Солнце и другие киносценарии
Целиком
Aa
На страничку книги
Солнце и другие киносценарии

Приближение к раю («Телец»)

Государственная премия Российской Федерации за 2001 год Премия «Ника» 2001 года за лучший сценарий Премия «Золотой Овен» 2001 года за лучший сценарий

Чей-то крик разбудил меня ночью, и я пошел на него.

Сначала ничего не было видно. Несколько слоев облаков, как листья капусты, обволакивали землю сплошным глухим покровом. Между «листьями» кипела вода, и пространство внизу напоминало болото, — ступишь, думая, что кочка, но провалишься вниз в холодную вязкую вату. Не нащупав тверди, будешь опускаться все ниже и ниже, без надежды на спасение, без опоры и без сил, чтобы закричать.

Но после молнии, короткой, как крик, передо мною в одно мгновение возникла земля. Огромная, с придвинутыми к глазам подробностями, так что я видел каждую отдельную травинку, прижатую вниз массой дождя, каждый случайный камень, любой ноздреватый корень, вырывающийся из почвы, словно застывшая змея.

Круглая поляна. На ней — двухэтажный дом с белыми колоннами, который здесь называли Большим. Напротив него, поменьше, — Северный флигель. Песчаные дорожки. Темный парк, переходящий в лес...

Я заметил, что в нескольких окнах на втором этаже Большого дома горит тусклый свет. И вместе с ветром ворвался через форточку в одну из комнат. Человек, находившийся там, вздрогнул. Был он довольно высок, в военной косоворотке без знаков отличий, перетянутой в талии кожаным ремнем. Ёжик седых волос на голове делал его похожим на волка. Коротко подстриженные усы. Кисти рук широкие, приспособленные держаться за плуг или поднимать молот в кузне...

Подошел к окну и закрыл форточку. Пламя в камине вздрогнуло от сквозняка. На небольшом деревянном столе, обитом зеленым сукном, лежала груда писем. Хозяин комнаты распечатывал часть из них, быстро пробегал глазами и швырял в огонь. Иные даже не раскрывал совсем, а бросал прямо в конвертах... Вот он надорвал одно из них. Склонился над серой грубой бумагой, вникая в смысл. Я заглянул ему через плечо и обнаружил в письме печатные буквы, старательно обведенные по несколько раз фиолетовыми чернилами. Услышал, как человек бормочет под нос, читая:

«Уважаемый вождь угнетенного класса!

Нужно быть последним скотом, чтобы сделать с Россией то, что сделал ты со своим каганатом. Думаешь, все сойдет тебе с рук, ничем не аукнется? Нет, милый. Аукнется и очень скоро. И умоешься ты своей собственной кровью, как все умываются пятый год по твоей людоедской милости...»

Человек прервал чтение. Помял губами, как бы повторяя про себя прочитанное. Вдруг поднял большой палец вверх и показал его зеркалу, висевшему напротив. Аккуратно сложил письмо и сунул в нагрудный карман косоворотки. Пустой конверт бросил в огонь. Вслед за ним полетели в камин все другие письма. И пламя вздрогнуло, словно подавилось.

Я поглядел на стену, стараясь раздвинуть зрение так, чтобы увидеть то, что происходит за ней. Фактура обоев с желтыми цветочками вскипела и вспенилась, как кусок мыла. Под бумагой я увидел кладку стены. Кирпичи сделались туманными, как нечистое закопченное стекло. Передо мною возникло пространство смежной комнаты. Там стояла женщина в ночной рубашке. Приложив ухо к стене, слушала, затаив дыхание, что происходит в соседней комнате, но не в той, где находился я, а в противоположной.

Заинтересовавшись, я миновал первую стену, протиснувшись и раздвинув камень. Женщина была одутловатой с седыми жирными волосами, забранными на затылке гребнем. Она внимательно следила за шорохами и скрипами дома, но гроза поглощала все остальные звуки, и создавалось впечатление, что сам дом молчит, будто боится обнаружить свое присутствие перед разбушевавшейся стихией.

В углу комнаты на кровати я увидел еще одну женщину. Она лежала в чепце и, не мигая, смотрела в потолок. Сказала подруге:

— Ты мне мешаешь, я спать не могу!..

Та, к которой обращались, вздрогнула. Присела на свою кровать, что находилась в противоположном углу. Вгляделась в маленькую фотографию на туалетном столике. На ней был изображен мощный седобородый старик в крестьянской рубахе. Он смотрел в упор пронзительным глазом, заложив правую руку за веревочку, которой была подпоясана рубаха. Этот старик сделал в своей жизни много и написал много, поэтому имел право так пронзительно смотреть. Женщина, встретившись с его взыскующим глазом, покачала слегка головой, как бы оправдываясь в чем-то. На это старик вытащил руку из-под пояска и спрятал ее за спину.

Но мое внимание привлек не он, а то, что происходит в следующей комнате. Я увидел санитара, дремавшего в глубоком кресле. Ширма перед ним мигала от света керосиновой лампы. Я напряг зрение, внутри ширмы проступило темное пространство, похожее на клубок шерсти. И здесь, в спутанной шерстяной темноте, я с трудом разглядел кровать, поначалу не увидев на ней спящего. Только куча подушек, компресс на лбу, полотенце на глазах, чтоб не мешал керосиновый свет...

Я склонился над спящим, различил толстые ноздри, которые жадно раздувались, забирая в себя воздух, кусочек рыжего уса над губой и больше ничего — одеяло было натянуто до подбородка.

Я вгляделся внимательнее. Сквозь компресс, полотенце и подушки проступила оболочка черепа, под ним — пылающие оранжевые полушария, как очертания континентов на географической карте. Их огибали русла рек, по которым вместо воды текла светящаяся кровь.

Мне стало интересно, что видит спящий во сне. Полушария мозга вплотную приблизились к моим глазам, я пересек их и ушел в тревожную глубину...

Какой-то казенный полутемный коридор, лишенный цвета, бесконечно длинный. Гул неопределенных голосов. Шаркающие сапоги по тусклому паркету. Много сапог. И голоса. Непонятно, что говорят.

Мне стало страшно.

Показалось, что спящий в своем тягучем неопределенном сне испытывает точно такую же тягучую неопределенную тоску. Чтобы скрасить его болезненный бред, я решил напомнить ему музыку, которую он любил, Бетховена, сонату, опус тринадцать до-минор, «Pathеtique».

Первые же негромкие аккорды вытеснили невнятные голоса, призраки в коридоре растворились, да и сам коридор в его сне начал бледнеть, исчезать перед тусклыми лучами света...

Я стоял у его изголовья. Из-под прикрытых век спящего текли слезы.

* * *

За окном был густой белый туман. Руки санитара вытерли полотенцем слезы. Больной в упор смотрел на него, а может быть, сквозь него.

— Как вы себя чувствуете?

— Дайте, пожалуйста, пить.

Санитар поднес стакан воды. Лежащий сделал несколько крупных глотков. Санитар хотел вытереть ему рот полотенцем, но больной отвел его руку.

— Чувствую весьма гаденько... Что гроза?

— Прошла.

— А телефон? Загнил и лопнул?..

Санитар взял в руки трубку громоздкого аппарата, висевшего на стене. Послушал и в замешательстве пожал плечами.

— ...Если гроза прошла, значит, сегодня пойдем на охоту.

Санитар улыбнулся, разделяя оптимизм больного. Вынул из тумбочки градусник и протянул лежащему на кровати.

Я стоял рядом. Я видел, как санитар вышел из спальни и по лестнице спустился на первый этаж.

Больной молчал. Я весь обратился в слух, и до меня дошли его мысли, шуршащие, как волна, когда она бьет по крупной прибрежной гальке:

— Какая это музыка меня огрела во сне? Кажется, соната номер тринадцать. Бетховен. В раннем детстве, когда лил дождь, мне всегда слышалось музицирование. Мать говорила, что это поют ангелы, но их слышать могут лишь дети... Гхм. Старушка была до смешного сентиментальна. Она не хотела знать, что гроза — это всего лишь конденсация влаги и разряды статического электричества. Вот-вот. В этом и есть основные условия задачи. Дано: конденсация воды и статические разряды. Что получается? Сильная гроза. И никаких ангелов. Если бы старушка уяснила столь простейший вывод, то истина ее бы освободила. Она бы не молилась перед сном Богу, а молилась бы электричеству. И это целесообразней. Еще неизвестно, поможет ли Бог или нет. А электричество заставит работать динамо-машину...

Больной хмыкнул и покачал головой, как бы сам с собой соглашаясь.

— Интересно, разумно ли электричество? Думаю, что отчасти. Оно подчиняется инженерам, а подчинение есть признак разумности. Видишь, куда нас занесло... Ведь это уже немцы. К немцам сдуло. На перинку к Гегелю. Тождество действительности и разумности. Кому об этом скажешь? Да никому. Даже товарищам по партии. В объективном идеализме обвинят, по стене размажут. Правда, товарищи тоже... Курам на смех, а не товарищи. От таких товарищей хочется лаять. А если записочку им послать, вполне короткую, с заглавием «Товарищам от Старика»? Например: «Всею душою я пришел к выводу, что электричество разумно, а вы нет. С электричеством можно иметь дело, а с вами нет». Что тогда будет? Посадят в палату номер шесть, цацкаться не будут. Уже посадили...

Здесь мысли больного прервались и стихли. А может быть, я не услышал продолжения. Он вынул из-под мышки градусник, напялил на нос очки, которые лежали на туалетном столике. Столбик ртути показывал «37,2». Пробормотал под нос:

— Нельзя. Огреют и съедят.

Стряхнул градусник и снова поставил его под мышку.

Меня заинтересовало то, что происходит вне этой комнаты.

Я увидел, что санитар, спустившись на крыльцо, жадно затягивается папиросой, кашляет и смеется от удовольствия.

Я понял, что целую ночь ему пришлось не курить, он очень страдал от этого и теперь наверстывает упущенное.

К нему подошел высокий человек в пенсне и что-то спросил. Санитар спрятал в руках предательскую папиросу и начал быстро объяснять. До меня донеслось:

. — ..Ночь прошла спокойно... Сильная потливость... Патологической тревоги не замечено...

— Вы весь дымитесь, — меланхолично сказал человек в пенсне, вошел в дом и начал подниматься по лестнице.

Подойдя к комнате, в которой находились мы, он поглядел на себя в зеркало, висевшее в прихожей. Оттянул собственные веки, рассматривая роговицы глаз. Цокнул в сомнении языком, потому что остался недоволен роговицами. Тихонько постучался к нам и, не дожидаясь разрешения, вошел.

— С добрым утром, господин вождь, — обратился он по-немецки к больному.

— С добрым утром, господин эскулап, — откликнулся также по-немецки больной.

Пришедший склонился над кроватью.

— У вас круги под глазами, — с раздражением заметил он. — Вы что, заболели?

— Я не только заболел, господин эскулап, но, кажется, вот-вот умру, — сообщил больной.

