II. Разочарование в Западе

В. человека вложена способность к «святому недовольству» (по прекрасному выражению поэта) как собой, так и окружающей средой и стремление к постоянному усовершенствованию. Чем выше на нравственной и психической лестнице стоит человек, тем более развито в нем это «святое недовольство», и, наборот, оно замолкает лишь потопленное в животной природе человека, для которого поэтому нет ничего пагубнее, нет ничего низменнее самодовольства. Много было даваемо различных определений человеку: и ξωον πολιτικόν174, и toolmaking animal175, но истинной демаркационной чертой, отделяющей человеческое от животного, является Недовольство существующим и стремление к лучшему будущему. В этом стремлении обнаруживается истинная духовная родина человека,— религиозная идея, с дивной художественной красотой выраженная в лермонтовском «Ангеле».

Возможность стремления к усовершенствованию необходимо предполагает и совершенство, как тот идеальный масштаб, с которым сравнивается несовершенное настоящее. Без предположения существования такого совершенства мы не можем даже мыслить усовершенствования. Идея совершенства, таким образом, дана нам вместе с стремлением к усовершенствованию. Абсолютное совершенство есть Божество, и Оно открывается нам, следовательно, в самом основном стремлении нашей жизни.

Но, говоря таким образом, мы предрешаем уже целый ряд спорных вопросов, даем уже готовую «теорию прогресса», ибо спорный вопрос, вопрос всех вопросов, и заключается в том, где искать этого совершенства, на «небе» или на «земле», в области эмпирической или религиозной? Достижим ли в эмпирии этот идеал или же недостижим, и потому движение к нему бесконечно?

Идеалистическая метафизика и религиозные учения отвечают на этот вопрос отрицательно. Абсолютного, в том числе и абсолютного совершенства, не дано в «опыте». «Мир во зле лежит»176— таково одно из самых основных положений христианского учения. В прощальной беседе Христос учил177учеников не быть, как «мир». Известный пессимизм, отрицание «мира» во имя высшего идеала, составляет необходимое свойство всякого метафизического и религиозного учения, прозревающего за этим миром бытие абсолютное, сверхмирное начало. Борьба двух начал, добра и зла, неустранима из «мира», т. е. эмпирической действительности.

Но этот пессимизм есть во всяком случае оптимопессимизм, он дает место относительному оптимизму, оставляет возможность непрерывного и бесконечного прогресса. Именно абсолютность и, следовательно, недостижимость идеала и является лучшей гарантией бесконечности движения к нему. Христианство, несмотря на свой исходный пессимизм, дает абсолютную заповедь усовершенствования: будьте совершенны, как Отец ваш Небесный178совершен есть. Основным стремлением исторического человечества оно полагает осуществление Царства божия па земле. Несмотря на признание, что основная особенность мира есть отсутствие любви179(см. прощальную беседу), оно дает заповедь любви, этот мир отрицающей. Христианство открывает тем самым перспективу бесконечного, не только личного, по и общественного усовершенствования, в какой бы особенной исторической форме стремление к нему ни выражалось (и, следовательно, необходимо объемлет и теперешнее демократическое и социалистическое движение, стремящееся к осуществлению заповеди любви в общественных отношениях).

Итак, с точки зрения идеалистической метафизики и положительного религиозного учения, абсолютный идеал совершенства недостижим в опытной, эмпирической действительности, на долю которой остается бесконечное к нему движение; он имеет в этом смысле значение не цели в узком смысле слова, а регулятивного принципа. Поэтому прогресс бесконечен, но ни одна из его стадий не может быть принята за окончательную и абсолютную.

Не так представляется это дело для тех, кто принципиально отвергает самую область трансцендентного, для кого вообще нет «неба», а есть только «земля». Само по себе это отрицание не в состоянии и у них загасить огонь Прометея, стремление к абсолютному совершенству, но в силу этого отрицания они должны искать идеал совершенства в области эмпирического бытия, в рамках пространства и времени, т. е. в определенном месте в данный момент,

Wie wollen hier auf Erden schon180

Das Himmelreich errichten,

как с наивной откровенностью заявляет в известном стихотворении Гейне. Без положительного идеала совершенства обойтись не могут и позитивисты, ибо без этого идеала прогресс невозможно отличить от всякого другого движения: прогресс есть не просто движение, а движение к определенной цели, причем эта цель мыслится как эмпирически достижимая. Неизбежным следствием философии позитивизма и атеизма является поэтому представление о таком предельном пункте движения, который воплощает уже всю полноту совершенства. Но такое представление, очевидно, противоречиво, ибо оно предполагает, с одной стороны, развитие нравственного самосознания, которое в силу этого развития все более удаляется от состояния самодовольства или просто довольства, а с другой стороны, рост такого самодовольства. Таким образом, философия эта необходимо ведет к противоречивомуутопизму.Типичнейшим примером утопизма является представление современного социал-демократизма о Zukunftstaat’e. Поскольку социал-демократизм является и атеизмом, Zukunftstaat в той или иной форме есть его необходимый атрибут, ибо он заполняет недостающую область трансцендентного. При этом совершенно безразлично, как сама определяет себя данная доктрина: она может называть себя научным социализмом и действительно заключать в себе серьезное научное содержание, представление о Zukunftstaat’e, имеющее в себе неустранимые элементы утопизма, является для нее совершенно необходимым. Социальный утопизм проистекает, таким образом, из незаглушимой религиозной потребности духа и является поэтому необходимым спутником всякой доктрины, причем остается безразличным особенное содержание утопии в каждом отдельном случае, будет ли это представление о «государстве будущего», или о сверхчеловеке, или комбинация того и другого представления и т. д.

