Глава пятая Послесловие, написанное в Монровии
Пароход, битком набитый политическими деятелями
Мой хозяин рано разбудил меня и сказал, что если я хочу, то еще можно попасть на катер, отходящий утром в Монровию. Правда, он мне советует остаться, но если я не успею на катер, придется, может быть, прождать голландское грузовое судно целую неделю.
Катер вышел в свой первый рейс вдоль побережья от Кейп-Пальмас до Монровии. Он был не больше тридцати футов в длину, но когда я поднялся на него из гребной лодки, мне все равно не удалось пройти от одного его конца до другого, потому что он был битком набит местными политическими деятелями. Их было сто пятьдесят человек, и если бы не хозяин катера, нам с двоюродным братом не дали бы взойти на борт. Все кричали, что и без нас тесно, что мы потопим катер, умоляли капитана не пускать нас на судно; они были насмерть перепуганы, потому что большинство из них никогда не бывало на море, а предыдущей ночью катер наскочил на скалу возле Сино, и они едва спаслись от верной гибели. С перепуга они накренили судно сначала на один борт, а потом на другой. Но хозяин помог нам подняться на борт и даже нашел место, чтобы поставить для нас стулья, — правда, усевшись, мы уже не могли даже локтем двинуть.
По словам владельца, этот уже далеко не новый катер был куплен за восемнадцать фунтов и отремонтирован еще за двадцать пять. На нем даже не было морских двигателей. Хозяин установил два старых автомобильных мотора — с доджа и со студебекера; и если не считать эпизода у скалы близ Сино, катер вел себя отлично. Мы отошли от желтой песчаной отмели африканского берега, от темно-зеленой опушки леса за крытыми железом домишками Гран-Басы. Капитан (огромный толстый негр из племени кру в широкополой шляпе и майке) стоял в своей тесной стеклянной рубке и по телефону выкрикивал команду в машинное отделение у себя под ногами; солнце бросало слепящие лучи на тент из тонкой японской бумажной ткани; черный методистский священник уснул на моем плече, политики на какое-то время перестали спорить о выборах и начали препираться с капитаном:
— Послушайте, капитан, — жаловались они, говоря чуть-чуть в нос, как истые американские негры, — нечего вам запускать оба мотора. Отойдите сперва подальше, а потом уже пускайте оба мотора.
Капитан поспорил с ними, а потом махнул рукой. Он не мог отдать ни одной команды без того, чтобы пассажиры тут же не вступили с ним в препирательство.
Шестьдесят миль до Монровии катер шел семь с половиной часов, еле-еле переваливаясь с кормы на нос по обжигающей глади африканского моря; в такт ему покачивались сто пятьдесят политических деятелей. Это было судно Оппозиции, и присутствие на борту белого казалось этим политикам исполненным глубокого значения. Прежде чем мы достигли Монровии, каждый из делегатов пришел к твердому убеждению, что их партию поддерживает Англия. В Монровии должен был состояться съезд Объединенной партии истинных вигов для выборов кандидата в президенты, которому предстояло выступить противником президента Барклея. Выборы в Либерии проводятся по принципу «все дозволено»: уполномоченный правительства в Кейп-Пальмас пытался арестовать владельца катера и задержать его до окончания съезда. Некоторые делегаты поддерживали мистера Купера, другие — бывшего президента Кинга, и хотя все они принадлежали к одной и той же партии, им было о чем поспорить; дискуссии приняли более бурный характер после полудня, когда пассажирам были розданы жестяные миски с тапиокой (в стоимость проезда входило и питание) и бутылки с тростниковой водкой. В полуденную жару водка быстро оказала свое действие: почти сразу же половина из ста пятидесяти делегатов буйно захмелела. Но вести себя соответственно они не могли: стоило им сделать шаг — и катер резко кренился набок; один раз на борту даже поднялась паника: послышался громкий треск, напомнивший пассажирам о скале, о которую они стукнулись прошлой ночью. Кто-то попытался вскочить, но остальные заклинали его не трогаться с места; пароходик почти лег бортом на зеркальную воду, а капитан кричал, что закует в кандалы каждого, кто хотя бы шевельнется. Я и не мог шевельнуться: на плече у меня спал методистский священник; постепенно паника улеглась. Мы не наскочили на скалу, просто кто-то спьяну свалился со стула и стукнулся головой о палубу.
Хозяин катера мне сказал:
— Видите этих людей? Теперь они тихие, незлобивые, а вот погодите, дайте им только сойти на берег. Чистые кровопийцы! Да они скорее убьют Барклея, чем дадут его выбрать.
Какой-то беззубый старик вдруг сказал:
— А вы знаете, что у них в Монровии есть карта всей Либерии? Я непременно ее посмотрю. Она лежит у Андерсонов — есть там такое семейство. Уже много лет. Все, кто приезжает в Монровию, приходят к Андерсонам посмотреть карту. На ней нарисованы и Сино, и Гран-Баса, и Кейп-Пальмас.
