VIII. Окончание: событие, взаимоотношения с виновным, тотальное и решительное помилование
В этом центробежном и спонтанном порыве мы наконец узнаем сердце прощения, которое напрасно искали в бессердечной темпоральности и в извинении. Это сердечное прощение будет, в сущности, событием, отношением к личности и тотальным помилованием. И сначала событием, ибо событие есть нечто случающееся, и в этом оно соразмерно греху, как случайному происшествию, и «могло–бы–произойти–иначе». Рассудочное (intellective) извинение, как мы говорили, не «происходит»: это не акт и не решение, но всего лишь признание несуществования проступка; оно попросту констатирует и регистрирует продолжение некой предсуществующей невинности. По существу, оно считает, что греха не было вообще: свобода, действующая в благодатном помиловании, при извинении даже не находит для себя удобного повода, чтобы вмешаться; трезвый анализ позволяет обвинителю извинить обвиняемого или же так называемый виновный оправдывает сам себя. И все же извинение есть в малом масштабе обращение в новую веру: оно не устанавливает подлинно нового порядка вещей; оно стирает призрачный грех; оно проводит губкой не по несуществующему проступку, а по неоправданной претензии. Признание неузнанной невинности (Аристотель, возможно, сказал бы: άναγνώρισις[255]) является здесь единственным значительным событием, и событие это абсолютно субъективное. Обращение в новую веру могло бы быть и пришествием некоего нового порядка, но обращение слишком уж часто бывает рациональным и обоснованным, чтобы быть подлинно творческим, ибо оно вообще предполагает приверженность предсуществующей догме или предмету веры, истинность которых мы признаем. Оно может поведать о своих основаниях, подобно неофиту, решившемуся примкнуть к той или иной партии потому, что аргументы нового учения убедили его; считается, что новое учение предпочтительнее старого и обладает лучшими основаниями. Прощение абсолютно исключает это рефлективное согласие. Прощение, как и покаяние, подразумевает скорее все–таки произвольное событие, которое всегда синтетично по отношению к прежней жизни: в отличие от стольких обращений, внешне производящих впечатление внезапных, но в действительности в течение долгого времени подготавливаемых каким–нибудь медленным и незримым процессом, решение о прощении случайно. Оно не вызревает мало–помалу, не отделяется от прошлого путем имманентной и продолжительной эволюции, не бывает результатом прогрессивного инкубационного периода… Это решение есть конец, который представляет собой начало. И сначала конец: прощение переворачивает страницу и отменяет вздорное повторение злопамятства; мстительный человек больше не будет вновь и вновь пережевывать свои навязчивые рефрены. Но если речь идет только об устранении и прекращении злобы, то извинение стоит прощения. По существу, прощение—сразу и омега, и альфа: завершение и одновременно инициатива; подобным же образом смерть, согласно эсхатологическим чаяниям, есть в один и тот же миг и конец жизни, и преддверие загробной жизни, и завершение предшествовавшего порядка, иipso factoначало совершенно нового порядка. В одно и то же время и завершающее, и инициирующее событие, называемое прощением, знаменует собой окончание одной длительности, происходящее, чтобы положить начало другой, новой длительности. Миг прощения завершает предшествующий промежуток времени, закладывая фундамент нового промежутка. Следовательно, он подразумевает смелость: смелость, переходя в наступление, сталкивается с опасностью лицом к лицу; а прощение, отваживаясь предложить мир, забывает об оскорблении. Прощение буквальнотворит эпоху,в двух смыслах этого выражения: оно отменяет устаревший порядок, оно кладет начало порядку новому. Мы говорили, что извинение, признавая необоснованность того или иного обвинения, прекращает иск и отказывается от всяких судебных преследований: оно восстанавливаетstatus–quoво всей его первозданности. Извинение, провозглашая отсутствие состава преступления, возвращает нас к положению дел, имевшему место до обвинения. Однако прощение, исключая какое бы то ни было отсутствие состава преступления, возвращает нас к положению дел, имевшему место до совершенного проступка, — к «довиновной» невинности. Отсутствие состава преступления не имеет в виду спасения погубленной души: спасение это зовется Прощением. Именно прощение вытаскивает из темного озера потерпевшего великое моральное кораблекрушение. Извинение, действующее в непрерывной полноте времени, не является воскресением: именно прощение воскрешает мертвых; мертвый, иными словами