Легко понять, что смешение областей трансцендентного и эмпирического не проходит безнаказанно для утопистов. Отсутствие правильной духовной перспективы ведет к тому, что предметы представляются словно в кривом зеркале, естественная нетерпеливость, стремление ускорить наступление так долго медлящего Zukunftstaat’а мешают трезвому пониманию действительности. Между позитивизмом и социально-политическим утопизмом есть если не логическая, то психологическая связь181, так же точно, как есть она между идеализмом и социально-политическим реализмом.

В нашей литературе есть весьма интересный художественный образ утописта — правда, не в политике, а в любви — в лицеДон-ЖуанаАлексея Толстого. Сатана так объясняет свой коварный умысел относительно Дон‑Жуана:

Любую женщину возьмем как данный пункт182:

Коль кверху продолжим ее мы очертанье,

То наша линия, как я уже сказал,

Прямехонько в ее упрется идеал,

В тот чистый прототип, в тот образ совершенный,

Для каждой личности заране припасенный.

Я этот прототип, незримый никому,

Из дружбы покажу любимцу моему.

Пусть в каждом личике, хоть несколько годящем,

Какое бы себе он ни избрал,

Он вместо копии все зрит оригинал,

Последний вывод наш в порядке восходящем.

Когда ж захочет он, моим огнем палим,

В объятиях любви найти себе блаженство,

Исчезнет для него виденье совершенства,

И женщина, как есть, появится пред ним

И пусть он бесится.

Пусть ловит с вечной жаждой

Все новый идеал в объятьях девы каждой!

Так с волей пламенной, с упорством на челе,

С отчаяньем в груди, со страстию во взоре,

Небесное Жуан пусть ищет на земле

И в каждом торжестве себе готовит горе.

Мы указали уже, что для утопизма характерно не содержание представления об идеале само по себе, а самая чрезмерность идеализации, потребность мыслить известное состояние как абсолютное совершенство. Идеалом в относительном смысле является для нас достижение всякой недостигнутой еще цели, к которой мы стремимся в данный момент, напр., достижение приличной демократической конституции. Но такой относительный идеал, конечно, отличается от того абсолютного идеала, которым является утопия. Дело идет именно о том психологическом привкусе, о тех очках, через которые смотрит на мир человек в зависимости от того, как он решил для себя основные вопросы бытия. Можно поэтому говорить не столько· об утопии, сколько об утопическом отношении к представлениям: представление о целях вполне несбыточных или ошибочных тем не менее может не содержать в себе ничего утопического, между тем как представления о целях вполне осуществимых могут быть более или менее сильно окрашены в цвета утопизма (я лично держусь именно такого мнения относительно современных представлений о социализме).

Сказанного достаточно, чтобы понять первый акт душевной драмы Герцена — его разочарование в Западе. В 40-х годах, перед поездкой за границу, Герцен был уже атеистом; оставаясь при этом религиозной натурой, он тем самым необходимо сделался и утопистом. Условия, при которых складывался утопизм русского общества 40-х годов (они в своих существенных особенностях не устранены и до сих пор), были чрезвычайно своеобразны. Главное чувство, объединявшее всех русских людей того времени, было отвращение к официальной России, к бюрократическому абсолютизму. Крепостное право, всевозможные полицейские стеснения, вся обстановка николаевского режима заставляла лучших людей России задыхаться, а известно, что задыхающемуся человеку нет ничего дороже воздуха, и вполне естественно, если он ценит живительные способности этого воздуха больше, чем они суть в действительности. И чем больше мрак сгущался на родине, тем напряженнее вперялся взор в ту обетованную страну, где нет всего того, от чего страдает Россия, где жизнь течет вольно, где воздух доступен для всех, где нет уже полицейского абсолютизма. Таким образом возникает или, лучше скажем, выдавливается в русской душе вера в Запад, сохраняемая нашим обществом еще и до настоящего времени.

Естественно, что при таких условиях о знании действительного Запада, каков он есть, а не каким его хочет исстрадавшаяся русская душа, не может быть и речи. Вера в Запад является вполне утопической и имеет все признаки религиозной веры. Запад как религиозная проблема— странное и дикое словосочетание, а между тем так дело действительно обстояло у нас весь XIX век. Это хорошо понимал Герцен, который говорил, что «мы верим в Европу, как христиане верят в рай»183184. Запад является настоящим Zukunftstaat’oм для русских. Расцвечая свой идеал всеми красками непрерывно распаляемой фантазии, мы, конечно, составляли при этом представление об Европе заведомо фальшивое, заведомо неверное. И эта ошибка объясняется при первом же столкновении с Европой. Но пусть лучше об этом расскажет нам сам Герцен:.