Потом несколько человек пытались поймать меня на слове и заставить признаться, кого я финансирую — мистера Купера или мистера Кинга? В этот день я мог повернуть колесо истории, ибо стоило мне сказать, что я даю деньги мистеру Куперу, как (я в этом уверен) никто бы не стал голосовать за мистера Кинга. А в пятистах футах от нас за каймой из темных голов скользил все тот же неизменный желтый берег Африки, где не видно было ни следа человека. Кто-то удил с носа катера и с надоедливым постоянством вытаскивал одну рыбину за другой. Может быть, это была одна и та же рыба; может быть, это была одна и та же песчаная отмель, но капитан всякий раз бросал руль и, шагая по ногам пассажиров, отправлялся на нос, чтобы объявить громким, властным тоном (словно приказывал заковать кого-то в цепи): «Рыба!» — а потом заносил это событие в судовой журнал. Гул голосов на мгновение стихал, затем кто-то произносил слова:
— Мистер Купер — ошен молодой шеловек.
— Бывший преш… прешидент мистер Кинг ошен опытный…
Методистский священник не взял в рот ни капли. Он вдруг проснулся и произнес, не поднимая головы с моего плеча:
— Мы в Либерии никогда не будем жить честно, если не пустим к себе на съезды бога. Право выбора надо предоставить богу.
— Да, конечно, — согласился я, — но почем вы знаете, за какого кандидата он будет голосовать?
— Бог создал карандаш, а человек выдумал резинку, — ответил он.
Беззубый старик заметил:
— Мудрые слова.
Священник сказал:
— На съезде нам дадут билетики, и мы должны будем поставить галочку против какой-нибудь фамилии. Но карандаш можно стереть резинкой. Если мы хотим, чтобы бог чего-нибудь добился на этом съезде, мы должны взять карандаш, воткнуть его в одну из фамилий и вырвать ее из бумаги с корнем, тогда, может быть, им не поможет резинка.
К заходу солнца почти все заснули, но сразу же проснулись, как только показался мыс, загораживающий Монровию; на нем стоит немецкое консульство, и прямо над морем тянется длинный белый фасад английского посольства. Перед прибытием в столицу все начали приводить себя в порядок, надели жилеты и галстуки; после новой маленькой паники (проходя над отмелью мы опять легли набок) катер пристал к небольшому причалу, где нас встретила делегация нарядных политических деятелей, махавших руками, выкрикивавших приветствия и взволнованно обнимавших друг друга.
Пока я был в Монровии, я так и не смог расстаться с этими моими спутниками. Каждый день на берегу возле одной из деревянных хижин меня дергал за рукав какой-нибудь обтрепанный тип; отведя в сторонку, он напоминал мне, что мы вместе сюда ехали, и сообщал, как банкиру оппозиционной партии, что он бросил свои дела в Сино или Кейп-Пальмас в полном беспорядке, а жизнь в столице, оказывается, непомерно дорога. Большинство оппозиционеров и на самом деле пришлось отослать домой за счет президента.
Монровия
На первый взгляд Монровия — город куда более приятный, чем Фритаун. Фритаун похож на старый торговый порт, который пришел в упадок; он представляет собой картину полнейшего запустения. Монровия же — это не конец, а начало; правда, начало, которое зашло не очень далеко: две широкие, перекрещивающиеся главные улицы, поросшие травой и сплошь застроенные деревянными одноэтажными домами с разбитыми стеклами, если не считать кирпичных церквей, маленькой кирпичной виллы министра финансов, трехэтажного правительственного здания, где живет президент, министерства иностранных дел напротив и недостроенного каменного дома бывшего президента Кинга. Асфальтированное шоссе «только для автомобилей» ведет к набережной, но в городе очень мало автомобилей и шоссе пользуются пешеходы. Вдоль набережной тянутся лавки, большие, выстроенные из досок магазины английской фирмы П. 3., немецких и голландских компаний, где бутылка джина стоит всего девять пенсов, маленькие хижины сирийцев и деревянный сарай почты с расшатанной наружной лестницей. Улица, где стоят жилые дома, поднимается вверх, дальше идут пустыри — выжженные камни и песок, это дорога к английскому посольству и маяку; среди камней видны неоконченные каменные постройки; на одной площадке только выложили фундамент, на другой уже возвели этаж, у недостроенных зданий вид, будто их выжгло огнем.
Строительство домов единственная в Либерии форма капиталовложений, и когда объявили об организации Либерийского банка с капиталом в один миллион долларов, разделенным на 200 тысяч акций, никто не купил этих акций; еще в 1923 году закон предоставил банку исключительное право выпуска монет и бумажных денег, но Либерия все еще пользуется английской валютой. Единственные местные деньги в обращении — это тяжелые медные пенни. И поэтому, начиная с президента Кинга, все, у кого есть свободные деньги, которые не были вложены в банк Файрстон[51](Английский банк покинул Либерию), вкладывают их в строительство, но дома редко достраивают до конца. Фундамент и первый этаж обычно поглощают весь капитал, и лишь иногда, через несколько лет, к этим следам былого безумства, разбросанным по скалистым откосам возле моря, добавляется еще несколько камней.
Да, при желании нетрудно поднять эту черную столицу на смех, но в скученных поселках вдоль берега, в заросших травой улицах, в следах тщетных усилий, оставленных человеком на этих скалистых холмах, есть свой пафос. Разве не вызывают сострадания черные люди, выброшенные без денег и без крова на берег, где свирепствуют малярия и желтая лихорадка, для того, чтобы как-нибудь совладать с этой Африкой, откуда их предки были силою вывезены столетия назад? Никто не скажет, что они многого тут достигли, но меня поражает, что им все же удалось сохранить свою независимость; из стяжательства и нужды родилась любовь к родине.