— Чепуха. С точки зрения метафизики смерть является недоказанным фактом...

Доктор взял кувшин с водой, стоявший на столике, и ополоснул руки над тазом.

Посмотрев на градусник, добавил:

— Тридцать шесть и пять... Ну да. Я и говорю. Притворяетесь.

Пощупал пульс. Приказал:

— Встаньте.

Почти насильно поднял больного и поставил на ноги.

— Закройте глаза и дотроньтесь указательным пальцем до кончика носа!..

Больной попытался сделать то, что его просили. Указательный палец проплыл мимо и ткнулся в правый глаз.

— Что? — нервно спросил профессор. — Нос исчез?

— Не взыщите. Не получается.

— У всех получается, а у вас не получается?!..

Пациент внимательно вгляделся в лицо врача. Пенсне увеличивали зрачки глаз, он весь был похож на рака. Цвет лица нездоровый, серый...

— А вы-то сами можете дотронуться до своего носа? — с подозрением спросил больной.

— А то нет, — огрызнулся профессор. — Конечно, могу.

Сосредоточился. Закрыл глаза. Правая рука, трясясь и поыгая, поплыла к носу. Ткнулась в стекла пенсне.

— Ну вот. Я так и думал.

— Я вам скажу по большому секрету, господин вождь, — оправдываясь, сообщил профессор, — у вас отнимается правая часть, а у меня немеет левая. Хоть криком кричи.

— Ну и что мы с вами будем делать? — спросил больной, садясь на кровать.

— Будем пытаться существовать вопреки здравому смыслу.

— К чему все мучения, если нет надежды?.. — и он в упор посмотрел на своего врача.

Тот промолчал.

— Надежда есть всегда, — заметил я.

Заметил, сказал больному. Но тот меня не услышал. Меня услышал профессор.

— Надежда есть всегда, — повторил вслед за мной на немецком.

— Вы даже диагноз не можете поставить, а говорите о какой-то надежде!

Серая кожа профессора сделалась алой. Кусками сделалась. Пятнами. Теперь он был вылитый рак.

— Почему не могу? У вас моторная и сенсорная афазия. И больше ничего.

— А что такое афазия? Если у меня афазия, то что у вас?

— У меня? У меня просто так... Тоска.

— Вот именно, тоска, — повторил со значением больной. — А отчего? От точного знания того, что произойдет. Мне еще в девятнадцатом году один крестьянин сказал: «Ты, дедушка, помрешь от кондрашки. Потому что у тебя шея больно короткая».

Профессор развел руками.

— А тяжело, наверное, умирать от кондрашки?

— По-разному. Я сам не пробовал.

— Но мысль, мысль... Будет ли мысль, когда полная неподвижность и беспомощность?

— Мысль будет. В учебнике описан такой случай, — начал рассказывать профессор. — У одного мещанина заболела голова. Он пришел на прием к врачу, и тот обнаружил в голове торчащий гвоздь. Пришлось оперировать. Гвоздь вытащили.

— И долго он жил после этого?

— Сразу умер.

— Как так?

— Очень просто. Штука заключалась в том, что несчастный мог жить лишь с гвоздем в голове.

— Это очень по-русски. Гвоздь как условие бытия... — задумчиво кивнул больной.

— А можно вообще жить без мозга, — не унимался профессор, сев на своего любимого конька. — Бывает, что при вскрытии под черепной коробкой оказывается слизь... Но вам это, конечно же, не грозит, — спохватился он. — Вы ведь интеллектуальный атлет. Ваш мозг, наверное, развит, как мускулы. О, как бы я хотел увидеть ваш мозг!..

— А у вас есть стамеска?

— У меня есть пила.

— Успокойтесь. Недолго вам ждать осталось.

— Вы выздоровеете. Выздоровеете! — как заклинание, пробормотал эскулап и распластал руки над плешивой головой больного.

— Сроки?..

— На днях. Месяца два-три...

— А точнее нельзя?

— Точнее... Точнее вот что! — наконец-то нашел ответ профессор. — Вы выздоровеете, когда сможете умножить семнадцать на двадцать два!..

Больной с удивлением посмотрел на своего собеседника.

— Да, да... Именно так. Семнадцать на двадцать два... — Профессор повернулся и пошел к двери, — и выздоровление. Полное, бесповоротное...

Дверь за ним закрылась. Ноги зашаркали по коридору.

Я заметил, что с другой стороны стены человек в военной гимнастерке, который сжигал накануне письма в камине, стоит, приложив к кирпичам специальную слуховую трубку. По — видимому, он прослушивал весь разговор.

А больной тем временем левой рукой попытался написать что-то на листке бумаги. Я заинтересовался тем, что он пишет:

17x22 =

И дальше стоял жирный вопросительный знак.

17 X 22 = ?

Профессор поглядел на себя в зеркало. Снова оттянул веки. И я услышал его шуршащие мысли:

— Боже праведный, что я несу? И почему он говорит со мной по-немецки? Он забыл, что я знаю русский?! Значит, забыл. Ничего не помнит, а по-немецки говорит!.. Волнообразный характер афазии, волнообразный характер всей клинической картины! Но что сей симптом означает? А означает это, мой милый, что тебя скоро расстреляют. Сначала ты лишишься заработка, а потом уже расстреляют. Как только он умрет. Даже раньше. А может, он не умрет вообще? Будет жить вечно? Иногда, говорят, подобное случается. Тогда не расстреляют. Тогда, может быть, поразят в правах и сошлют... Ах, как скверно! Все скверно.. Все!

— Валентин Викентьевич!.. — услышал он голос за спиной.

Вздрогнул, резко обернулся... Позади стояла одутловатая женщина с жирными волосами и просительно смотрела на него.

— Волна миновала, — сообщил профессор, — и сегодня ему можно выйти на улицу.

А про себя подумал:

— Но если волна следует за волной, то будет и девятый вал!..

Мне сделалось интересно, что происходит вне дома.

Туман не проходил, более того, сделался как будто гуще. Санитар у подъезда прекратил свой блаженный перекур, теперь он жевал листочек мяты, чтобы уничтожить запах изо рта.

Мое зрение возвратилось в комнату к больному. Я услышал, как он заметил про себя:

— А моя Минога, наверное, плохо спала...

Вслух же спросил:

— Вы, мой друг, часом не захворали?.. Дайте-ка свой лоб.

Жена покорно нагнулась. Больной дотронулся до ее лба своими губами и тут же быстро отпрянул. Поежился:

— Холодный...

— Я сделала для вас выписку о телесных наказаниях в России, — бесстрастно сообщила она. — А как отдыхали вы?

— Прекрасно. Сегодня пойдем на охоту.

— Еще я нашла то, о чем вы давно просили... О последних часах Маркса.

Я ощутил при звуках этой фамилии некое дрожание в пространстве дома. Во-первых, человек за стеной, который слушал весь этот разговор через специальную трубку, встрепенулся, подался к кирпичам, как-то по-особенному сосредоточившись. Во-вторых, хозяин комнаты что-то запел себе под нос, кашлянул, будто пытаясь заглушить произнесенное имя.

— О Марксе после... — прошептал он и уже в полный голос спросил: — Что там о порке?

Супруга с готовностью вытащила из потайного кармана платья небольшую тетрадочку, открыла и бесстрастно прочла:

— «При усмирении бунта военных поселян одна тысяча восемьсот тридцать первого года удары плетями делались крест накрест, с правого плеча по ребрам под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль и поперек спины... Во время самого дела палач, отсчитавши ударов двадцать или тридцать, подходил к стоящему тут же на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Когда наказанный переставал издавать какой-либо стон или звук, ему развязывали руки и давали нюхать спирт. Но это было уже ни к чему, потому что с пятидесяти ударов, сделанных умело, мясо обычно отлипает от костей...»

Она прервалась и посмотрела на мужа. Ее серые глаза под стеклами очков ничего не выражали.

Я услышал, как он подумал про себя:

— А вот это чепуховина. Никакое мясо после ударов не отлипнет.

Вслух же заметил:

— Дальше.

— «Плетями били: за оскорбление чинов и служителей во время исполнения их обязанностей, за сопротивление законным властям, за скотоложство, за лживую присягу, за злостное банкротство и неплатежи...».

— А про психологические последствия террора там ничего не написано?

— Ничего.

— Вот видите, мой друг... Про самое главное и ничего.

Он задумчиво уставился в окно:

— Непонятно...

— Что вам непонятно? — не уяснила супруга. — «Было определено наказание детей от десяти до пятнадцати лет только розгами, а с пятнадцати-семнадцати лет только плетями. Старики, начиная с семидесяти лет, иногда освобождались от истязаний...»

— Непонятно, — повторил больной, — почему освобождались старики? — в лицо его бросилась краска, — ...и как множить семнадцать на двадцать два?! Каким образом?!..

Подбородок с короткой бородкой нервически дернулся.

— Столбиком, — спокойно сообщила жена.

— Столбиком?! Каким это еще столбиком?! Это же черт знает, что такое! Столбиком!!.. Если вы хотите множить столбиком, так и множьте! А я не буду множить столбиком! Мне никто не объяснил, что это такое!.. Паколи!! — вдруг заорал он.

— Паколи!! — закричала жена, поддавшись его неожиданной истерике.

Человек за стеной, слушавший разговор, встрепенулся, одернул гимнастерку. Твердым солдатским шагом вышел в коридор. На негнущихся ногах прошагал к нам. От такого быстрого явления больной несколько растерялся:

— Вы Паколи?

— Я Паколи, — подтвердил военный и сварливо добавил: — Не вы же.

— Попрошу мне не пояснять! Я сам знаю, что я — не Паколи. А что вы — Паколи, я твердо не знаю!..

— Вот ведь как разорался, — услышал я внутренний голос военного. — Ни слышать, ни видеть его не могу!..

— Вы не только будете его слышать и видеть, — заметил я, — но примете его последнее дыхание.

— Почему нету телефонного сношения с Москвой?! — продолжал наступать больной.

Он сидел на одеяле в одном исподнем, с лысой головой, у которой виски были выбриты наголо. Ни дать ни взять — каторжанин.

— Потому что кругом очень сыро, — лениво сообщил военный. Он говорил с сильным акцентом. — Российский климат мало приспособлен для телефонной связи, — подошел к стене и легко сковырнул ногтем большой кусок штукатурки. — Если так ведет себя камень, то почему провода должны вести себя по-другому?.. Однако внутренний телефон до сих пор исправен, — добавил он, — в гараж, например, вы можете позвонить.

— Лучше бы сказать ему правду, — подумал он, — что связь с Москвой отключили специально и навряд ли уже включат!

— Лучше скажите мне правду, — пробормотал больной, задыхаясь, — что сношения с Москвой прервали специально...

— Правду? — от всего сердца удивился военный. — Правда состоит в том, что на сегодня у вас запланированы две встречи. Одна — с бедняцкими ходоками, другая...

— Вы что, голубчик, хотите, чтобы я объявил голодовку? — вкрадчиво осведомился больной. — Или чтобы я повесился в прихожей, вы этого хотите? Почему я не получаю писем?

