39
Еще не узнав и десятой доли Москвы, Надя хорошо узнала расположение московских тюрем – эту горестную географию русских женщин. Тюрьмы оказались в Москве во множестве и расположены по столице равномерно, продуманно, так что от каждой точки Москвы до какой-нибудь тюрьмы было близко. То с передачами, то за справками, то на свидания, Надя постепенно научилась распознавать всесоюзную Большую Лубянку и областную Малую, узнала, что следственные тюрьмы есть при каждом вокзале и называются КПЗ, побывала не раз и в Бутырской тюрьме, и в Таганской, знала, какие трамваи (хоть это и не написано на их маршрутных табличках) идут к Лефортовской и подвозят к Красной Пресне. А с тюрьмой Матросская Тишина, в революцию упраздненной, а потом восстановленной и укрепленной, она и сама жила рядом.
С тех пор, как Глеба вернули из далекого лагеря снова в Москву, на этот раз не в лагерь, а в какое-то удивительное заведение – спецтюрьму, где их кормили превосходно, а занимались они науками, – Надя опять стала изредка видеться с мужем. Но не полагалось женам знать, где именно содержатся их мужья – и на редкие свидания их привозили в разные тюрьмы Москвы.
Веселей всего были свидания в Таганке. Тюрьма эта была не политическая, а воровская, и порядки в ней поощрительные. Свидания происходили в надзирательском клубе; арестантов подвозили по безлюдной улице Каменщиков в открытом автобусе, жены сторожили на тротуаре, и еще до начала официального свидания каждый мог обнять жену, задержаться около нее, сказать, чего не полагалось по инструкции, и даже передать из рук в руки. И само свидание шло непринужденно, сидели рядышком, и слушать разговоры четырех пар приходился один надзиратель.
Бутырки – эта, по сути, тоже мягкая веселая тюрьма, казалась женам леденящей. Заключенным, попадавшим в Бутырки с Лубянок, сразу радовала душу общая расслабленность дисциплины: в боксах не было режущего света, по коридорам можно было идти, не держа рук за спиной, в камере можно было разговаривать в полный голос, подглядывать под намордники, днем лежать на нарах, а под нарами даже спать. Еще было мягко в Бутырках: можно было ночью прятать руки под шинель, на ночь не отбирали очков, пропускали в камеру спички, не выпотрашивали из каждой папиросины табак, а хлеб в передачах резали только на четыре части, не на мелкие кусочки.
Жены не знали обо всех этих поблажках. Они видели крепостную стену в четыре человеческих роста, протянувшуюся на квартал по Новослободской. Они видели железные ворота между мощными бетонными столпами, к тому ж ворота необычайные: медленно-раздвижные, механически открывающие и закрывающие свой зев для воронков. А когда женщин пропускали на свидание, то вводили сквозь каменную кладку двухметровой толщины и вели меж стен в несколько человеческих ростов в обход страшной Пугачевской башни. Свидания давали: обыкновенным зэкам – через две решетки, между которыми ходил надзиратель, словно и сам посаженный в клетку; зэкам же высшего круга, шарашечным, – через широкий стол, под которым глухая разгородка не допускала соприкасаться ногами и сигналить, а у торца стоял надзиратель, недреманной статуей вслушивался в разговор. Но самое угнетающее в Бутырках было, что мужья появлялись как бы из глубины тюрьмы, на полчаса они как бы выступали из этих сырых толстых стен, как-то призрачно улыбались, уверяли, что живется им хорошо, ничего им не надо – и опять уходили в эти стены.
В Лефортове же свидание было сегодня первый раз. Вахтер поставил птичку в списке и показал Наде на здание пристройки.
В голой комнате с двумя длинными скамьями и голым столом уже ожидало несколько женщин. На стол были выставлены плетеная корзинка и базарные сумки из кирзы, как видно полные все-таки продуктами. И хотя шарашечные зэки были вполне сыты, Наде, пришедшей с невесомым «хворостом» в кулечке, стало обидно и совестно, что даже раз в год она не может побаловать мужа вкусненьким.
Этот хворост, рано вставши, когда в общежитии еще спали, она жарила из оставшейся у нее белой муки и сахара на оставшемся масле. Подкупить же конфет или пирожных она уже не успела, да и денег до получки оставалось мало. Со свиданием совпал день рождения мужа – а подарить было нечего!