В прошлом столетии Англия и Франция отняли у них часть земель; Америка поступила еще хуже, предоставив им заем. Не имея никаких источников дохода, кроме того, что можно было выжать из враждебно настроенных жителей девственных областей страны, они вынуждены были все больше и больше влезать в долги. Каждый новый заем едва покрывал прежнюю задолженность, оставляя ничтожную сумму и все возрастающие проценты за кредит. Либерийцы и прежде пытались строить дороги так же, как пытаются делать это сейчас, и, как я сам видел возле Гран-Басы, это строительство не только не движется вперед, но приходит в упадок. Они покупали машины, но у них не было денег, чтобы на них работать, и по пути на каучуковую плантацию встречаешь старые экскаваторы, ржавеющие в траве. Меня нисколько не удивляет бездеятельность людей в такую изнурительную жару. Помню, как однажды мы ехали на гору Барклей и увидели на дороге грузовик без колеса; рядом догорал костер, в кустах спали люди. До Монровии было всего двадцать миль, но когда я на следующий день ехал к бывшему президенту Кингу, и грузовик, и люди все еще были на том же самом месте, ожидая неизвестно чего.
Нечего удивляться и тому, что они ненавидят белых и не доверяют им. Последний заем и последняя концессия компании Файрстон из Огайо чуть было не лишили страну независимости и не отдали ее на откуп этой фирме, которую в Либерии интересуют только каучук и прибыли. Либерийцев справедливо осуждают за злоупотребление властью в глубине страны, но местные жители вряд ли могут рассчитывать на лучшее обращение со стороны коммерческой фирмы, которая не считается даже с мировым общественным мнением. Предоставление этой фирме в обмен на заем концессии на обработку миллиона акров либерийской земли сроком на девяносто девять лет было операцией незаконной. В 1935 году было обработано только шестьдесят тысяч акров — сорок пять тысяч возле Монровии и пятнадцать тысяч у Кейп-Пальмас, — и концессия по-прежнему мешает всякому развитию страны.
Видимо, предполагалось, что фирма Файрстон принесет в страну не только деньги — она даст людям работу и оживит торговлю. В тот год, когда я был в Либерии, фирма нанимала 6000 рабочих, которых поставляли ей местные вожди. Никто толком не мог сказать, работают эти люди добровольно или по принуждению, но если нужно будет возделать миллион акров и соответственно увеличить количество рабочих рук, охотников трудиться на плантациях явно не хватит; разница же между обычной формой принудительного труда в Африке, который хотя бы предполагает, что человек трудится на благо общества, и принудительным трудом на благо держателей акций очень велика.
Оплата рабочих на плантациях компании Файрстон — хотя она все же выше тех ставок, которые английское правительство установило в Сьерра-Леоне, не может принести благосостояния либерийским племенам. Заработок тех, кто надрезывает кору каучуковых деревьев, составляет от восьми до тринадцати пенсов в день, сборщиков сока — от семи пенсов до шиллинга. На эти деньги они должны покупать себе пищу, что однако, нисколько не оживляет местную торговлю, ибо они обязаны покупать продукты в лавках фирмы Файрстон, которая ввозит свой рис и продает его дороже, чем торгуют в Монровии, на полтора шиллинга за центнер, а цены в Монровии и так гораздо выше, чем в остальной Либерии.
Стоит ли удивляться, что и либерийское законодательство прежде рассматривало белых только как объект вымогательства и проявляло тут немалую изобретательность? Одно время главной жертвой оказался немецкий пароходный агент. Его шофер задавил собаку, и на следующий день агента арестовали по иску хозяина собаки. Обвиняемого привели в суд, где владелец собаки показал, что в прошлом году его сука, которую он оценивал в десять долларов, принесла пятерых щенят, которые дали по десять долларов каждый; через неделю или две сука принесла бы еще пять щенков, которые были бы проданы по той же цене. Суд оштрафовал немца на шестьдесят долларов.
В другой раз того же агента полиция ночью вытащила из постели по иску об убытках, причиненных либерийской женщине, ехавшей на итальянском судне, на которое продавало билеты немецкое пароходство. Женщину поцарапала обезьяна, принадлежавшая другой пассажирке, в то время, когда пароход находился в испанских территориальных водах. Доктор смазал царапину йодом, и ничего дурного не произошло, но женщина написала об этом происшествии своему мужу, и он предъявил иск единственному лицу, которое было достижимо, — немецкому агенту. Суд присудил его к уплате 30 тысяч долларов в возмещение убытков. Так как дело явно зашло слишком далеко, представители Англии, Франции и Германии заявили протест, и Верховный суд решил, что это дело не подсудно либерийским органам.
Ссыльные
Странную жизнь ведут немногочисленные белые в этой небогатой столице. Не считая служащих фирмы Файрстон, которые живут за городом, на плантации, и пользуются всеми благами европейского комфорта, в Монровии не больше сорока белых: поляки, немцы, голландцы, американцы, итальянцы, один венгр, французы и англичане. Двое из них врачи, остальные — лавочники, скупщики краденого золота, пароходные агенты и консулы. В посольствах условия жизни еще сносные, и хотя во всей Монровии не существует такой вещи, как ватерклозет, почти у всех есть ледник, потому что в этом убогом городке человеку остается только пить, пить и дожидаться почтового парохода, приходящего дважды в месяц, который может привезти мороженое мясо, но очень редко доставляет пассажиров.