— В прихожей вешаться не на чем. Все вешалки украдены. А писем не получаете, потому что никто не пишет.

— Тогда я повешусь на гвозде!.

В душе больного клокотала и кипела фраза:

— Я тебя окрещу кипятком, проклятый чухонец!..

Я сказал ему:

— Нельзя кричать на людей!

И тут произошло непредвиденное. Больной обернулся ко мне. И глядя в упор, будто видел, прошипел:

— Замолчи! Тебя не спрашивают!..

Я растерялся. И от растерянности покинул комнату. Будто сила мысли больного отторгала меня от пространства, вымела поганой метлой.

И я, словно ветер, оказался перед домом. У белых колонн. Снаружи.

* * *

Огляделся. Туман сделал из поляны маленький остров. Услышал, что где-то рядом, как через вату, мычит корова. У входа в дом какой-то фотограф возился со своим тяжелым аппаратом, устанавливал треногу, подготавливал магний. Я не удержался от любопытства и заглянул в окуляр. Мир предстал передо мною перевернутым и искаженным. Я отшатнулся и отошел прочь.

Двинулся по песчаной дорожке. Добрался до гаража. Створки ворот были широко распахнуты. Шофер, одетый в блестящую кожу, мыл специальной губкой черные бока машины с открытым верхом, и вся она начинала также тускло блестеть, как и он сам. Зазвонил внутренний телефон, который связывал между собою различные постройки усадьбы. Шофер взял трубку, кивнул, выслушав указание, и сел за руль.

Я снова приблизился к колоннам дома. Фотограф, по-видимому, ожидал появления хозяина и стоял с магнием наготове. Но вместо больного вышел Паколи, вышел вне себя, вышел злым, но подтянутым, как обычно. Критически оглядел фотографа, и тот вытянулся перед ним в струнку.

Ничего не сказав, начальник охраны пошел прочь. Но на поляне его ждала еще одна неприятность — он наступил в большую кучу коровьего дерьма. Побелев от гнева, вытер сапог лопухом. Руки же после лопуха вытирать не стал. Подошел к красноармейцу, стоявшему у дерева с оголенным штыком, критически осмотрел его и промолвил:

— Если вы увидите, что неосознанный элемент пасет скотину на территории объекта, открывайте огонь без предупреждения!

Мальчик задрал подбородок вверх и превратился в статую. Паколи со всего маха одернул на нем гимнастерку, тем самым вытерев свои собственные руки.

...Я перевел свой взгляд на дом. Стены для меня стали прозрачными. В кухне, расположенной на первом этаже, какая-то женщина преклонных лет мыла посуду. В гостиной прислуга убирала тарелки после завтрака. На втором этаже в одной из комнат профессор, осматривавший утром больного, внимательно вглядывался в муляж черепа, который он держал в руке. Ощупал лобные доли.

Постучал кулаком по затылку. Потом открыл черепную коробку, вытащил оттуда большое зеленое яблоко и смачно захрустел.

Более интересные события происходили в комнатах рядом. Маленькая щуплая женщина с лицом веселой обезьянки стирала в огромном тазу белье. Она являлась сестрой больного и близким другом его жены. Терла маленькими ручонками белоснежный батист, напевая что-то под нос. Оторвалась от таза, к чему-то прислушалась, отерла руки об фартук и решительно шагнула в смежную комнату, где ее подруга собиралась на прогулку.

— Я не знаю, Маша, читать ли ему письмо от этого инженера?..

— Вы конспект о смерти Маркса взяли? — прервала ее маленькая женщина.

— Взяла.

— А карандаш, чтобы делать пометки?..

Супруга больного тяжело задышала, как рыба, вытащенная из воды.

— Кажется, нет...

Маленькая женщина неодобрительно цокнула языком. Вытащила из письменного стола карандаш и начала его затачивать специальным ножичком.

— Очки?..

Супруга зашарила руками по карманам своего необъятного платья и сокрушенно опустила голову.

Подруга передала ей заточенный карандаш, оглядела комнату, как бы предполагая, где могли бы находиться потерянные очки. Потом быстро придвинула стул к книжным полкам, проворно вскочила на него и уверенным движением вытащила очки, которые оказались заложенными между страниц толстой книги. Спустилась вниз. Тщательно протерла очки тряпочкой. Передала жене больного, и та сразу же водрузила их на нос.

Подруга критически осмотрела ее со всех сторон. Пробормотала с досадой:

— Какая-то вы неаккуратная, растрепанная... Погодите!

Вытащила из ее волос гребень и начала им расчесывать свалявшиеся седые волосы.

Супруга больного присела на стул, опустила голову, покорно ожидая, когда подруга закончит манипуляции с ее волосами.

— Письмо от голодающего инженера? — снова повторила жена. — Читать его или нет?

— Какое письмо, Надя? Причем тут письмо? Если хотите, помогите сами этому инженеру, пришлите ему денег... Но Володю в это не вмешивайте.

Супруга тяжело задышала. Упрямо наклонила голову вниз. Пробормотала:

— Нехорошо.

— Что нехорошо?

— Все, — выдавила она.

Ее подруга нетерпеливо дернулась.

— Не об инженере думать надо! — с раздражением заметила она. — Мы его и не знаем совсем! О своих думать, о родных людях! Когда он в последний раз был на могиле матери? Раньше мы напоминали об этом Володе, а теперь?.. Когда в последний раз был?

— Кажется, в восемнадцатом году, — пробормотала супруга.

— Вот видите. А вы говорите, инженер...

Подруга осмотрела ее платье, одернула его на спине и боках. — Пусть будет как будет. Идите... — и мелко перекрестила ее. Возвратилась в смежную комнату, снова принялась за стирку... Здесь видение пропало, потому что его спугнул шум мотора. Через несколько минут хозяин, придерживаемый под руки своей женой, спустился по лестнице вниз. Он был одет в серый китель и черные шерстяные брюки.

Фотограф притаился у своего аппарата, как охотник таится с карабином в сердце джунглей. Как только больной с женою вышел из дверей, охотник зажег магний. Сверкнула ослепительная вспышка. Больной отшатнулся, будто от пролетевшей мимо молнии. Супруга тут же прикрыла его своим толстым телом, потому что опасалась покушения.

...Развеялся легкий дым. Снимок был сделан вопреки погоде и общему минорному настроению. Испуганная пара опасливо обошла фотографа и приблизились к ждавшей их машине.

К охотнику подошел Паколи. Привычным жестом протянул правую руку. В нее фотограф, тяжко вздохнув, вложил негатив снимка, вытащив его из камеры. Паколи равнодушно вскрыл деревянную рамку и засветил пластину.

— ...Какое у вас красивое ружье, — сказал между тем шофер, помогая больному влезть в машину.

— Его подарили мне сормовские рабочие, — с готовностью откликнулся тот.

Однако в его руках ничего не было, они оказались совершенно пусты.

Хлопнула дверца, и машина медленно тронулась вперед, переваливаясь на кочках. Больной поднял руки вверх. Прикрыл левый глаз, внимательно целясь.

— Кх-х!.. — пробормотал он, как дети имитируют выстрел.

— Попали? — участливо поинтересовался шофер.

— Селезень, — похвалился больной.

Машина в тумане шла со скоростью пешехода, даже медленнее...

— Кх-х!.. Кх-х!.. Кх-х!!..

— Есть?..

— Промазал... Давайте остановимся.

Шофер с готовностью притормозил.

* * *

Они оказались у огромного дуба, который один из тумана поднимался, как черная башня. Шофер заглушил мотор, открыл дверцу, помогая больному выйти. Тот вдруг оступился, шофер подхватил его на руки и отнес к дереву.

Поставил на землю... Больной запрокинул голову вверх. Верхушка дуба терялась в тумане. Часть веток была сухой, но несмотря на это в кроне кипела бурная невидимая жизнь. Листва шевелилась и шептала.

Больной приложил свое ухо к толстому стволу. Под корой была абсолютная теплая тишина, это была тишина не смерти, но могучей и гармоничной жизни.

— Присядем...

Шофер с готовностью стянул с себя кожаную куртку, постелил под деревом, но сам садиться не стал. Чтобы не мешать, отошел поодаль, к машине, облик которой был теперь неопределенным, мутным...

Больной сидел под деревом со своею женой. Она внезапно, как бы проснувшись, как бы вылезая из-под глубоководной скорлупы, обняла его, крепко прижав к себе. Он вдруг положил голову на ее плоскую грудь.

— А может быть, мне заняться пчеловодством? Уйти на пасеку... Как вы думаете?

Женщина, вздохнув, не ответила ничего.

— У меня ведь было свое имение Кокушкино... На Волге. Распаханные поля. Ширь реки... Конечно, запустили все до неимоверности...Имужики. Все время вытаптывали посевы своей скотиной. Может, окончить все, чем начал? На воздухе. Простым трудом и грубой жизнью?..

— Мне все равно, — ответила женщина. — Где будете вы, там буду и я...

Через секунду им обоим стало стыдно подобной откровенности.

Больной кашлянул, хмыкнул по своему обыкновению. Выпрямился, прислонясь к стволу дерева. Обыденно спросил:

— Так что там о смерти Маркса?..

Супруга с готовностью вытащила из кармана тетрадочку и ровным голосом прочла:

— «...Ноздри рвали обычно до самого черепа. С мясом и хрящиком. После этого происходило клеймение и ссылка на вечные времена...» Ой, это не то!.. — спохватилась она.

Перевернула несколько страниц.

— Ага... Вот.

Насупилась, сосредоточилась и торжественно начала:

— «Четырнадцатого марта Карл почувствовал себя намного лучше. Выпил вина с молоком и поел супа... Но неожиданно побледнел. У него скрутило живот и началось кровохарканье. Дочь громко заплакала, однако больной остался до странности безразличен. Ему плохо дышалось, и домашние усадили его в высокое кресло возле камина. Ослабев от потери крови, он как будто задремал. Дочь пошла к Энгельсу, томившемуся в прихожей, и сказала, что тот может тихонько войти. Когда Энгельс вместе с Ленхен подошли к Карлу, они нашли его все в той же позе. Он не дышал...»

В горле у женщины что-то забулькало.

Ее супруг смотрел вверх. Там плыли куски тумана, цепляясь за черные ветки.

— И что вы думаете по поводу этого... отрывка?

Она молчала.

— Я справлялся об обстоятельствах этой смерти лет пять назад. И пришел ко вполне определенному выводу... Здесь не только чахотка. Присутствие Фридриха вопиет.

Я услышал, как в сознании женщины шевельнулась мысль:

— О чем это он? Неужели...

— Я давно собирался спросить: как вы представляете жизнь без меня?..

Плечи ее передернулись от сырости.

— Зачем вам это знать?

— Просто так. Интересно. Солнце будет всходить после меня или нет? Или все кончится, стухнет, замкнется в самом себе?

Жена промолчала.