Хорошую книгу? но невозможно и это после прошлого свидания: тогда Надя принесла ему чудом достанную книжечку стихов Есенина. Такая точно у мужа была на фронте и пропала при аресте. Намекая на это, Надя написала на титульном листе:
«Так и все утерянное к тебе вернется.»
Но подполковник Климентьев при ней тут же вырвал заглавный лист с надписью и вернул его, сказав, что никакого текста в передачах быть не может, текст должен идти отдельно через цензуру. Узнав, Глеб проскрежетал и попросил не передавать ему больше книг.
Вокруг стола сидело четверо женщин, из них одна молодая с трехлетней девочкой. Никого из них Надя не знала. Она поздоровалась, те ответили и продолжали оживленно разговаривать.
У другой же стены на короткой скамье отдельно сидела женщина лет тридцати пяти-сорока в очень не новой шубе, в сером головном платке, с которого ворс начисто вытерся, и всюду обнажилась простая клетка вязки. Она заложила ногу за ногу, руки свела кольцом и напряженно смотрела в пол перед собой. Вся поза ее выражала решительное нежелание быть затронутой и разговаривать с кем-либо. Ничего похожего на передачу у нее не было ни в руках, ни около.
Компания готова была принять Надю, но Наде не хотелось к ним – она тоже дорожила своим особенным настроением в это утро. Подойдя к одиноко сидящей женщине, она спросила ее, ибо негде было на короткой скамье сесть поодаль:
– Вы разрешите?
Женщина подняла глаза. Они совсем не имели цвета. В них не было понимания – о чем спросила Надя. Они смотрели на Надю и мимо нее.
Надя села, кисти рук свела в рукавах, отклонила голову набок, ушла щекой в свой лжекаракулевый воротник. И тоже замерла.
Она хотела бы сейчас ни о чем другом не слышать, и ни о чем другом не думать, как только о Глебе, о разговоре, который вот будет у них, и о том долгом, что нескончаемо уходило во мглу прошлого и мглу будущего, что было не он, не она – вместе он и она, и называлось по обычаю затертым словом «любовь».
Но ей не удавалось выключиться и не слышать разговоров у стола. Там рассказывали, чем кормят мужей – что утром дают, что вечером, как часто стирают им в тюрьме белье – откуда-то все это знали! неужели тратили на это жемчужные минуты свиданий? Перечисляли, какие продукты и по сколько грамм или килограмм принесли в передачах. Во всем этом была та цепкая женская забота, которая делает семью – семьей и поддерживает род человеческий. Но Надя не подумала так, а подумала: как это оскорбительно – обыденно, жалко разменивать великие мгновения! Неужели женщинам не приходило в голову задуматься лучше – а кто смел заточить их мужей? Ведь мужья могли бы быть и не за решеткой и не нуждаться в этой тюремной еде!
Ждать пришлось долго. Назначено им было в десять, но и до одиннадцати никто не появлялся.
Позже других, опоздав и запыхавшись, пришла седьмая женщина, уже седоватая. Надя знала ее по одному из прошлых свиданий – то была жена гравера, его третья и она же первая жена. Она сама охотно рассказывала свою историю: мужа она всегда боготворила и считала великим талантом. Но как-то он заявил, что недоволен ее психологическим комплексом, бросил ее с ребенком и ушел к другой. С той, рыжей, он прожил три года, и его взяли на войну. На войне он сразу попал в плен, но в Германии жил свободно и там, увы, у него тоже были увлечения. Когда он возвращался из плена, его на границе арестовали и дали ему десять лет. Из Бутырской тюрьмы он сообщил той, рыжей, что сидит, что просит передач, но рыжая сказала: «лучше б он изменил мне, чем Родине! мне б тогда легче было его простить!» Тогда он взмолился к ней, к первенькой – и она стала носить ему передачи, и ходить на свидания – и теперь он умолял о прощении и клялся в вечной любви.
Наде отозвалось, как при этом рассказе жена гравера с горечью предсказывала: должно быть, если мужья сидят в тюрьме, то вернее всего – изменять им, тогда после выхода они будут нас ценить. А иначе они будут думать – мы никому не были нужны это время, нас просто никто не взял.
Отозвалось, потому что сама Надя думала так иногда.