Эти люди куда больше похожи на ссыльных, чем англичане во Фритауне; у них меньше удобств и куда меньше развлечений; в городе нет площадки для гольфа, а прибой превращает купание в слишком опасную авантюру. Раз в неделю в английском посольстве играют в теннис или на биллиарде, и еще раз в неделю на территории того же английского посольства люди постарше стреляют из пистолета в бутылки. Забава эта длится уже много лет; ее затевают после обеда в субботу и прекращают, когда становится слишком темно, чтобы видеть цель. Такая отъединенность имеет свое преимущество: она уничтожает снобизм. Поверенный в делах и приказчик, жена генерального консула и жена лавочника равны в Монровии. Это демократизм людей, потерпевших кораблекрушение и выброшенных на необитаемый остров; несмотря на скандалы, маленькие коммерческие и дипломатические интриги и малярию — неизменную малярию! — заезжему человеку отношения этих людей кажутся гораздо более человечными и компанейскими, чем в любой заморской колонии англичан. Я пробыл в Монровии всего десять дней в самое здоровое время года, но и то за время моего пребывания восемь человек из этой крохотной колонии белых стали жертвами лихорадки.
Нечего удивляться, что тут пьют без передышки, с утра — пиво за завтраком друг у друга, а кончают виски в четыре часа ночи. Но самое противное — это мятный ликер со льдом. Его подают здесь, не спрашивая, хотите вы или нет, повсюду — после обеда и после ужина; вас сочли бы чудаком, если бы вы отказались от этого сладкого, тошнотворного пойла. Точно так же все были бы удивлены, не придись вам по вкусу на заходе солнца или вечером крепкий липкий токай или венгерское, которые подают у доктора. А у вас от влажной жары беспрестанно потеют ладони рук и подмышки. У этих «ссыльных» есть все основания пить; трудно читать в таком климате, тут ведь даже книги покрываются плесенью; трудно обманывать себя, уверяя, что находитесь здесь ради чьего-нибудь блага или потому, что вам надо править «туземцами» — последние правят вами, и если взять хотя бы здешних министров, они выгодно отличаются от вас трезвостью и деловитостью; трудно стать бабником, ибо возможности ваши обидно ограничены; играть тут не во что; не бывает и приезжих, приносящих сплетни из родных краев; честолюбию тут тоже негде разыграться — ведь Либерия уж совсем заштатное место как для дипломата, так и для торговца. Остается пить или слушать радио, а пить все-таки веселее.
Несмотря на это, у всех англичан есть радиоприемник: ровно в шесть они включают его и слушают программу из Давентри, но даже это унылое развлечение им едва-едва доступно: Западный Берег губит любой приемник. И вторя выпивке и беседе, чихают, стонут и свистят могучие приемники до одиннадцати часов вечера. Этот пронзительный шум, доносящийся через Атлантику, все-таки дает им ощущение связи с родиной. Ну а к одиннадцати часам все уже так пьяны, что перестают о ней тосковать.
Что же касается интриг, которые хоть как-то разнообразят удушливо жаркие дни, пропитанные влагой, и заставляют хоть немножко расшевелиться, почувствовать, что ты чего-то стоишь, — я был свидетелем двух из них. В Монровию прибыл некий джентльмен, широко известный в финансовых кругах; он хотел получить для крупного английского треста концессию на монопольную добычу золота и ценных минералов в глубине страны и разогнать всех одиночек-старателей вроде Ван-Гога. Мне об этом рассказывали еще в Бо. Приехал он в удачное время, за два месяца до президентских выборов, когда всем позарез нужны были деньги, и был готов истратить тридцать тысяч фунтов на то, чтобы сварганить это дело побыстрее. Единственная опасность заключалась в том, чтобы не поставить на неверную лошадку, но во время либерийских выборов риск невелик: сейчас, например, никто всерьез не сомневался, что президентом останется мистер Барклей. К несчастью, через несколько дней после приезда финансист заболел, так и не успев повидать президента, и никто не мог разубедить либерийских министров в том, что это хитрый ход, рассчитанный на то, чтобы сбить цену на концессию. Они были олицетворением ледяной вежливости, но явно желали показать, что тоже своего не упустят.
Другая интрига носила дипломатический характер и касалась королевского юбилея в Англии[52]. Министр иностранных дел долго уговаривал английского поверенного в делах сходить в церковь и послушать проповедь министра просвещения. В этом не было никакой политической подкладки — просто министр иностранных дел был серьезный молодой человек, лишенный всякого чувства юмора, он полагал, что всякому полезно сходить в церковь, а служба в здешней церкви мало чем отличается от англиканской. Но его воспитательный пыл дал возможность английскому поверенному в делах произвести дипломатическую акцию. Он заявил министру, что не только сам прибудет в церковь, но и приведет всех английских подданных, а может быть и представителей других иностранных держав, если в это воскресение министр просвещения упомянет в своей проповеди королевский юбилей. Я думаю, что министр иностранных дел был несколько озадачен; он сказал, что должен посоветоваться с министром просвещения, но — увы! — мне пришлось уехать из Монровии, так и не узнав, была ли заключена эта сделка.