«Нам дома скверно185. Глаза постоянно обращены на дверь, запертую — и которая открывается понемногу и изредка. Ехать за границу мечта каждого порядочного человека. Мы стремимся видеть, осязать мир, знакомый нам изучением, которого великолепный и величавый фасад, сложившийся веками, с малолетства поражал нас... Русский вырывается за границу в каком-то опьянении — сердце настежь, язык развязан — прусский жандарм в Лауцагене нам кажется человеком, Кенигсберг свободным городом. Мы любили и уважали этот мир заочно, мы входим в него с некоторым смущением, мы с уважением попираем почву, на которой совершалась великая борьба независимости и человеческих прав.

Сначала все кажется хорошо, и притом как мы ожидали; потом мало-помалу мы начинаем что-то не узнавать, на что-то сердиться — нам не достает пространства, шири, воздуха, нам просто неловко; со стыдом прячем мы это открытие, ломаем прямое и откровенное чувство и прикидываемся закоснелыми европейцами — это не удается.

Напрасно стараемся мы придать старческие черты молодому лицу, напрасно надеваем выношенный узкий кафтан, кафтан рано пли поздно порвется, иварварсо стыдом является с обнаженной грудью, краснея своего неуменья носить чужое платье. Знаменитое «grattez un Russe et vous trouverez un barbare»186— совершенно справедливо.

...Дело в том, что мы являемся в Европу с своим собственным идеалом и с верой в него. Мы знаем Европу книжно, литературно, по ее праздничной одежде, по очищенным, перегнанным отвлеченностям, по всплывшим и отстоявшимся мыслям, по вопросам, занимающим верхний слой жизни, по исключительным событиям, в которых она не похожа на себя. Все это вместе составляет светлую четверть европейской жизни. Жизнь темных трех четвертей не видна издали, вблизи она постоянно перед глазами»187.

С утопией, обращенной в будущее, можно спокойно прожить целый век, ибо утопизм известных представлений здесь нельзя установить непосредственно, он может быть выясняем только путем отвлеченного мышления. Утопию же, которая помещается в известном пункте пространства, проверить очень легко,— стоит туда только съездить. Для Герцена достаточно было поездки за границу, чтобы сразу разочароваться в Западе. Целый ряд сочинений, начиная с «Писем из Франции и Италии» и кончая «С того берега» и «Концами и началами»188, документирует скорость и степень этого разочарования. Герцен становится раздражителен и несправедлив к Западу, из одной крайности бросается в другую и, сжигая своих старых богов, клянет их и громко жалуется. Весь Запад представляется ему мертвыми костями, виденными пророком Иезекиилем189, и он не знает творческого глагола, сила которого может их оживить. Но Герцену можно простить чрезмерную строгость его нападок,— он слишком много поставил на карту и слишком много проиграл одной ставкой.

Позволительно по этому поводу совсем не задаваться вопросом, действительно ли события европейской истории способны были вызвать и оправдать такое разочарование, тем более, что Герцен разочарован людьми, а не событиями, и видит в ничтожестве людей причину безотрадности настоящего и безнадежности будущего. Позволительно это потому, что причины недовольства лежали на этот раз не в Европе, а в самом Герцене. Герцен не удовлетворился бы никакой Европой и вообще никакой действительностью, ибо никакая действительность не способна вместить идеал, которого искал Герцен. Он оказался в положении Дон-Жуана, который, стремясь к идеальному прототипу, обнимает обыкновенную земную женщину.

Он помнил виденье190,

Но требовал снова

Ему примененья

Средь мира земного,

И лишь во сие он

Преступный

Гнал замысл обратно,

И мысли доступна,

И сердцу понятна

Стремленья земного

Была неудача.

В наши дни охотно пишутся и читаются фантастические романы, изображающие жизнь будущего счастливого человечества. Было бы более интересной и благородной задачей описать, как люди в условиях, которые нам теперь кажутся идеальными, так же рвутся в Zukunftstaat, как и мы теперь, и не только не превратились в ангелов, но несвободны от старых и новых недостатков. Едва ли поучительность такого прозрения в будущее была бы менее того, какое делается Беллами191и ему подобными. Такой роман, однако, уже написан, и не только написан, но и пережит, выстрадан, выплакан... Его мы имеем в сочинениях Герцена, где находим скорбную повесть крушения утопизма, и тем более скорбную, что крушение это было совершенно неизбежно. Мораль этой повести, если нужна здесь мораль, коротка, она гласит: не сотвори себе кумира192и всякого подобия...

Мнимый бог оказался грубым идолом. Во что же верить, куда идти? Герцен предается мрачному отчаянию; омертвляющее неверие подобно раку захватывает все новые области, болезнь усиливается и становится опасной для жизни. Познакомимся с тем, что думал и чувствовал Герцен в эту самую темную и мрачную пору своей жизни, первую половину 50-х годов.