— Ветер будет дуть? Будет дуть?! Отвечайте!..

— Будет... — пролепетала она.

— Вот-вот... И ветер будет дуть, и солнце вставать, как тысячу лет назад. И пролетариат будет все так же воевать с буржуазией. Тогда почему вы говорите, что не представляете жизни после меня? Лжете мне? Юлите? Гаденькой лестью хотите задобрить?.. Я ведь не тютя, чтобы мне лгать! Так и говорите, что после меня все останется по-прежнему. Все до единой нитки!..

— Все останется по-прежнему... — как эхо, повторила женщина.

— Вот-вот, — пробормотал он, заметно успокаиваясь. — Вот и чудненько. Вот и договорились...

Вверху послышалась возня, какой-то зверь или большая птица отряхнули куски коры и требуху листьев вниз...

— Значит, вы не задумывались об этом совсем, — неожиданно сделал вывод больной.

— О чем?

— О жизни после меня. А по поводу Маркса... Это действие яда. А не одна лишь чахотка.

Он закрыл глаза и глубоко вздохнул.

То ли задремал, то ли задумался о чем-то. Я не различил его мыслей, зато различил мысли смущенной женщины:

— Спокойно, спокойно!.. Что можно сделать после него? Написать воспоминания. Издать полное собрание его сочинений... Что еще? Можно исследовать его тело, мозг... Организовать институт его имени... И все. И больше ничего нельзя сделать. Только мозг, воспоминания и собрание сочинений... Страшно!

— Маркса убили, конечно же, не враги, — пробормотал больной, встрепенувшись, с трудом вынырнув из омута беспамятства и дремы, — Маркса отравил Фридрих. По его же, марксовой, просьбе. Чтоб сократить страдания, чтоб помочь. Когда нет никакой надежды, это самое мужественное решение... Я решил просить у партии яда, — закончил он твердо.

— Причина?..

Ее голос был по-прежнему ровным и внешне спокойным.

— Неумение множить семнадцать на двадцать два. Ясно, что это только начало. Через месяц я не вспомню, кто такая вы. Через два забуду, как зовут меня самого...

Он прервался, подбирая слова.

— Причина — в несоразмерности задач и ограниченности человеческих сил, — прошептал уже как будто не нам, а самому себе. — Когда вождь начинает проигрывать вечности, он добровольно уходит. Вспомните чету Лафаргов. Два старика, два трупа... Рука в руке.

— Этот грех против себя не прощается, — заметил я.

— А против других прощается? — отреагировал он, услышав. — Чепушенция все это, беспочвенная моралистика. Тут должны быть не чувства, а голый расчет. Когда у нас появятся дополнительные рычаги кроме тотального беспощадного террора?.. — я вдруг заметил, что губы его перестали шевелиться. Он уже говорил это не жене, а самому себе. — Такие рычаги появятся через несколько лет. Когда Иван да Сенька оправятся после войны друг с другом. Когда начнут торговать и обзаводиться семьями. Излишки, конечно, мы вытрясем беспощадно, но Ванька с Сенькой это переживут, с них все как с гуся вода... Несколько лет. Пять, семь, не больше. Ну а пока террор. Чтобы обуздать стихию — террор. Чтобы научить дикарей жить по-человечески — террор. Только террор...

Для жены он уже некоторое время молчал. Очнулся. Поглядел в ее серые глаза, которые внешне ничего не выражали.

— Ответьте, мой друг... Что может быть более унизительного, чем источник террора, беспомощный сам?.. Вот, — он поднял правую руку с помощью левой. Поднял, подержал немного и опустил, — Ничего не чувствую. Бледная немочь. Слизь...

— Я вас понимаю, — сказала она вдруг.

— Понимаете? И слава богу, — начал раздражаться больной. — И что же вы понимаете? Может быть, вы хотите последовать вслед за мной?

— А как будет лучше для дела?

— Не знаю, как будет лучше. Я не обязан все знать. Для дела будет лучше, чтобы жить. Но жить не всегда возможно, не всегда... Мироздание сопротивляется, и вечность подготавливает нам глубокую яму!

— Тогда я, пожалуй, останусь. Если вечность подготавливает яму, я, пожалуй, буду тут. Чтобы продолжать ваше правое дело, вот...

— Ну и чудненько. Решено.

— А кто еще сможет разобрать ваши бумаги, ваш почерк, например? Особенно сегодняшний? — пролепетала она, оправдываясь.

— Чудненько! Чудненько!!.. — не захотел он слышать продолжения.

Резко встал, но зашатался, голова закружилась, и чуть не упал... Супруга поддержала его и повела к машине.

Шофер спал, облокотившись на руль.

— А мне только что приснилась большая дыня, — сообщил он, встрепенувшись. — Странно!..

— Дыня — это ерундистика. Это просто счастье, увидеть дыню. Тут такое в голову лезет, что... — больной не докончил и махнул рукой.

Шофер включил фары. Машина медленно тронулась вперед, бурча и чертыхаясь, как человек.

Я примостился на заднем сиденье и видел, как женщина дотронулась до руки больного, погладила ее и крепко сжала.

* * *

Возвратились в парк. Подвалили к Большому дому. Из-под колонн вышла черная тень начальника охраны.

Паколи открыл дверцу машины и подал руку.

— Вас уже ждут.

Больной нащупал землю ногой, будто пробовал воду. Тихонько сошел и двинулся к дому.

Мы с женою были позади. Я наблюдал, как он неуверенно ставит свои ступни, вот-вот споткнется... Поднялись по небольшой лестнице, вошли в обширную прихожую.

— Это что такое?..

Перед нами стояло пятеро коротко остриженных детей в простой сиротской одежде. Две девочки и три мальчика лет по восемь-десять. У одной девочки в руках был большой букет полевых цветов. Паколи сделал незаметный знак, она подошла к супруге больного, отдала цветы и быстренько, как птичка в стаю, возвратилась к своим друзьям.

— Это ходоки, — объяснил Паколи.

— Какие же это ходоки? Это ведь, кажется, дети... Дети это? — спросил больной неуверенно у жены.

Та кивнула, подтверждая верность оценки.

— Наверно, еще и вшивые, — предположил больной. — Тебя как зовут?

Он хотел потрепать ближнего мальчика по волосам, но тот в ужасе отпрянул.

— Это крестьянские дети, — объяснил Паколи. — Они дикие и ничего не понимают.

— Гхм... Ну я тогда не знаю, что с ними делать... — замялся больной. — Вот ты, рыжий, — выбрал он одного. — Я тоже был рыжим, — он погладил свою лысину. — Но ничего, не страшно. Мне сильно повезло...

— Вы ходите в школу, дети? — учительским голосом спросила супруга. — Надо ходить в школу и хорошо учиться...

В ответ ей раздался непонятный, короткий смех одного из малышей.

— Дай им конфету, — прошептала она, смутившись.

— Разве что конфету вам дать? — осведомился больной. — А есть у нас конфета? — обернулся к жене.

Та вытащила из кармана платья леденец и передала больному.

— Вот, — пробормотал он, — я даю вам конфету. Подойди сюда, мальчик, — поманил он пальцем рыжего.

Тот с опаской приблизился, принял из рук хозяина леденец, повертел его в руках и, чего-то не поняв, может быть, не узнав, что ему дают, возвратил подарок обратно.

— Это же конфета, — попытался разъяснить больной, — ее можно есть.

Он развернул обертку и положил леденец себе в рот.

— Дедушка, а ты кто?.. — спросил вдруг рыжий.

Больной развел руками. Потом вдруг пронзительно и громко всхлипнул.

Пошел к лестнице. Схватился за перила, но подняться не смог, ноги не пошли.

Рядом стояла инвалидная коляска. Внутри деревянных ступеней были сделаны специальные желоба, чтобы по ним могли катиться колеса. Больной опустился в коляску, и жена попыталась его вкатить на лестницу.

— Помогите! — сделал отмашку Паколи.

Дети, оживившись, бросились к дедушке, оттеснили его жену и весело вкатили коляску на лестницу. Наверное, это им напомнило санки.

...Хозяин дома ехал наверх. Мимо проплывали блеклые обои, блестели дубовые перила, а рядом слышались возня и смех подрастающих диких людей.

Его подняли на второй этаж и куда-то весело покатили...

— Не туда!.. Сюда!! — и Паколи открыл дверь кабинета.

Перехватил спинку коляски и бережно подвез хозяина к письменному столу.

Запыхавшаяся жена положила на стол подаренный букет нищих цветов.

— Вы хотите, чтобы я вас расстрелял? — просто спросил больной. — Кого вы ко мне зовете?..

— Сегодня еще один посетитель. Но очень важный, — загадочно сообщил Паколи.

Прикрыл дверь кабинета. Я направился вслед за ним.

— Зачем вы так, Петр Петрович?.. — прошептала жена, имея в виду детей. — Он не хочет никого видеть...

— Он должен чувствовать жизнь вокруг себя, — ответил начальник охраны.

Я не пошел вслед за ним. Я только посмотрел вниз и через доски пола увидел, как Паколи медленно и чинно спустился на первый этаж. Присмиревшие дети обступили его.

— Талоны на сахар. Тебе, тебе и тебе...

И он сунул в маленькие руки бумажки с лиловой печатью.

Вывел детей на улицу. Вложил два пальца в рот и оглушительно свистнул. Дети разлетелись, как стая голубей.

...Я стоял на втором этаже. Видел, что супруга больного, словно лунатик, зашла в свою комнату, но остановилась на пороге. Женщина, жившая вместе с ней, мыла пол, наклоняясь и кряхтя, и супруге не захотелось топтать здесь без надобности.

— Все, — выдохнула она, — Володя уходит...

Обессилев, опустилась на порог и села, вытянув толстые ноги.

— Куда? — спросила женщина с тряпкой.

Супруга неопределенно мотнула головой.

Женщина бросила тряпку на пол, опустилась на корточки рядом с женой больного, пытливо заглянула ей в глаза:

— Вас он берет с собой?

Молчание в ответ...

— Почему? Потому что вы сама этого не хотите, — вывела женщина, так и не дождавшись вразумительного ответа. — Не спрашивали, на кого он собирается оставить народ?..

Жена отрицательно мотнула головой.

— Мы очень избаловали его, — сказала подруга.

Внезапно лицо супруги больного пошло пятнами. Она сдавленно крикнула, и из уст вылетела слюна:

— Это вы его избаловали!..

— Я?!..

— Вы!.. Вы!.. Вечно что-нибудь подберете, одернете, проследите!.. А он, между прочим, забыл, как вас зовут!.. Когда в последний раз он обращался к вам по имени?.. Год?! Два назад?..

Подруга промолчала. Встала, в сердцах плеснула оставшуюся в ведре воду на пол, захлюпала голыми ступнями по доскам, как по болоту. Скрывая обиду, начала ожесточенно тереть пол тряпкой.

Между тем короткая истерика у вошедшей оборвалась, и тут же стало стыдно. Она наклонилась над подругой и глухо произнесла:

— Маняша, друг мой... Я, кажется, обидела вас? Обидела?..