Стоит ли удивляться, что самые темпераментные представители этой интернациональной колонии жаждут более бурной жизни. Они живут на самом краю страны, ни один из них не отважился вступить в нее глубже чем на несколько десятков миль; у них самые убогие и ошибочные представления о местных племенах; правда, правительство отнюдь не одобрило бы ни более продолжительных путешествий по стране, ни более глубокого знакомства с ней. Был ведь такой случай, хотя и много лет назад, когда английский посланник поднял в Монровии флаг Великобритании, пытаясь воссоздать в миниатюре мятеж в Иоганнесбурге, но результаты были такие же плачевные, как и последствия налета Джеймсона[53]. Я не думаю, чтобы владельцев магазинов или иностранных представителей в Монровии обуревали империалистические инстинкты, нет у них и особых причин жаловаться на местное правительство. Тут куда меньше проявляется расовая неприязнь по отношению к белым, чем в большинстве европейских колоний по отношению к черным, и, по-моему, всякий беспристрастный наблюдатель поразился бы умеренности черных правителей. Все тяготы, которые приходится переносить здесь белым, разделяют с ними и местные жители: отсутствие канализации, медицинской помощи, связи.
Незадолго до моего приезда постоянное нервное, напряжение вылилось в открытую вспышку. Шофер французского консула совершил какой-то проступок, и невежественный полицейский, не посвященный в тонкости дипломатической неприкосновенности, ворвался в консульство вслед за шофером, чтобы его задержать. Консул выбросил полицейского за дверь, надел дипломатический мундир и отправился в здание министерства иностранных дел, чтобы потребовать у министра формальных извинений. Молодой серьезный министр мистер Симпсон готов был извиниться сам, но отказался принести извинения от имени правительства. Вся эта история была бы просто комедией, если бы в ней не проглядывало нечто трагическое: она показала, до какой глупости, до какого нервного возбуждения доводят влажная тропическая жара, ничем не скрашенная ссылка, стрельба по бутылкам в субботу вечером и свистящие радиоприемники. Французский консул отправился на гору, где стоит радиостанция, которой владеет французская фирма, и послал радиограмму французскому эсминцу — было известно, что тот как раз проходил в это время мимо либерийского побережья. Эсминец стал на якорь недалеко от Монровии, капитан прибыл в шлюпке на берег, и двое важных, наряженных в мундиры французов снова появились в кабинете у мистера Симпсона. Капитан положил свою шпагу ему на письменный стол и заявил, что она останется там, пока консулу не будут принесены извинения правительством. Извинение было получено, эсминец развел пары и ушел. Какая судьба постигла полицейского, я не знаю.
Вдалеке от этой нервной и тоскливой, но в общем безобидной жизни, на расстоянии нескольких часов тряской езды от столицы, живут служащие фирмы Файрстон. Они живут в домах с ваннами, душем, водопроводом и электричеством; у них своя радиостанция, теннисные корты, бассейн для плавания и новенькая, чистенькая больница; все это находится посреди каучуковой плантации, где весь день пахнет соком, который каплет в чашечки, подвязанные к стволам. Вот они — куда больше, чем англичане или французы, — официально признанные враги, и самые дикие рассказы о порке рабочих, контрабандной торговле оружием или сожженных деревнях, распространяемые по их адресу, легко принимаются на веру либерийцами обеих партий.
Политики
Когда мы приехали в Монровию, избирательная кампания была уже в разгаре; деятели, которые обнимались на пристани, проявляли лишь первые признаки того волнения, которое потом овладело всеми. Странное дело, но предвыборная кампания в Либерии, которая длится более двух месяцев (если, конечно, на это хватает денег), принимается всеми всерьез, хотя все предопределено заранее — и результаты голосования, и речи, и лозунги. Правительство печатает избирательные бюллетени; правительство владеет обеими газетами; правительство охраняет с помощью полиции избирательные пункты, но никто не считает, что правительство непременно победит или — если настала очередь победить оппозиции, — что победит оппозиция. Странные иллюзии по этому поводу питают даже иностранные представители. За зваными обедами ведется взволнованная беседа о выборах; люди готовы держать пари о том, какой кандидат будет избран, однако иллюзии, разумеется, не настолько сильны, чтобы кто-нибудь решился рискнуть деньгами. Быть может, американцу, привыкшему к выборам в своем штате, вся эта обстановка не кажется такой удивительной.
Но перед этими выборами и на самом деле возникла маленькая неуверенность, хотя бы потому, что сам президент относился к ним так серьезно и вместо того, чтобы уйти в отставку, намеревался при помощи плебисцита удержать свой пост дольше, чем на положенных три срока. Ходили слухи, что в кабинете министров финансов раскол, что там хотят избавиться от министра финансов Габриэля Денниса, который проявил себя примерным стражем государственной казны. Необычно было и то, что противником президента был бывший президент, доказавший свою ловкость во всяких политических махинациях. (Много лет подряд официальным противником президента был мистер Фолкнер — глава Народной партии и владелец завода по производству искусственного льда в Монровии, у которого не хватало опыта для тонких политических махинаций. Бывший президент Кинг одержал победу в первом раунде; когда мистер Фолкнер решился выйти из игры и его сторонники присоединились к Объединенной партии истинных вигов, известной здесь под названием Отколовшихся вигов, несколько членов Народной партии успели созвать съезд и утвердить своим кандидатом мистера Кинга. А так как мистер Кинг был выдвинут и Объединенной партией истинных вигов, он, по либерийским законам, получил право иметь по представителю от обеих партий на каждом избирательном участке, в то время как правительство имело там только по одному представителю, что играло немаловажную роль.)