виновный, выныривает из своего небытия и из своих бездонных глубин. «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся. Ουτος ό υιός μου νεκρός ήν και άνέζησεν, ήν άπολωλώς και εύρέθη»[256]. После извинения длительность снова обретает свое нормальное течение, как будто ничего не произошло. И действительно, так ничего и не было, так ничего и не случилось: порывы виновной свободы так и не потревожили монотонного и безупречного существования сына–домоседа. Да и что прощать этому безупречному сыну? Но образцовый сын, не познавший ни погибели, ни искушений, ни Соблазнительницы[257][258], не познает и радости[259][260], радости, предназначенной для тех, кто вновь обращается из небытия к бытию. Извинение восстанавливает связь с прежней жизнью, а то, что следует за извинением, есть возобновление этой прежней жизни. Но прощение возвещает возрождение, или, лучше сказать, новое рождение. Блудный сын, вернувшийся в родные пенаты, прощенный, помилованный, покаявшийся, никогда больше не станет таким, каким он был до своего ухода. Круг приключений теперь замкнулся, но незримый дифференциальный элемент, но некое неотчуждаемое богатство теперь навсегда отличит блудного сына от сына–домоседа; это и есть дифференцирующее «то–не–знаю–что», это тот самый безвозмездный излишек, который мы назвали словом, заимствованным из Евангелия: περισσόν. Разумеется, дар, если он только не является простым возмещением убытков, творит эпоху, как и прощение; дар возымеет последствия и прежде всего в том случае, когда он положит начало эре примирения и мира. И все же здесь избыток — ценность слишком уж ощутимая, и потому его вряд ли можно назвать чудесным: именно отпущение греха, несмотря на его негативный характер, есть Избыток подлинный и истинное духовное чудо. Итак, прощение устанавливает новую эру, завязывает новые взаимоотношения, возвещает некуюvita nuova.Ночь проступка для помилованного предвещает совершенно новую и невиданную утреннюю зарю; зима злопамятства для творящего помилование возвещает совершенно новую и невиданную весну. Это время возвращения весны и второй молодости.Hic incipit vita nuova[261].Здесь обретает весь свой смысл великая оттепель, счастливое упрощение, возвещенное прощением. В этом прощение опровергает безропотность. Ибо если безропотность есть адаптация к неразрешимости, то прощение — это решение, хотя проступок и не такая проблема, которую следует «разрешить»… Безропотно смиряются перед судьбой, проступок же прощают. Тот, кто безропотно смиряется перед проступком, словно перед роком, является соучастником в грехе и обладает злой макиавеллической волей. Тот, кто прощает судьбе, словно это она виновна в проступке, — глупец. Безропотность предназначена для судьбы, перед которой она смиряется, прощение предназначено для проступка, который оно прощает. Следовательно, безропотность в такой же степени судьбоносна, в какой судьба безропотна, а прощение, как и грех, — это инициатива. Безропотный приспосабливается к вечным льдам негибкой и жесткой судьбы; подобно зимовщику, он осваивает во льду определенное пространство, чтобы сделать пригодной для жизни вечную зиму. Это безропотное приспособленчество к ситуации вечного холода есть то, что называют благоразумием. Безумство прощения, несмирившееся прощение, наоборот, приводит к разрешению[262]полные вечного холода взаимоотношения между человеком и злом: прощенное оскорбление задним числом начинает походить на недоразумение; прощение освобождает, разжижает, разливает живые воды, находившиеся в заточении у злопамятства; оно высвобождает сознание, застрявшее во льдах. Этот всеобщий ледоход, это приведение прошлого в движение — инициативы, свойственные человеку великодушному. Великодушный идет впереди своего обидчика, забегает вперед, делает первый шаг. Кто сделает первый шаг? Этот предвосхищающий шаг, эти односторонние и произвольные авансы открывают новое «время»: в таких случаях злопамятному бывает стыдно, что его опередили и что он сам не взял на себя инициативу этого примирения. Ведь нужно кому–нибудь начать, не так ли? Кажется, что прощение, ставя себя в пример, подсказывает намерениям злопамятных людей: «Делайте как я, ведь я вне рамок законности, я не использую собственного права до конца, я отказываюсь от законных прав, не требую ни репараций, ни возмещения убытков, но считаю всех моих должников, как и себя, свободными от обязательств; одним словом, я прощаю, не будучи к этому принужденным. И коммуникативная теплота этого великодушия, лучи этой теплоты растапливают застывшие души ворчливых и злых людей. И великое мирное соревнование овладевает всеми.
