. — Сказал это с такой тяжелой усталостью, таким отчаянием, как если бы сказал:
— Весь мир — могила.
Густав Ваза хмурился, напустив на себя свое излюбленное выражение лица завзятого деревенщины, которым он пользовался, разговаривая с кем–то, кто вел себя высокомерно по отношению к нему. Стоящий возле двери Ларс–Горен тяжело уставил свой взгляд на какой–то изразец, находящийся прямо посередине между ним и епископом. Его родич Густав сидел где–то на периферии его взора, но Ларс–Горен хорошо различал выражение его лица. Это был взгляд сторожевого пса, прячущийся, увидь его кто, под маской деревенщины, взгляд, столь яростно сосредоточенный на чем–то одном, что его можно было бы ошибочно принять за признак безумия.
— Я не прошу никакого королевства, — сказал он. — Мне не хочется ничего такого, что имеет какое–то отношение к вашим интригам и заговорам.
— Конечно, вам не хочется! — сказал епископ Браск быстро и успокаивающе. Он устало махнул ладонью. Но Густав не был настроен на покровительственное отношение со стороны епископа. Он встал, сжав кулаки:
— Мой дорогой епископ, — сказал он, едва контролируя себя, — при всем вашем обширном опыте и учености, вы ничего не знаете. Я веду ваши войны, я выклянчиваю помощь из немцев, я хитростью переманиваю на свою сторону самого Беренда фон Мелен, а вы хотите, чтобы шведами правила какая–то прекрасная дама? Пожалуйста! Пусть правит на здоровье! Но только не заставляйте меня тратить свое время на выслушивание ваших рассуждений!
Епископ Браск печально покачал головой и потер ладони одна об другую.
— Ладно, ладно, — сказал он каким–то почти плачущим голосом, — трудно мне с вами! Действительно, вы для меня не первый из избранников на королевство, но вы мой избранник. Зачем усложнять? Я скажу вам, что в вашем избрании вызывает мои главные возражения. Сказать? — он повернулся к Ларсу–Горену, словно испрашивая позволения и у него тоже. — Всего больше я возражаю против того — это и на ваш счет и на свой — чтобы вы благодаря этому превратились из животного в человека.
— Когда настанет этот день, Дьявол перейдет в христианство, — сказал Густав.
Внезапно монах в углу комнаты начал громко смеяться. Все они знали этот голос — это был Дьявол. Ларс–Горен почувствовал, как силы оставляют его.
— А ведь мне столько пришлось потрудиться, — сказал епископ Браск, морщась и глядя на Густава тяжелым взглядом. Голос его, к удивлению Ларса–Горена, стал совсем стариковским, жалким. — Я был твоим надежным союзником и остаюсь им, Густав, ты ведь не станешь это отрицать. Я надеялся, что если буду говорить с тобой откровенно, выложу свои карты на стол — никаких трюков, никаких хитрых манипуляций — мы сможем стать друзьями.
— Посмотрим, — сказал Густав.
— Да, конечно, посмотрим.
Густав двинулся к двери, но епископ схватил его за руку и наклонился к нему поближе, робко и доверительно.
— Будь уверен, твои беды только начинаются, — сказал он, — тебе понадобится любой из возможных друзей! Окружи себя людьми, которые уже доказали, что им можно доверять! Не забывай, кто ты есть!
Густав, казалось, задумался об этом.
— Ладно, я так и сделаю, — сказал он. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — сказал епископ, его хрупкие старые пальцы схватили руку Густава и пожали ее. У идущего следом Ларса–Горена епископ также поймал руку и пожал ее от всего сердца. — Спокойной ночи, друг мой, — сказал он Ларсу–Горену, вперившись в того своим нетерпеливым взглядом. — Спокойной ночи и благослови вас Господь! — взывал он с лестничной площадки, пока они спускались вниз по лестнице. — Да, спокойной ночи вам!
— Что ты об этом думаешь, Ларс–Горен? — пробормотал Густав возле у выхода.
— Я бы сказал, он не меньше прочих достоин называться королем, — сказал Ларс–Горен.
Густав кивнул.
— И что с того?
— Он не прочь получить какой–нибудь высокий пост, это ясно, — сказал Ларс–Горен.
Густав ждал, нетерпеливо хмурясь.
— Возможно, он прекрасный человек и добрый христианин, — сказал Ларс–Горен, — раз уж ни о чем не может больше думать, кроме как о своих книгах.
— То есть, назначать его вообще некем и незачем? — сказал Густав.
— Я лишь говорю… — начал Ларс–Горен.
— Невероятное предложение! — сказал Густав; неожиданно улыбнувшись, он нагнулся вперед и легко щелкнул пальцами прямо у себя перед носом.
Шестого июня Густав был коронован. Одиннадцатью днями позже в Стокгольме сдались датчане. Потом оказалось, что посланец любекских купцов прибыл к епископу Браску уже имея при себе документы о капитуляции.
— Ну что ж, козопас, — сказал Дьявол, — ты хорошо поработал. Я уверен, что теперь у матушки Швеции впереди годы и годы мира.
— Это может быть, — сказал Густав и посмотрел на Ларса–Горена, который стоял серый как пепел, тщательно стараясь не глядеть ни на одного из них. Вдруг ум Густава пронзила мысль, что рано или поздно, но ему придется спровадить своего друга Дьявола из Швеции.