Из всего этого явствует, что политическая жизнь в Либерии дело сложное. И даже продажность, как ни странно, ничуть ее не упрощает. Может быть, в конце концов все дело и сводится к чистогану, к продажной прессе и вооруженной силе, но при всем том приходится соблюдать приличия. Рекомендовалось избегать откровенного насилия. К примеру, мистер Кинг не мог быть единственным кандидатом на съезде Объединенной партии истинных вигов; несмотря на излишние расходы, на съезд пришлось пригласить и сторонников мистера Купера, хотя заранее было известно, что выдвинут будет мистер Кинг. Утром того дня, когда открывался съезд, я получил его повестку, выпущенную учредительным комитетом за подписью генерального секретаря мистера Дугба Кармо Каранда и утвержденную председателем Абайоми Карнга (эти имена свидетельствовали о том, что политика партии вигов выражается девизом: «Либерия для либерийцев!», и все ее члены старались поскорее принять африканские имена в отличие от всяких Данбаров, Барклеев, Симпсонов и Деннисов, сидевших в правительстве). Съезд, как я прочел, должен был завершиться демонстрацией возле дома выдвинутого партией кандидата в президенты, но маршрут был хитроумно намечен заранее: демонстранты должны были пройти мимо Массонского дома, по Броуд-стрит и по Фронт-стрит «к резиденции кандидата». Но на Фронт-стрит стоял дом мистера Кинга, а совсем не мистера Купера, так что даже в повестке дня результаты были уже предрешены, и волноваться не было никаких оснований. Несколько досадно было то, что большинство делегатов не прибыло на съезд, потому что второму катеру повезло меньше, чем нашему, и он сел на мель недалеко от Монровии. Съезд должен был открыться молебном в 2. 30, но когда мы приехали в 3. 30, там еще дожидались севших на мель делегатов. Зато потом все пошло даже слишком быстро, ибо, когда мы вернулись в пять часов, съезд был уже закрыт. Духовой оркестр пытался выбраться со двора и возглавить демонстрацию, но толпа была слишком велика, а тут еще наша посольская машина загородила дорогу. Несколько делегатов попробовали было несмело освистать флажок у нас на капоте, и какой-то толстый потный негр сунул лицо в окно машины и с яростью сказал, что мы, видно, не знаем, какое важное событие сейчас происходит в городе. Кругом стоял запах тростниковой водки, и некоторые жители так напились, что могли кинуть в нас камнем.
Тем временем президент Барклей устроил у своей резиденции настоящее представление: танцоры племен кру из портовых трущоб носились перед правительственным зданием, размахивая ножами. В своих украшенных перьями головных уборах они были похожи на краснокожих индейцев; красочное зрелище привлекло множество зрителей. Позднее, когда рев труб оповестил Монровию, что шествие оппозиции двинулось в путь, возле правительственных учреждений наспех организовали контрдемонстрацию с огромными знаменами, на которых было начертано: «Барклей — герой Либерии» и загадочный лозунг: «Кинга мы не хотим. Мы не хотим автомобиля. Мы не хотим денег за наши голоса. Барклей — вот это человек». Сначала я не сомневался, что процессии неминуемо столкнуться в крошечной Монровии, но я недооценивал ловкость их вожаков. Хотя к этому времени они уже перепились, как и все остальные, у них все же хватило соображения не затевать драки. Танцоры и их приятели хлынули в правительственное здание, где их бесплатно поили к великому возмущению сторонников президента из партии вигов, не получивших от диктатора ничего, кроме благодарности, которую он выразил им с балкона по поводу официального выдвижения его кандидатуры.
Демонстранты оппозиции вломились в это время в палисадник перед домом мистера Кинга — деревянным домом на Фронт-стрит, а не большим, недостроенным каменным дворцом на Броуд-стрит. Уже совсем стемнело, но несколько керосиновых ламп бросало изнутри бледный свет и отражалось в зрачках толпы. Мистер Кинг, хотя и был болен, произнес с балкона несколько слов, но кругом стояло море разливанное и разносился такой крик, что расслышать можно было только обрывки фраз, вроде: «Национальная независимость», «Дружеская рука», «Ведущее место среди народов». Голос был усталый и невыразительный; я подумал, что от всего этого спектакля, наверно, совсем невесело главному исполнителю, который, не питая никаких надежд, обязан сыграть свою роль до конца. Никто лучше мистера Кинга не знал, что президента побеждают отнюдь не голосованием.