Кроме прочего, прощение вовлекает нас во взаимоотношения с неким «другим»: покаяние же этого не делает! Покаяние, драма чисто личная, касается лишь моего собственного искупления и моей собственной судьбы; а значит, оно, прежде всего, затрагивает моральные глубины и самоусовершенствование в одиночестве. Тот, кто согрешил, и тот, кто покаялся, — один и тот же человек: проступок, который нужно искупить, есть сугубо проступок. Таким образом, здесь речь идет о покаянии–сокрушении в гораздо большей степени, чем о покаянии–искуплении. А вот прощение — это не монолог, а диалог; поскольку прощение подразумевает взаимоотношения двоих, оно чревато дополнительным риском: этот элемент риска возникает в силу присутствия «другого». Приход весны виновного, как мы назвали прощение, больше не зависит от одного лишь виновного… Несомненно, что и искреннее покаяние кается с мучительным беспокойством и с невинностью отчаяния, то есть без всякой гарантии изменения к лучшему; и покаяние даже бывает действенным лишь тогда, когда оно отчаивается в собственной действенности. И все–таки в нем есть некая успокаивающая окончательность, отсутствующая у прощения. Обидчик получает прощение, как кающийся кается: в ночи. Но даже если обидчик и не впадет в отчаяние, его снова окутают черные сумерки, ибо его одиночество намного мучительнее, нежели одиночество кающегося; беспокойство тут усиливается из–за неопределенности, а неопределенность сама зависит от «своевольного» жеста помилования, в коем и заключается вся суть прощения. Прощение несет риск не только для виновного: прощающий тоже подвергается ему; любые взаимоотношения с «другим» должны заранее учитывать риск неблагодарности. В той мере, в которой прощение представляет собой отношения двух самостей, оно выдвигает проблемы социальной или же педагогической действенности. Опасно ли оно? Благотворно ли? Альтернатива эта чревата целой системой казуистики права помилования… Ибо каждый знает, что новый человек не рождается неминуемо, автоматически из прежнего. —Прощение имеет в виду двоих партнеров. Прощая проступок, оно прощает виновному в нем. Непротивление злу представляет собой взаимоотношения с дурным поступком, и лишь по чистой случайности — с тем, кто этот поступок совершил; прощение же, наоборот, предполагает взаимоотношения с лицом действующим, по случаю действия этого действователя. Следовательно, когда непротивление злу насилием отказывается от борьбы, оно оказывается чисто воздерживающейся негативностью, всего лишь внешним фасадом, способом поведения, соглашающимся на лишения, нетранзитивной кротостью. Прощение же, глядящее прямо в глаза чуждой самости, обладает душой, исполненной определенных намерений. Ведь прощают конкретному человеку, а не Везувию и не безымянной неизбежности, перед которой остается разве что преклонить колени. Мы говорили, что благодарность, переливаясь через края благодеяния, взывает к самой самости благодетеля: благодарность обращена к «быть», находящемуся на горизонте всяческого «иметь»; к личности, находящейся на пределе всяческих принадлежностей; к дарителю, находящемуся у предела даров. При этом признательность становится расплывчатой, текучей, воздушной и испаряется в бесконечности любви. Как «спасибо» сердечной благодарности есть слово любви, бесконечно превосходящее ощутимую материальность подарка, так и милосердие прощения есть движение любви, опережающее точечную и атомистическую реальность проступка. Простить ложь, по существу, означает простить лжецу этой лжи. «Те absolvo a peccatis tuis»[263]. Посредством бесконечной тотализации прощение распространяется с изолированных проступков на совершившего их виновного субъекта.