Ужасно!.. Гадость!.. — она громко всхлипнула.

— Нет. Все правильно. Правильно вы заметили... — подруга выпрямилась. — Я ему все скажу. Или мы твари бессловесные?.. Все!..

Я решил больше не наблюдать за ними, потому что почувствовал смущение. Мне стало интересно, чем занят сейчас больной.

* * *

...Он сидел за письменным столом и задумчиво смотрел на подаренный букет цветов. Я сконцентрировался, весь превратившись в слух, и до меня донеслись его тихие шуршащие мысли:

— ...Что хуже, ребенок или зубная боль? Хуже, конечно, ребенок. Больной зуб можно вырвать и забыть о нем навсегда, а ребенка не прогонишь, не отдерешь за уши, потому что обыватель и мещанин, которые будут при этом, никогда вам не простят и не поймут ваших намерений. А чем плоха здоровая порка здорового маленького наглеца, который чувствует себя пупом земли? По розовым ляжкам, по бессильным ручонкам, по филейным местам... А что? Не шали. Не мешай серьезным людям работать.

Он тряхнул головой, прогоняя химеру расправы, но она возвратилась:

— ...Сколько детей у нас умерло в семье? Две Ольги, один Николай... Да Саша. Все, кажется, или кто-то еще? Новорожденный Николай... Его смерти никто, кроме матери, не заметил, потому что она была слишком маленькой. Разве можно заметить исчезновение пушинки? Нет. Ни капельки... Почему меня выводит из себя физическая слабость малыша? Именно поэтому. В нем нету ни мужества, ни воли. Человек не должен быть маленьким, он должен рождаться сразу большим.

— Разве вы не вспоминаете детство как потерянный рай? — не удержался я от вопроса.

— Нет, — ответил он. — Что хорошего в детстве? Убитые кошки? Подбитые камнем птицы?.. Ребенок жесток, но не это плохо. Плохо то, что он бессознательно жесток. Его насилие не имеет вектора, оно бессмысленно...

— Опять вы о насилии... Сколько можно?.. — взмолился я, но он не услышал.

— Если бы не болезнь, у меня, быть может, тоже были бы дети. Что бы я делал с ними? Не представляю. Порол бы как Сидоровых коз. Так что даже хорошо, что детей у меня нет. Поклонимся в ножки болезни...

Он снова тряхнул головой, но мысли не прекращались, а наплывали друг на друга, как мутные волны.

— Вот говорят, Бог, Боженька... А ведь существует простой логический силлогизм. Дано: «Я — человек. Бог — мой отец. Я чертовски тяжело заболел, но Бог не хочет или не может мне помочь». Вывод: «Отец, не лечащий ребенка, или плохой отец, или его не существует в природе». Логично? Вот-вот.

Он наконец решил прервать свои размышления более действенным методом.

С трудом встал и подошел к специальной тумбочке, на которой находился громоздкий аппарат с металлической трубой — фонограф, что мог записывать отдельные звуки и даже связную человеческую речь.

Больной нажал на какой-то рычажок, завертелся специальный валик...

— Я очень устал, — сообщил больной в трубу, — я хочу кашу с грибами.

Выключил записывающий аппарат и решил прослушать то, что получилось. Но из трубы вместо речи донесся вдруг оперный баритон, спевший что-то из «Лоэнгрина». Коротко спел и замолк, кажется, навсегда.

Хозяин, тяжело вздохнув, снова присел за стол. Положил на сукно свои руки. Две желтоватые ладони. Лопатообразные. Одну, левую, он начал сжимать и разжимать. Попытался то же самое сделать с правой. Но правая не поспевала, почти не двигалась. Или двигалась очень медленно, скованно, еле-еле...

Он вдруг взял чернильницу здоровой левой рукой и бросил об пол.

— Вы что?.. Вам плохо?!.. — раздался через стену испуганный голос жены.

— Пишу, голубчик!.. Работаю над планом статьи!.. — прокричал он в ответ.

На глазах его навернулись слезы.

Правая рука неподвижно лежала на зеленом сукне стола.

Я подошел к окну и вгляделся вдаль.

* * *

Приблизился к туману. Попытался раздвинуть его, как занавес.

Заметил, что по смутной ленте загородного шоссе плетутся два черных автомобиля. Сверху они напоминали двух навозных жуков. И черный блеск бронированных крыш был заметен даже через туман.

Во второй машине находилось пятеро молчаливых сосредоточенных мужчин. Они смотрели вперед, внимательно наблюдая за автомобилем, что прорезал туман перед ними. В этом первом были лишь двое — шофер и человек в шинели, развалившийся на заднем сиденье. Он полностью завладел моим вниманием.

Лицо его казалось темным и покатым, как вареное яйцо, очищенное от скорлупы. Если можно себе представить крашенный в серый цвет белок, то лицо являлось именно таким, расширенным внизу и заостренным кверху. Макушка, прикрытая тяжелой фуражкой, была острой. Кожа на лице как бы кипела, вернее, это кипение было остановленным, застывшим, будто снятая с огня каша. Самое большое пятно располагалось под правым глазом, более мелкие огибали щетину усов и спускались к шее.

Человек дремал, прикрыв веки, тяжело раскачиваясь вместе с машиной. Веки были для меня прозрачными. И под ними я заметил два тусклых глаза, неподвижно смотревших в упор. Я вдруг понял, что он меня видит. Видит даже сквозь сон. Мне стало неприятно, и я решил на всякий случай находиться поодаль.

Машины въехали в ворота усадьбы. Медленно подвалили к Большому дому. Остановились у парадного подъезда. Под колоннами показался подтянутый и бодрый Петр Петрович Паколи. Взял под козырек. Собрался рапортовать. Но из машин никто не вылез.

Заглохли моторы. В воздухе установилась расслабленная летняя тишина. Жужжали пчелы и шмели. Шуршали крыльями стрекозы. Даже взмахи бабочек-капустниц были слышны... Но приехавшие люди не подавали признаков жизни.

Откуда-то сбоку подкрался на мягких лапах фотограф. Как зверь подкрался, как хищник. Поставил свою треногу на землю, накинул на голову черную занавеску. Вот-вот сорвется, вот-вот выстрелит своим магнием... Тишина. Никто не выходит.

Вдруг в первой машине обнаружилось какое-то шевеление. Шофер с готовностью отворил дверцу.

Из черного провала медленно показался человек в шинели. У фотографа сдали нервы. Он торопливо запалил свой магний. Из второй машины тут же выскочили люди. Выскочили со страшной скоростью. Подхватили фотографа под руки и уволокли в кусты. Через минуту оттуда послышался сдавленный крик.

Человек в шинели поглядел в упор на вытянувшегося перед ним начальника охраны.

— Разрешите... — начал Паколи и уже хотел рапортовать.

— Замолчи, — прервал его человек.

Огляделся по сторонам. Посмотрел на небо. Но там было, что и везде, — туман. Снял с себя фуражку, потому что стало жарко. Отдал ее шоферу.

Потом, подумав, снял шинель и тоже отдал шоферу. Остался в светлом френче, но и этого показалось много. Снял с себя и френч, бросив его поверх шинели. В руках шофера образовался огромный ком одежды, его самого уже не было видно. А гость тем временем начал стягивать с себя белую косоворотку.

Но одумался. Опустил вниз подол и заправил рубаху в штаны. Стрельнул черным блестящим глазом на Наколи. Достал из машины тяжелую палку с крючковатой ручкой и медленно пошел в дом.

В прихожей безмолвно стояли профессор-невропатолог, санитар и супруга больного.

Гость окинул взглядом всех троих. Но внутренне возбудился только от одной фигуры, от профессора. Подошел к нему и заглянул в глаза. Даже издалека я почувствовал, как профессор затрясся и по-холодному вспотел.

— Выздоравливает? — спросил негромко приехавший.

— Не теряем надежды, — выдавил из себя врач и пояснил: — На полное окончательное выздоровление.

— У меня в глазах мурашки, — сообщил гость. — Что это такие?..

— Это от сужения кровеносных сосудов. Или от их расширения. Если они сужены, надо расширить, а если расширены, надобно сузить.

Гость согласно кивнул:

— Если не выздоровеет, ответите головой.

Подумав, добавил:

— И если выздоровеет. Но не так. Не так, как следует, выздоровеет. Тоже ответите.

— А это уже провал!.. — услышал я внутренний вопль профессора.

Приехавший хотел отойти, но какая-то неведомая сила, может быть, внешний вид медицинского светила или что-то другое удержали рядом, не позволили уйти просто так.

— Чем меньшевик отличается от большевика? — задал вопрос он.

— Мамочки!.. — воскликнул профессор про себя, а вслух ответил: — Не знаю.

— А вы подумайте.

Профессор лишь головой мотнул.

— И я, — пробормотал гость после паузы, — и я не знаю...

Посчитав свою миссию выполненной, подошел к супруге хозяина.

Сказал:

— Ты бледная. Намажься помадой.

— Пойдемте, пожалуйста, со мной, — пролепетала она.

Пошла вперед, начала подниматься по лестнице, и гость, тяжело скрипя ступенями, двинулся вслед за ней.

На втором этаже женщина постучала в комнату к мужу:

— К вам пришли...

— Да, да. Прошу... — раздался нарочито бодрый голос больного.

Супруга открыла дверь, пропустив гостя вперед:

— Единственный вопрос. Вы останетесь обедать с нами?

— Я не обедаю в это время суток, — сказал приехавший.

Дверь за женщиной закрылась.

Как только это произошло, гость довольно проворно шагнул к больному и поцеловал его в шею. Потом в щеку и губы. Стиснул в объятиях.

— Да, голубчик, да... Это я. Это мы... — залепетал больной, кое-как отвечая на знаки любви.

Гость внезапно отпрянул, как тень. Застыл у окна, заслоняя свет.

— Хорошо, что нашли время заехать. У меня к вам большущая куча вопросов, этакий мусор, который нужно превратить в навоз, — больной немного запыхался, потому что его грудную клетку сильно придавили знаки любви.

— И у меня к вам куча... — неопределенно сказал приехавший. — Вот эта палка, — он передал деревяшку больному, — подарок от Политического бюро. Хотели сделать надпись: «Удивительному учителю от удивленных учеников». Но при голосовании не прошло. Один голос был подан против.

— Троцкий подал, — предположил больной, примеряя палку в руке.

— Он. Мы все вопросы привыкли решать единогласно. Поэтому на палке ничего.

— Ничего так ничего, — согласился больной. — Вопрос первый: у меня вторую неделю молчит телефон. Почему?

— Этот? — спросил гость, указывая на аппарат.

— Вот-вот.

Приехавший снял трубку и внимательно вслушался в тишину.

— Диверсия на линии, — лаконично сообщил он.

— Во-вторых, у меня сломалась труба, и я не могу ничего записать, — больной указал на фонограф.