Через несколько дней после этого я посетил мистера Кинга на его ферме в окрестностях Монровии. В поношенном синем шкиперском картузе на затылке и с сигарой в зубах он отлично изображал отставного государственного деятеля из простонародья. Видно было, что он совсем болен. Мы выпили с ним немало джина, пока он повторил мне несколько раз повесть о своем падении. Обеспечил он свою старость неплохо: мистер Кинг владел небольшой каучуковой плантацией, которую собирался продать фирме Файрстон, и двумя с половиной домами. Но у него не оставалось никакой надежды на возвращение к власти. Он не скрывал, что если его изберут, он согласен принять план Лиги наций о помощи, передать управление финансами европейским консультантам, назначить окружными комиссарами белых и лишить страну какой бы то ни было независимости; однако он отлично понимал, что его не изберут. Все толки о финансовой помощи со стороны компании Файрстон, все его речи не стоили ничего. Он просто уступал обычаю, но было видно, что больше всего ему хочется поскорее лечь в постель. У него было что вспомнить — больше, чем у любого другого президента Либерии: банкеты в Сьерра-Леоне, королевский салют с эсминца в гавани, прием в Букингемском дворце, рулетку в Монте-Карло… Я его сфотографировал: он стоял у себя на крыльце, обняв за плечи хорошенькую жену, — черный Цинциннат, вернувшийся в свое имение.
Министр
Министр финансов был порождением новой, гораздо более щепетильной Либерии, которая только рождалась на свет. Он тоже побывал в Женеве и в Соединенных Штатах. Пухлый хорошо одетый человек с мягкими грустными глазами за стеклами очков, он обладал чувством собственного достоинства, не свойственным креолу где-нибудь в английской колонии. Тут не было чиновников, которые могли над ним посмеяться, он смеялся над собой сам, мягко, деликатно, смеялся над тем, что он честен, что его интересуют совсем другие вещи, а не политиканство, что он упускает столько возможностей нагреть руки в нечистой игре. Мистер Кинг построил себе дома и купил каучуковую плантацию; все, что сумел приобрести министр финансов, — это быстроходный катерок, на котором он любил кататься по дельте Сент-Пола среди поросших мангровыми деревьями болот.
Жил он холостяком в небольшом кирпичном домике на зеленой Броуд-стрит; и когда он угощал нас чаем, его подавали молодые чиновники из министерства финансов. Министр нарядился для этого случая (он собирался помузицировать) в рубашку с отложным воротничком, повязанную пышным артистическим галстуком. Напоминал он чернокожего мистера Пиквика, чуть-чуть смахивавшего на Шелли. После чая мы перешли в музыкальную комнату — небольшой, заставленный вещами зал с семейными портретами на стенах, гипсовой Венерой Милосской, уродливыми статуэтками из раскрашенной глины, изображавшими тирольских юношей в чувствительных позах, и керосиновыми лампами на высоких безвкусных подставках. Он сыграл нам несколько песен, сочиненных президентом; пианино, как и следовало ожидать в этом климате, было расстроено. Песни были громкие, неудобные для дыхания, слова были тоже написаны президентом, они были полны романтической любви и набожности: «Ave Maria» и «Я послал моей любимой алую-алую розу, а она в ответ прислала мне белую-белую». Потом он сыграл аранжированный президентом романс «Я восстал от снов о тебе». Друг его, президент, с грустью сказал нам министр, вертясь на стульчике возле пианино, когда-то писал много стихов и музыки, а теперь… — министр финансов тяжело вздохнул над участью человека, которого засасывает политика. Он сказал:
— Может быть, вы знаете эту песню.
И пока молодые люди из министерства зажигали керосиновые лампы и поворачивали абажуры так, чтобы свет выгодно падал на тирольских мальчиков, ласкающих собак или слушающих сказку на коленях у матери, он запел: «Что б ни случилось, запомню я тот горный склон, от солнца золотой».
Все это отдавало красивостью самого низкого пошиба, но стремление к красоте было искренним. И чем он виноват, что лучшей пищи для этого чувствительного, нежного сердца нельзя было найти на либерийском побережье? Музыка мистера Эдвина Барклея, гипсовые бюсты, «Дева гор», керосиновые лампы, сентиментальная песенка под названием «Деревья» и патриотические стихи президента, которые министр сейчас декламировал, барабаня на пианино, — «Звезда одинокая навек».
Песня была нисколько не хуже большинства патриотических сочинений, которые мы слышим у нас, в странах старой культуры. На чужеземца, приехавшего сюда из европейской колонии, Монровия и Либерийский берег должны произвести глубокое впечатление. Он найдет здесь редкую простоту и подлинное воодушевление, чего не встретишь в таких гнилых местах, как Сьерра-Леоне; брошенные без всякой помощи на эту малярийную полоску земли, люди выстояли; если они даже и принесли с собой продажность американского политиканства, они все же пробудили в народе искреннюю любовь к родине и даже слабые зачатки культуры. Ей-богу же, совсем неплохо иметь президента, который пишет стихи, хотя бы и плохие, и музыку, пусть пошловатую. Мне было трудно отнестись терпимо к его творчеству, потому что я пришел сюда из глубины страны, где я видел куда больше естественности, где жила более старая, подлинная культура, где сохранились традиции честности и гостеприимства. Пройдя больше трехсот миль по густым безлюдным зарослям, через деревушки, где горел общинный очаг, носили тяжелые серебряные браслеты на щиколотках, а «дьявол» в страшной маске плясал между хижинами, мне труднее было восхищаться этой приморской цивилизацией. Мне казалось, что люди тут, почти так же, как и я сам, утеряли связь с истоками жизни. Но они в этом не виноваты. Двести лет американского рабства разлучили их с Африкой, дав им взамен политиканство, один колледж и желтую прессу.