Следовательно, прощение, вовлекающее нас во взаимоотношения с греховной личностью, прощение как мгновенное событие является тем самым и неограниченным помилованием: это внезапное прощение — сразу и полное, и определенное. Прощать не означает ни «менять собственное мнение в отношении виновного», ни «соглашаться с тезисом о невинности»… Совсем наоборот! Сверхъестественность прощения заключается в том, что мое мнение по поводу совершившего проступок нисколько не изменилось: но на этом неподвижном фоне полностью изменилось освещение моих отношений с виновным; ориентация наших взаимоотношений оказалась перевернутой, повернутой в обратную сторону, опрокинутой! Осуждение осталось тем же самым, но вступила в действие произвольная и безвозмездная перемена, диаметральная и радикальная перестановка, περιστροφή[264], преображающая ненависть в любовь. Помиловать означает повернуться спиной к тому направлению, которое указано нам справедливостью… Ибо прощение — это не просто относительное обращение одной противоположности в другую, но метаэмпирическое обращение одного противоречия в другое, то есть «резкая перестановка». В этом стереоскопическом эффекте, в этой неожиданной театральной развязке, которую называют прощением, можно всегда распознать драматическую и явно контрастную антитезу мрака и света. Прощение —это революционная «перестройка» наших склонностей к мщению, она берется заизменение всего на все.Следовательно, или прощение будет полным, или же его не будет вовсе! Прощению присуща альтернатива «все–или–ничего», «да–или–нет»… Между тем извинение, как мы видели, можно дозировать согласно закону «Более–или–Менее»: много–немного–совсем ничего — вот его обычная шкала. Когда речь идет об извинении или об уважении, допустимы все степени, все оттенки сравнительной степени: ибо подобно тому как уважение дробится и детализируется, так и извинение, рассматривая проступок аналитически, «распределяется по кусочкам». Оно отличает «это» от «того», вводит иерархию побудительных причин, отпускает грехи извиняемому, выносит приговор неизвиняемому, приумножает между извиняемым и неизвиняемым все степени наказаний, вызванные строгостью, и все смягчения наказаний, вызванные снисходительностью. Любовь ничуть не отличается от извинения, когда она составлена из ограничений и условий, из оговорок и «distinguo»[265], из мотивировок и задних мыслей; в этом случае любовь начинает придираться к мелочам. Но такая любовь неполноценна, ущербна, подозрительна, да и сами условия, которые она выдвигает, представляют собой доказательство ее недобросовестности. И покаяние может быть лжепокаянием: случается, например, что кающийся превращает искупление собственных грехов в своего рода постепенно осуществляемый выкуп; это искупление ничем не отличается от обыкновенного возврата суммы, взятой взаймы в рассрочку. Исключающее какую бы то ни было скалярную постепенность, прощение является антиподом такого покаяния, как является оно и антиподом извинения. Прощение, наконец, противоположно и дару, ибо дар не бывает ничем иным, кроме как частичным и мелким отречением от собственности, даритель этого дара может лишиться только собственного имущества или же ничтожной части собственного имущества. А вот прощение прощает «единым махом» и единым и неделимым порывом, и милует оно безраздельно; одним–единственным движением.