Гость заглянул внутрь трубы. Вынул из кармана носовой платок и протер ее изнутри. Открыл окно. Выбросил фонограф на лужайку. Раздался металлический грохот.

— Не надо ничего записывать, — и он закрыл окно. — Хотите что-нибудь передать, скажите жене.

— Мне никто не пишет! Ни члены ЦК, ни его Политическое бюро...

— Больны.

— Все?

— Большинство.

— И Цюрупа болен? — спросил больной с подозрением.

— И Цюрупа.

— И товарищ Горбунов?

— И товарищ Горбунов.

— А Смилга?..

— Третьего дня слег.

— Но ведь с этим нужно что-то делать! — взмахнул левой рукой больной. — Нужно отправлять людей в санатории лечиться. Почему не отправляете? Ждете специального распоряжения?.. А вы сами-то не больны?.. — спросил он с подозрением.

— Я-то? — не понял приехавший и вдруг засмеялся.

— Да. По глазам вижу, что у вас недуг... Как вы собираетесь лечиться?

— У меня есть бурка. Завернусь и хожу.

Больной с тревогой посмотрел на посетителя. Опустился в кресло. И приехавший так же позволил себе присесть на краешек стула.

Некоторое время молчали. Чувствовалось, что хозяин комнаты не знает, с чего начать.

— Причем тут бурка?! — билось в его мозгу. — Что он имеет в виду?..

— Спросите у него, зачем он назначает повсюду своих людей, — подсказал я.

— Это не факт, — ответил больной.

— Что? — встрепенулся приехавший.

— Да мне здесь нашептывают. Всякие доброхоты. Про вас. Зачем и почему...

— Мне тоже, — улыбнулся гость, — сильно нашептали.

— Когда?

— Вчера. Вы, сказали, у нас за Ильича. Вы, сказали, уже как Ильич. А я сказал: «Кто я? Палец. А кто Он?.. Каланча».

И в качестве иллюстрации своих слов гость показал кривой мизинец.

— Ну, это бред, — заметил больной, — мы с вами одного роста.

— Как бы начать?.. — услышал я его внутренний голос. — Как подойти, с чего?..

— Вот что. Я вас спрошу, в чем состоит главная задача революционера?..

— В гуманизме, — ответил приехавший сразу. Не задумываясь и легко.

— Это что такое? — насторожился больной. — Я вас не понял. Гладить по головке русского тютю? Это вы предлагаете?

— Безусловно, — подтвердил приехавший и пояснил: — Не каждого.

— Гхм. Какая-то у вас абстракция... Каша и жижа!

— Это я сошел с ума или он? — спросил больной сам себя.

Решил зайти с другого конца:

— Вы, наверное, слышали такую фразу, в университете...

— Нет, — мотнул головой приехавший.

— ...тогда в реальном училище...

— Не был.

— Ну в гимназии... Гимназию-то, наверное, посещали?

— Никогда, — признался гость.

— Но это уже полный нонсенс! — услышал я внутренний крик больного. — Где-то ведь он должен был учиться!

— Ну нигде, — сказал я. — Нигде он не учился. Что вы пристали к человеку?

— Хорошо. Значит, где-нибудь да слышали... «Дайте мне точку опоры, и я переверну землю», — уточнил с отчаянием больной. — Ведь знаете?

Приехавший кивнул.

— Вопрос задачи: что здесь опора, а что есть земля в приложении к нашей борьбе?

Приехавший молчал.

— Тогда я задам вам другой вопрос. Вот вы сейчас ехали по лесу. Попалось вам поваленное дерево, перегораживающее дорогу?.. Большое такое, столетнее...

— Не попалось.

— Ну, предположим, что попалось. Представим, что обнаружилось. Что бы вы сделали?

Гость нахмурился и посуровел.

— Так и быть, я вам подскажу. Перед вами два решения. Первый: ждать, покуда дерево истлеет и тогда проехать. Сколько лет на это понадобится?

— Много, — сказал приехавший. — Много долгих лет.

— Вот именно! Решение номер два: убрать это дерево с дороги к кузькиной матери!..

— Есть и три. Третий есть, — и гость для убедительности поднял на своей руке три пальца вверх.

— Какой еще третий? — недоверчиво спросил больной.

— Изрубить старую корягу в кусочки!

— И я об этом! Так вот, точка опоры здесь — насилие, то есть применение силы для ликвидации исторического завала. Ждать нету времени. Не только мы валили это дерево, согласны? Его свалили объективные причины. Не сами клали на пути. И ничего, кроме насилия, не остается, чтобы сдвинуть его с места, чтобы дать молодой траве прорасти. Мы не людоеды. Просто насилие — это единственная точка опоры!

— Не согласен, — подал голос гость. — Точка опоры — партия. А насилие — остов архимедова рычага.

— Господи, с вами невозможно разговаривать! — и больной пошел пятнами от гнева, — И я о том же! Мы с вами — об одном, только разными словами. Упавшее дерево — это прошлый режим и груда нерешенных вопросов. Безземельность, вшивость, безграмотность... Почему, скажите, даже члены Политического бюро пишут с ошибками? О членах ЦК вообще речь не идет... Я правлю документы с красным карандашом! Может, мне заставить их писать на латыни?

Гость мудро улыбнулся, будто сам уже знал латынь назубок.

— Каждые семь лет — голод, недород... У детей вылезают кости от недоедания. Взрослые пьют и к тридцати лишаются разума. Телесные наказания, сифилис и холера. Первый университет — на пять веков позже, чем в Европе. Зима то со снегом, то без. Посевы вымерзают, птицы падают от холода на лету. Ненавижу!.. У-у!.. — заскрипел больной зубами.

— Да, — произнес приехавший, — все правильно.

— Конечно, пришлось напустить туману. Пришлось придумать множество философских закавык и обоснований, пришлось назвать молодую траву пролетариатом, и все для того, чтобы убрать поваленное дерево, чтобы дать траве место и возможность роста!..

Здесь я заметил, что Паколи, слушавший через трубку этот разговор с другой стороны стены, несколько оторопел.

— А что еще было делать? Только плести дичь. Да, дичь. И вермишель. Базис, надстройка, классовая борьба, слом государственной машины... все вермишель! А под этой приправой, чтобы не было слышно застоявшейся вони, расстреливать! Того же буржуа, попа, волокитчика, аллилуйщика и подпевалу! Хотелось? Нет. Но нужно было убрать корягу с пути. Сегодня мы дали послабления торговцу. Надолго ли? Не знаю, не уверен. Корягу убрали, но еще не всю... Насилие — единственный рычаг, позволяющий решать крупные исторические задачи в ограниченно-сжатые сроки. Ничего другого у нас нет...

— Вы, по-моему, возбудились, — сообщил гость. — Пойду я.

— Нет, вы ответьте! Вы что, не согласны?

— Согласен.

— А раз согласны, — тут голос больного сорвался, — то почему вы забрали у меня все? У человека, который освободил вас? Назвал время, показал цель и дал в руки средство? Почему забрали все? Заперли? Обвели вокруг пальца? Телефона нет. Писем нет. Почему?!..

— Не пойму я, куда вы клоните...

— А туда... Туда клоню... Я принял решение просить у партии яда. Вот куда.

За столом наступило тягостное молчание. На лбу больного выступил пот. Было видно, что рубаха на нем тоже промокла. Паколи за стеной заткнул уши руками и вышел из комнаты.

— Пистолет у меня отобрали. Охотничье ружье тоже. Столовые ножи режут очень плохо... Источник насилия не может быть бессильным сам. Это аксиома, не требующая доказательств...

Энергия и жизнь вышли из больного разом. Весь съежился, скривился, поскучнел.

— Да, — сказал гость. — Вы правы. Ваша просьба совершенно разумна.

— Вы за?

— Без сомнения. Мы поступили бы негуманно, если бы отмахнулись от ваших слов, как от надоедливой мухи.

— Если так, то когда же?..

— Я один такие вопросы не решаю. Мне нужно мнение По оптического бюро, — и гость встал.

— Только не тяните. Я не выдержу долгого ожидания.

— Завтра же обсудим.

Приехавший шагнул к больному и крепко обнял его. Тот уже не мог встать, просто обхватил рукой талию целовальщика и подставил щеку.

Гость быстро вышел, бесшумно прикрыв за собою дверь. Проскользнул в комнату напротив, в которой томились в ожидании две старых женщины.

— Воды!.. — попросил он.

Супруга больного налила из графина в чашку желтоватой застоявшейся влаги.

Гость поглядел в чашку. Выловил толстым пальцем какую-то невидимую соринку. Смочил усы. После этого сделал один мелкий глоток и остаток воды вылил на пол. Сказал:

— Береги мужа. Он у тебя хороший.

Не прощаясь, спустился вниз, на первый этаж, и очутился на улице.

Здесь его разобрала усталость. Сделал вдох полной грудью. Сел на каменные ступеньки.

Стянул с себя правый сапог, потом левый. Размотал портянки. Ногти на его ногах были желтыми, аккуратно остриженными. Два пальца на одной срослись.

Прошелся босиком по влажной траве. Прошелся медленно, к ближайшей скамейке.

Охрана следовала за ним на почтительном расстоянии. Кто-то уже подхватил оставленные портянки и сапоги.

...Гость присел на скамейку, прикрыл глаза, расстегнув ворот рубахи. Он отдыхал. Шофер опустился рядом и весь превратился в слух.

— Анекдот давай, — приказал гость, не открывая глаз.

— Нэпману предлагают рождественские открытки: елка в огнях, ангел со звездой, заяц в лесу... «Это все не то, — говорит нэпман. — Нет ли у вас Ильича в гробу?..» «Для вас есть». «Дайте. Но положите с ним весь его коллектив»...

Шофер прервался, ожидая реакции хозяина. Тот молчал.

Потом внезапно ударил кулаком шоферу в нос.

Встал. Босиком пошел к машине. Сел на заднее сиденье. Шофер, подхватив сапоги, с кровоточащим носом побежал следом. Забрался в кабину. Включил зажигание.

Две машины медленно отъехали от Большого дома. Выбрались через ворота на лесную дорогу.

Вдруг из первой машины послышался громкий смех. До сознания гостя дошел наконец рассказанный анекдот...

* * *

Еще его смех не успел заглохнуть и пропасть, как неистовый вопрос возвратил меня вовнутрь усадьбы:

— Откажут или разрешат?!.. Откажут или разрешат?..

Я снова очутился в кабинете больного.

Он сидел за столом маленький, мокрый и сморщенный, как кусочек ваты. В его сознании билась мысль, которую я не мог не слышать:

— Откажут или разрешат?.. А если разрешат, то осмелюсь ли я убить себя? Не струшу ли? Смогу ли? Безусловно, да. Себя — да. А смог бы ты убить другого, мой милый?.. Оборвать и в другом человеке кошмар, который зовется гаденьким словом «жизнь»? В этом и вопрос. Другого человека — нет. Пожалуй, нет... Если он будет смотреть мне в лицо, то определенно нет. А если со спины, то вопрос спорен. Со спины и если в руках штык? Но как его бить, этого человека, куда?.. Выше пояса или ниже? Гхм... Мне докладывали, что группа солдат вырывала из расстрелянных печень, чтобы съесть. Чтобы накормить себя и детей. Вот это уже — подлинный прорыв... Это уже — античный масштаб, масштаб трагедий Эсхила... Что я?! — вдруг одернул он сам себя. — Зачем я про это думаю, к чему? А к тому. Что тот, кто не может убить другого, должен убить себя сам. И это будет по справедливости...