Возвращение
Я раздумывал об этом, отправляясь на торговое судно, которое по радио попросили зайти в Монровию, чтобы взять на борт пассажиров, вспоминал и о детях в католической школе, бубнивших слова национального гимна:
Но, плывя в шлюпке к пароходу на рейде, я сознавал, насколько люди здесь ближе к чистоте первобытной жизни, несмотря на тоненькую прослойку белой цивилизации, которая отделяет этот мир от другого — от мира пароходной трубы, сирены, нетерпеливо призывавшей нас поскорее подняться на судно, капитана на мостике, следившего за нами в бинокль. Первозданное тут — у них за спиной, от него не отделяют века. Если здешние люди и пошли по неверной дороге, возвращаться им недалеко, да и то в пространстве, а не во времени. Маленькая пристань толчками уходила назад, перед глазами открылась река; серебристые ветви мангровых деревьев торчали по берегам, как прутья ободранных зонтиков. В двухстах пятидесяти милях вверх по этой реке еще существует то самое место, тот самый кишащий красными муравьями пень, на котором я дожидался своих спутников, когда они заблудились. Недостроенная таможня, нищета прибрежных кварталов, залитая асфальтом дорога и зеленая Броуд-стрит — все это уходило вдаль с каждым взмахом весла, но одновременно уходил и тот мир, к которому принадлежали прилепившиеся друг к другу хижины в Дуогобмаи, слуга «дьявола», бичом отгоняющий грозу, старуха, насылавшая молнии, — помню, как она плелась в свою тюрьму, обмотав веревку вокруг пояса. Все это оставалось там, за белой полоской отмели, куда не мог зайти ни один европейский корабль.
А я-то думал, из последних сил пробираясь в Гран-Басу, что буду счастлив, вернувшись в мой мир. Нос лодки ударился об отмель и поднялся из воды, под нами прокатилась волна и разбилась на прибрежном песке, за ней пошла другая, рассыпалась брызгами за нами, обожгла щеки, обмыла доски нашей плоскодонки, и вот мы уже вышли на рейд, поглядывая назад — на отмель и на Африку за ней. Ну, конечно же, я счастлив, говорил я себе, отворяя дверь ванной, разглядывая настоящий ватерклозет, изучая меню за обедом, между тем как за стеклом иллюминатора уходил вдаль Кейп-Моунт, уходила вдаль Либерия — единственное место в Африке, не считая Абиссинии, где не властвует белый человек. Ну вот я болел, долго жил во власти страха, а теперь я снова здоров и снова вернулся в тот мир, к которому принадлежу.
Но что поразило меня в Африке, так это то, что она ни секунды не казалась мне чужой. Гибралтар и Танжер — эти протянутые друг к другу и только что разомкнувшиеся руки — теперь больше, чем когда бы то ни было, символизируют противоестественный разрыв. «Душа черного мира» близка нам всем. Ведь всегда была потребность вернуться назад и начать сначала. Ее испытывали и Мунго Парк, и Ливингстон, и Стенли, и Рембо, и Конрад. Писатели Рембо и Конрад сознавали, чего они ищут, а вот исследователи вряд ли понимали, какая магия полонила их и приковала к Африке, несмотря на грязь, болезни и варварство.
Капитан перегнулся через борт и стал жаловаться на свою команду, старый брюзгливый человек:
— Да, если испечь весь этот чертов сброд в пароходной топке, и то не получится хотя бы один настоящий моряк, — ворчал он, вспоминая о прошлом, о веке парусных кораблей.
Во Фритауне на борт приехали гости, и мы с ними выпили, прощаясь с Африкой. В курительной ко мне подошел какой-то морской офицер и злобно на меня поглядел.
— Я верну мой билет министерству, милейший. Этим мерзавцам… Пусть подавятся. Слышите, милейший?..
Капитан сунул два пальца в рот, скоро стал трезв как стеклышко, и пароход вышел из гавани, вышел из Африки. Но что-то всех мучило, какая-то пуповина привязывала всех к этому берегу.
Это не значит, что я хотел бы остаться в Африке навсегда: меня не тянет к бездумной чувственности, даже если она там и есть; но когда ты понял, каково было начало всех начал — его ужасы и его безмятежность, его силу и его нежность, — тебя еще больше мучает сожаление о том, что мы натворили с собой…
После горячего, слепящего солнца на песчаной отмели, после стремительной атлантической волны нас встретили огни Дувра, горевшие, хотя уже было четыре часа утра, нас встретил холодный апрельский туман, который мы вдыхали вместе с дымом из топок. Недалеко от гавани в каком-то жилье надрывался ребенок, он плакал потому, что был слишком мал и не мог ничего сказать, потому что был слишком мал и еще не знал, сколько похоти и жестокости может прятаться в темноте, он плакал без особой причины, просто потому, что в душе его жил страх предков перед этой темнотой, просто потому, что во сне его плясал «дьявол». Вот и все, что я с собой привез, говорил я себе в холодном пустом сарае таможни, глядя на свои чемоданы, на несколько серебряных украшений, обрывок рукописи, найденной в деревне племени баса, и старый меч. Вот и весь путь, который надо пройти назад, в Африку: назад к невинности, к девственной чистоте, к могилам, которые еще не осквернены поисками золота.