радикальным и непостижимым прощение сглаживает все, сметает все, забывает обо всем; в мгновение ока прощение превращает прошлое в«tabula rasa»,и это чудо для него просто, как «добрый день» и «добрый вечер». Препятствие, называемое виною, улетучивается как по мановению волшебной палочки! Прощение прощает одновременно и вину, и виновного, а следовательно, оно прощает бесконечно большее количество проступков, нежели те, в коих виновен виновный. — Отсутствие каких бы то ни было оговорок, представляющее собой фундаментальное условие прощения, имеет также и временной смысл: чистейшее прощение не подвержено ни малейшим ограничениям или недомолвкам ни с точки зрения его степени, ни по длительности. В порядке времени ограничения называются сроками или, лучше, наоборот — хронологическими рамками. Разве задняя мысль этих рамок — не форма, под которой зачастую скрывается коварная и злая воля? Прощение, прощающее лишь до определенной точки,hactenus, и ни шагом дальше, есть прощение апокрифическое; но и прощение, прощающее лишь до определенной даты, столь же подозрительно. Простить до наступления нового порядка не означает простить. Прощение не различает определенных промежутков времени, не предусматривает утраты права за просрочкой, не подписывает временных перемирий, не ограничивается одной лишь приостановкой боевых действий; такой вид перемирия создан для тех воюющих, кто не способен доверять, для тех, чьи сердца не испытали глубинного обращения к мирным намерениям. Там, где отсутствует искренняя воля к примирению, мир неизбежно окажется преждевременным. Прощение, наоборот, — это намерение к установлению вечного мира. Ибо что же это за благодать, если она обладает временной годностью? Между годностью, которая по существу своему временна, и ценностью, находящейся вне времени, — целая пропасть, бесконечное расстояние, как между отсрочкой казни и помилованием приговоренного. Прощение, прощающее проступок раз и навсегда, противостоит тем самым исцелению забвением или одним лишь временем. Злопамятство, постепенное угасание которого есть следствие психологического износа и нагромождения годов, злопамятство, загнанное вглубь, неизлеченное подвержено рецидивам; это нечто вроде горя, от которого найдено лишь недостаточное утешение. Верно и обратное: отпущение грехов как следствие времени может быть поставлено под вопрос временем же: гнойник снова может начать нарывать. Все решает лишь миг решения, по собственному произволу взрезающего временную длительность: прощение прощает один раз, и этот раз есть буквальнораз–и–навсегда!Именно потому, что решение принимается в произвольный момент, ничто не ограничивает его сверхъестественную безвозмездность: у решения немотивированного или незаслуженного и последствия неограниченные. Прощение не только прощает бесконечно большее количество проступков, нежели те, в которых виновен виновный, но оно прощает и все проступки, какие виновный мог совершить или же еще совершит; оно неизмеримо превосходит любую актуальную или же грядущую виновность. Ресурсы его безграничны, безгранично его терпение, ничто не уменьшит его неисчерпаемой щедрости, оно будет терпеливо ждать, нисколько себя не принуждая, до скончания веков; если понадобится, оно простит семьдесят семь раз. Прощение открывает виновному неограниченный кредит. И скорее злодей устанет ненавидеть и мучить великодушного человека, чем тот устанет прощать злодея. И неважно, если внезапный взрыв злопамятства однажды поставит под сомнение отпущение грехов: то, что длилось не более мига, желало в тот самый миг продлиться навсегда и во веки веков. Достаточно уже того, что искреннее намерение простить в момент прощения искренне и страстно вышло за пределы всяких хронологических рамок; как достаточно уже того, что любовь, даже если в действительности ей суждено стать неверной и непостоянной, желала в день клятвы продлиться вечно. Теперь понятно, почему прощение может заложить основы будущего: насколько любовь–жалость, эмоция без завтрашнего дня, кажется переменчивой и преходящей, настолько у прощения проявляется способность установить новый порядок. Прощение, подобно гениальной интуиции, в один миг проделывает работу многочисленных поколений: в одном–единственном слове, в одном взгляде и одном взмахе ресниц, в одной улыбке, в одном поцелуе прощения мгновенно свершается то, на исполнение чего потребовались бы долгие века и забвения, и износа, и даже справедливости и правосудия. Виолен[266]прощает Мару сразу, раз и навсегда. Таким образом проявляется экзальтация, причина которой — прощение. То, что отец блудного сына принимает покаявшегося у себя в доме, справедливо и понятно. Но необъяснимый, несправедливый, таинственный и великий праздник Прощения начинается, когда он его обнимает, надевает на него его самое прекрасное платье, закалывает тучного тельца и задает пир в честь покаявшегося.