— ...Через пятнадцать минут будем обедать! — раздался из-за стены голос супруги.

— И не опаздывать! — властно добавила сестра.

Он поморщился. И подумал:

— Жить с женщиной — мука. А с двумя, так полная катастрофа ...

Прокричал им в ответ через стену:

— Иду, голубчики, иду!.. Только руки помою!..

* * *

Обед накрывали в подобии рая. То есть раем служил зимний сад, расположенный в левом крыле Большого дома.

Потихоньку серел и смеркался летний день. Через стеклянный потолок и стены зимнего сада был виден темнеющий туман. Кругом стояли пальмы в кадках, фикусы, и даже на одном пожухлом растении желтел небольшой лимон.

Кроме пальм, здесь еще находилось почему-то фортепьяно, и на небольшой тумбочке стоял кинопроектор с заряженной в него пленкой.

Ощущение рая довершала клетка с канарейкой. Увидав хозяина, которого бережно ввели в сад две женщины, птица вдруг возбужденно и горько запела.

Больной опирался на подаренную ему палку. Взгляд его был недоумевающе тревожным. Его подвели к столу. Маленькая и невзрачная сестра села напротив, а супруга налила мужу половником горохового супа.

— Кто это был? — спросил больной, ковыряясь ложкой в тарелке.

Женщины переглянулись.

— Это был генеральный секретарь нашей партии, — сказала жена невозмутимо.

— Вот как? Что ж... Сильная личность.

Больной отпил глоточек из ложки.

— А кто его туда избрал?

— Ты же и избрал.

Больной с удивлением посмотрел на нее.

— Гхм... Он что, грузин?..

— Возможно, — сказала жена, подумав. — Неизвестно, на самом деле, кто он.

— Я думал, что он грузин. А оказывается, он еще и не грузин...

Больной поднес к глазам серебряную ложку и внимательно ее осмотрел.

— Наверное, дорогая... А что это в супе, палец?..

— Это горох, — объяснила жена.

— Горох... Не еврей ли он?

— Кто?

— Да этот. Кто приезжал...

— Нет, не еврей.

— Ты бы ел, Володя, и не разговаривал, — посоветовала ему сестра. — А то еще подавишься, не приведи Господь...

— Значит, не грузин и не еврей... Жаль. С евреем я бы договорился. С евреями всегда можно найти общий язык. В чем причина устойчивости южных партийных организаций? В том, что в них пятьдесят один процент евреев...

Он наклонился к супнице.

— Это что, фарфор?

— Фарфор.

Какая-то тень пробежала по лицу хозяина. Смутная мысль посетила на минутку его сознание. Но сформулировать ее больной не смог.

— А как его фамилия?

Супруга сказала ему на ухо...

— Вы что, суп не будете кушать? Может, положить вам второе? — спросила сестра.

Больной отрицательно мотнул головой.

Канарейка, спев тревожную прелюдию, вдруг замолчала. Стеклянное небо над головой делалось все темнее.

— Я что-то не хочу есть, — и хозяин отодвинул от себя тарелку с супом. — Что ж, фамилия суровая... У нас все суровые фамилии!.. Каменев, Рыков, Молотов... Зачем? Кого они хотят напугать?!.. — Он с зорким прищуром оглядел женщин за столом.

— А Антонов-Овсеенко?.. — привела пример супруга.

— Причем здесь Антонов-Овсеенко?..

Больной нахмурился и уставился в скатерть.

— Антонов-Овсеенко... Нужно запретить ему называться двойной фамилией. Пусть выбирает. Или Антонов. Или Овсеенко. Вот так...

Он запнулся и начал ощупывать скатерть. По-видимому, прежняя смутная мысль снова посетила его мозг. И он попытался схватить ее за крыло.

— Это из какой материи?..

— Из какой? Я не знаю... — растерялась супруга.

— Камчатный шелк, — разъяснила сестра, тревожно всматриваясь в брата.

— Камчатный?.. Гхм. А я и не знал о таком. Тоже, поди, не дешевая?

— Да уж не за три копейки, — с вызовом ответила сестра, решив идти напролом. — Ты будешь есть или нет?

— Может, вам десерта захотелось? — спросила жена, чтобы разрядить обстановку. — Или кино посмотреть?.. Я могу пригласить механика!

— А какое кино есть? — без интереса спросил больной.

— Ваше любимое. «Волховстрой» и «Годовщина Октября».

Его передернуло.

— Не надо.

— Тогда, может быть, шахматы?..

— Шахматы?.. Пожалуй! — неожиданно проявил он интерес.

Женщины переглянулись. Супруга сдвинула тарелки, вытащила из тумбы, на которой стоял кинопроектор, шахматную доску, разложила ее перед больным. Сказала сестре:

— Я буду в команде Володи.

Села рядом с ним на стул. Сестра расположилась напротив, и он оказался в плотном кольце двух женщин. Они, как ангелы-хранители или медсестры, закрывали путь к отступлению, не давали возможности встать и уйти.

Сестра расставила фигуры. Спрятала пешки в кулачках:

— В какой руке?..

— Все равно.

Она дала ему белую пешку.

Я подошел со спины и склонился над шахматной доской. Вдруг понял, что больной забыл, как ходят шахматные фигуры. Поняла эта и супруга. За своего мужа она сделала выпад пешкой. Сестра тут же ответила ей тоже пешкой, только черной. Сказала:

— Я хотела с тобой поговорить, Володя. Ты... кажется, задумал какой-то побег?..

Супруга двинула вперед ладью, присев на краешек кресла рядом с мужем. Больной молчал, почесывая подбородок.

— Это очень умно с твоей стороны. Молодец, — и сестра пошла конем.

— Мое положение... — пробормотал он, вглядываясь в фигуры, — катастрофично...

— А кто в этом виноват? Кто?!.. Только ты. — Супруга взялась за слона, но задумалась, отвела руку, будто обожглась. — Эгоизм твой не поддается описанию. Ты считал, сколько у тебя в семье человек, чья жизнь напрямую зависит от твоего положения?..

— Не так уж много... — попыталась умиротворить ее супруга взявшись за пешку.

— А брат Дима?! — звонко вскричала сестра. — Про его семью ты забыла?!..

Супруга, тяжело вздохнув, двинула пешку вперед.

— Если бы только женщины... Но есть еще и мужчины! Их надо кормить! Они не могут сидеть на сушках!..

Как-то так получилось, что женщины начали играть сами, увлеклись. И супруга вождя почти совершенно вытеснила его с кресла.

— Вспомнил, — вдруг сказал он, просветлев. — Ведь это пальмы? Пальмы, да?.. — и показал палкой на зимний сад.

— Ну, пальмы... Дальше что? — пробормотала сестра, не отрывая цепкого взгляда от шахматной доски.

— Ведь они не растут у нас. Их, наверно, везли издалека... Сколько они стоят?..

— Мы говорим не о пальмах, Володя. Мы говорим о твоем эгоизме и сумасбродстве. Пока я жива, я не позволю тебе никуда уйти!..

За пальмами сгустилась тревожная темнота. Даже одинокий лимон и тот не светился. Да и канарейка не подавала признаков жизни.

— Почему Лафарг не любил Лассаля? — спросил вдруг вождь глухим подземным голосом.

Супруга тяжело вздохнула.

— А почему Лассаль недооценил Фейербаха?..

Взгляд больного сделался совершенно мутным.

— Плохо дело... — прошептала сестра.

— Лафарг не любил Лассаля, потому что тот был богат. А Лассаль не любил Фейербаха, потому что не видел дальше собственного носа! Богатство выело ему глаза!.. Вот эта ложка!.. — больной взял со стола прибор. — Сколько стоит эта ложка? Сколько стоит скатерть, фикусы?!.. А паркет? Дубовый паркет! — вскричал он. — В то время как народ вымирает, мы утопаем в роскоши! Мне стыдно, стыдно!..

— Так это же все не наше, — незлобиво разъяснила супруга. — К нам это не имеет ни малейшего отношения.

— А чье же это?

— Казенное. Экспроприированное...

— Экс... про... Какое?

— Ворованное, — жестко пояснила сестра.

Больной медленно встал с кресла, опираясь на палку. Склонился над деревянной доской.

— Не надо! — шепнул я ему.

Но он не ответил.

Размахнулся и шибанул подаренной палкой по шахматной доске.

Вверх подпрыгнули деревянные фигуры.

Сестра вскричала и вскочила...

Он ударил еще раз.

Супруга откинулась в кресле и начала тяжело дышать...

Больной обернулся. Увидел кинопроекционный аппарат. Глаза его сладострастно блеснули. Ударил палкой по грейферному механизму.

Аппарат внезапно включился и заработал. Закрутились бобины. На пальмах возникло вдохновенное лицо Троцкого. Он что-то взволнованно говорил. И конница поскакала куда-то в заросли...

— «Баба — это не человек, — сказал Спиноза», — процитировал откуда-то больной, подходя к фортепьяно. — «Баба — это сволочь, — сказал Спиноза»...

— У-у!.. У-у!!.. — тяжело и страшно завыла вдруг супруга, неподвижно сидя в кресле.

— Петр Петрович!.. Петр Петрович!!.. — вскричала сестра, бросаясь вон из сада.

Больной тем временем крушил палкой фортепьяно, издававшее жалобные звуки.

— Что такое?!.. Вы что себе здесь позволяете?! — строго произнес Паколи, появляясь в дверях.

— На!.. — и больной больно ударил его по коленке.

— Профессора... Профессора зовите!.. — и Паколи, преодолевая боль, обхватил вождя руками, стараясь унять.

Но тот вырвался из цепких объятий. Ковыляя и оступаясь, сам бросился из сада, но столкнулся в дверях с Валентином Викентьевичем. Тот был подтянут, холоден и в пенсне.

— И раки?!.. И раки сюда пришли?! — со сладострастием осведомился больной. — Мелководные насекомые?.. Моллюски?!..

Он ударил палкой профессора по плечу. Тот заслонился рукой, но все-таки завалился набок.

— Это волна, господа! — сообщил с пола, стараясь не терять спокойствия. — Сейчас она его накроет!..

Вождь с наслаждением переступил поверженного врага, сделал еще несколько шагов...

— Христом Богом прошу!.. Расстреляйте кого-нибудь за волокиту! — вскричал он.

Задергался. Упал навзничь. По лицу и телу прошла сильная судорога.

— Накрыла!.. Все!.. — комментировал Валентин Викентьевич.

В зимний сад вбежал запыхавшийся санитар.

— Готовьте камфару, — распорядился профессор. — А мы отнесем его в спальню.

Санитар задергался, потому что его движение потеряло вектор. Наконец, сориентировавшись, выбежал в коридор.

Паколи и профессор приподняли вождя с пола, начальник охраны взвалил его себе на плечо и понес из сада.

— ...Надя... Наденька!.. — сестра подошла к женщине в кресле. которая все это время не вставала.

Ивдруг обнаружила, что та без сознания...

Сестра закричала. На крик никто не ответил.

* * *

Внутри его забытья была чернота. Я чувствовал себя лишним, и мне стало не по себе.

Мы находились как бы в его спальне, только над головой вместо потолка было черное небо.

Внезапно яркая вспышка озарила комнату. Около кровати возникла какая-то седенькая растрепанная старушка. Сморщенное лицо было перекошено судорогой. Волосы торчали пучками в разные стороны, и мне показалось, что они дымились.

— Прекрати... Прекрати сейчас же! — закричала она.

Подошла к лежащему на кровати, схватила его за грудки, так, что рубаха затрещала:

— Прекрати! Прекрати, тебе говорят!.. Прекрати, слышишь?!..

Голова больного бессильно замоталась из стороны в сторону. Язык высунулся наружу.

— Прекрати!.. Отстань! Отстань от людей, мучитель!.. Хватит! Хватит!!..

— Не надо... — пробормотал он, не узнавая. — Кто вы?..

— Прекрати! Прекрати!..

Она била его по щекам маленькой невесомой ладошкой.

— Я не могу... Не нужно... — залепетал он. — Ваши руки холодны... От вас плохо пахнет!.. Отпустите! Ради Бога!..

— Ты же ничего не понимаешь! — громко всхлипнула она. Кулачки ее ослабли и выпустили рубаху. — Ничего! Живешь как в бреду!..

Плечи ее затряслись. Лицо еще больше перекосило. Она была похожа на старую куклу, которую смяли, изуродовали и выбросили из дома, как мусор. Закричала сама себе:

— Как ему объяснить?.. Я не знаю, как ему объяснить!..

— Да что вы хотите объяснить?!.. — потерял он терпение.

— Пойдем! — властно приказала гостья.

Протянула свою сухонькую птичью лапку. Насильно вытащила его из постели. Пошла вперед, и больной, оступаясь, заковылял вслед за ней.

Выйдя в коридор, отшатнулась от черного окна...

— Ты видишь? Видишь?!..

Больной вгляделся в пространство за окном. Небо и луну заволокло облаками. Черные деревья почти полностью слились с ночным небом.

— Я ничего... Ничего не вижу!..

— Не видишь?!.. Смотри внимательнее!

Он застонал от полного своего бессилья.

— Ну там, там... Это ведь дело твоих рук!..

Больной схватился за голову, будто ее разрывала непереносимая боль:

— Там ничего нет... Там ночь. Отпустите меня!..

Он закричал. Кинулся прочь. Забился в угол у подоконника, сжавшись, подобрав ноги, натянув на них ночную рубашку. Уткнул лицо в скрещенные на груди руки, так, чтобы ничего не видеть и не слышать.

Гостья склонилась над ним.

— Тебя всего трясет... Чего ты боишься? Дома?.. Своих вещей? Это ведь дом! Всего лишь обжитой дом... Ты что, забыл его?

Он ответил ей стоном.

— ...Только не говори ничего, не говори! — вскричала она, заранее отметая всякие объяснения. — Тебе не знакомы самые простые вещи!..

Маленькие слепенькие глазки ее, похожие на глаза лесной птицы, наполнились влагой, еще секунда и потекут по щекам.

— У нас нет ничего. Ни близких, ни друзей, ни дома!.. Мы потеряли свою жизнь, Володя!..

Он вздрогнул от упоминания своего имени.

— У меня есть История, — пробормотал, оправдываясь.

Старушка горько рассмеялась.

— У тебя есть болезнь, — сказала она, — это единственное, что у тебя осталось...

Замолчала, перебирая руками. Одергивая на себе платьице.

Присела рядом с больным, обняла его длинными руками так, что он как бы исчез, растворился в ней.

— Я помню, — прошептал, — помню это прикосновение!..

Некоторое время они молчали.

— А, наверное, тяжело стоять у руля такой махины?.. — вдруг спросила гостья.

— Да... — нехотя признался он. — Весьма гаденько. Особенно поначалу. Кругом вооруженные люди. То ли тебя защищают, то ли стерегут, чтоб не убежал...

— А зачем они тебе? Распустил бы ты их по домам... Не держал бы при себе, не насиловал... Зачем навязывать людям свою волю? Пусть живут как умеют...

— Да знаю, — пробормотал он. — Сам знаю...

Он тяжело вздохнул. Оторвал голову от ее груди. Внимательно всмотрелся в лицо гостьи:

— А вы? А что у вас?

— У Саши сильный бронхит. Ставила ему банки на спину. Оленька измазала чем-то платье, целый вечер терла, не могла отстирать... У отца сильные головные боли, он очень устает...

— Отец, Ольга, Саша... Они ведь все мертвы, мама!.. — выдохнул он. — Да и вы... Вы тоже...

— Не говори, чего не понимаешь, — усмехнулась мать. — Пойду я...

Она встала с пола, собираясь уходить.

— Погодите. Вы еще не все мне сказали. Я многое хочу у вас спросить...

— Ты и так все знаешь. Головой знаешь. Но ты думай сердцем. Попробуй думать сердцем, хорошо?

— Хорошо...

— А семнадцать на двадцать два можно умножить очень просто. Прибавляй семнадцать к семнадцати двадцать два раза... И все.

— Двадцать два раза, — пробормотал он, заплакав. — Двадцать два раза...

Она исчезла.

Больной громко плакал. Он лежал в своей кровати, и слезы текли на подушку.

Над ним в испуге склонились санитар и Валентин Викентьевич.

* * *

— Он выплыл, — с благоговением пробормотал профессор. — Вы слышите меня? — обратился он к плачущему.

— ...Помогите мне приподняться!..

Ему помогли сесть, положив под спину подушку. Профессор схватился за его запястье.

— Работает, — сказал он с восхищением, прислушиваясь к биению сердца больного. — Работает моторчик!..

Вдруг пустился в пляс. Станцевал на месте несколько неуклюжих па. Прервался, сконфузившись, и встал, как вкопанный. У санитара от удивления челюсть отвисла.

— Вы, наверное, и море переплывете...

— Море навряд ли. А Волгу переплывал. В юности. Дайте мне, пожалуйста, бумагу и карандаш...

— А вы его в руках-то удержите? — с сомнением спросил профессор.

Откинул одеяло, вытащил из саквояжа специальную иголку и легко ткнул ею в правую ногу больного:

— Чувствуете?

— Слегка.

— А так?..

— Немного...

— Чудо. Просто чудо. Железный вы человек, — не переставал удивляться Валентин Викентьевич.

Про себя же подумал:

— А диагноз неясен совершенно. Что еще он выкинет? К чему придет?..

Он дал больному блокнот и карандаш.

Тот левой рукой вывел на бумаге несколько знаков. Профессор с санитаром переглянулись.

Больной, не обращая внимания, продолжал что-то старательно писать. Спросил:

— Что с Надей?..

— У нее был сердечный приступ... Но сейчас опасность миновала. Ей легче.

Он кивнул:

— Пожалуйста, оставьте меня одного.

Профессор и санитар на цыпочках вышли из комнаты. Карандаш из его руки выпал и покатился по полу.

— Подайте, пожалуйста, — обратился он ко мне.

Я поднял карандаш с пола и передал ему.

Он с усилием дописал левой рукой какую-то закорючку в блокноте. Я склонился над его плечом и посмотрел, что он там пишет:

— 17+17=34. 34+17=51. 51 + 17=68. 68+17=85. 85+17=102...

— ...Вдруг я ошибся? — услышал я его внутренний голос. — Вдруг чего-то не доглядел, пропустил мимо?.. Во всех своих делах? Вдруг выйдет как с этим умножением? Не одно решение задачи, а целых два? И не быстрым умножением одной величины на другую, а медленным постепенным сложением? Медленное постепенное сложение... Фу ты, как просто! А результат тот же! Кто бы мог подумать... Но погоди, погоди! — прервал он сам себя. — Сколько у тебя потребуется времени, чтобы сложением заменить умножение? Несколько часов. А может быть, и дней... А решить дилемму с поваленным деревом, сколько лет на это нужно, если не наскоком, без пилы и шашки? Много лет. Множество долгих лет... Приемлемо? Навряд ли. Но вдруг?..

В комнату постучали. Мысли его затихли, и он выжидательно посмотрел на дверь. В комнату медленно вошла его жена, опухшая и сгорбленная.

— Друг мой... Зачем вы пришли? Вам было плохо?.. Идите, идите к себе!

Она обняла его.

— Никуда я не уйду. Я должна быть рядом, когда ваша душа страдает.

— А она уже не страдает. Она почти исцелилась! Поздравьте меня, я нашел решение задачи.

Супруга внимательно посмотрела на него.

— Что это значит?

— Это значит, что яд отменяется. Вы можете помочь мне встать?

Она с готовностью подставила ему плечо. Больной уцепился за него, но подняться не смог. Упал, забарахтался в кровати, как перевернутый на спину жук. Мне пришлось обнаружить себя. Я взял его за талию, жена подхватила за руки, и мы вдвоем посадили больного в коляску. Он в изнеможении откинулся головой на спинку, супруга вытащила из кармана носовой платок и отерла мужу лоб. Потихоньку повезла больного к выходу. Осторожно спустила на первый этаж по лестнице, вывезла на крыльцо.

Туман поднимался вверх, и сквозь пелену проглянуло бледное солнце.

— Сколько лет у меня осталось? — услышал я. — Не меньше пяти. А если очень захочу, то проживу еще лет пятнадцать-двадцать. Это же уйма времени. Целая вечность — двадцать лет! На сложение времени хватит. Все должно сойтись. Все — получится... Вот-вот!

Внезапно из глубины дома раздался пронзительный и требовательный телефонный звонок. Супруга и больной вздрогнули, словно пронзенные молнией.

— Это он... Это они включили телефоны!.. — пролепетал больной.

Жена заметалась, побежала в дом, и больной помахал ей рукой, чтоб она не сомневалась, оставлять ли его одного на улице.

Некоторое время ждал ее возвращения. И вдруг подумал:

— А если нету... Нету этих двадцати лет? Нету пяти... Вообще ничего нет? Смерть наступит завтра. Ранним утром. Или сегодня вечером. Через час наступит, что тогда?..

Ему стало страшно.

— Что же она не идет?.. Почему не идет? А-а!.. — негромко замычал он.

Никто не отозвался.

Ужас его от этого молчания стал непереносимым.

— A-а!! А-а-а!!!.. — А-а-а!!!.. — завыл он.

И где-то издалека, из чаши леса ему ответил невнятным звериным воем то ли волк, то ли собака.