Пришедшая и сейчас повернула разговор за столом. Она стала рассказывать о своих хлопотах с адвокатами в юридической консультации на Никольской улице. Консультация эта долго называлась «Образцовой». Адвокаты ее брали с клиентов многие тысячи и часто посещали московские рестораны, оставляя дела клиентов в прежнем положении. Наконец в чем-то они где-то не угодили. Их всех арестовали, всем нарезали по десять лет, сняли вывеску «Образцовая», но уже в качестве необразцовой консультация наполнилась новыми адвокатами, и те опять начали брать многие тысячи, и опять оставляли дела клиентов в том же положении. Необходимость больших гонораров адвокаты с глазу на глаз объясняли тем, что надо делиться, что они берут не только себе, что дела проходят через много рук. Перед бетонной стеной закона беспомощные женщины ходили как перед четырехростовой стеной Бутырок – взлететь и перепорхнуть через нее не было крыльев, оставалось кланяться каждой открывающейся калиточке. Ход судебных дел за стеной казался таинственными проворотами грандиозной машины, из которой – вопреки очевидности вины, вопреки противопо-ложности обвиняемого и государства, могут иногда, как в лотерее, чистым чудом выскакивать счастливые выигрыши. И так не за выигрыш, но за мечту о выигрыше, женщины платили адвокатам.
Жена гравера неуклонно верила в конечный успех. Из ее слов было понятно, что она собрала тысяч сорок за продажу комнаты и пожертвований от родственников, и все эти деньги переплатила адвокатам; адвокатов сменилось уже четверо, подано было три просьбы о помиловании и пять обжалований по существу, она следила за движением всех этих жалоб, и во многих местах ей обещали благоприятное рассмотрение. Она по фамилиям знала всех дежурных прокуроров трех главных прокуратур и дышала атмосферой приемных Верховного Суда и Верховного Совета. По свойству многих доверчивых людей, а особенно женщин, она переоценивала значение каждого обнадеживающего замечания и каждого невраждебного взгляда.
– Надо писать! Надо всем писать! – энергично повторяла она, склоняя и других женщин ринуться по ее пути. – Мужья наши страдают. Свобода не придет сама. Надо писать!
И этот рассказ тоже отвлек Надю от ее настроения и тоже больно задел.
Стареющая жена гравера говорила так воодушевленно, что верилось: она опередила и обхитрила их всех, она непременно добудет своего мужа из тюрьмы!
– И рождался упрек: а я? почему я не смогла так? почему я не оказалась такой же верной подругой?
Надя только один раз имела дело с «образцовой» консультацией, составила с адвокатом только одну просьбу, заплатила ему только две с половиной тысячи – и, наверное, мало: он обиделся и ничего не сделал.
– Да, – сказала она негромко, как бы почти про себя, – все ли мы сделали? Чиста ли наша совесть?
За столом ее не услышали в общем разговоре. Но соседка вдруг резко повернула голову, как будто Надя толкнула ее или оскорбила.
– А что можно сделать? – враждебно отчетливо произнесла она. – Ведь это все бред! Пятьдесят Восьмая это – хранить вечно! Пятьдесят Восьмая это – не преступник, а враг! Пятьдесят Восьмую не выкупишь и за миллион!
Лицо ее было в морщинах. В голосе звенело отстоявшееся очищенное страдание.
Сердце Нади раскрылось навстречу этой старшей женщине. Тоном, извинительным за возвышенность своих слов, она возразила:
– Я хотела сказать, что мы не отдаем себя до конца... Ведь жены декабристов ничего не жалели, бросали, шли... Если не освобождение – может быть можно выхлопотать ссылку? Я б согласилась, чтоб его сослали в какую угодно тайгу, за Полярный круг – я бы поехала за ним, все бросила...
Женщина со строгим лицом монахини, в облезшем сером платке, с удивлением и уважением посмотрела на Надю:
– У вас есть еще силы ехать в тайгу?? Какая вы счастливая! У меня уже ни на что не осталось сил. Кажется, любой благополучный старик согласись меня взять замуж – и я бы пошла.
– И вы могли бы бросить?.. За решеткой?..
Женщина взяла Надю за рукав:
– Милая! Легко было любить в девятнадцатом веке! Жены декабристов – разве совершили какой-нибудь подвиг? Отделы кадров – вызывали их заполнять анкеты? Им разве надо было скрывать свое замужество как заразу? – чтобы не выгнали с работы, чтобы не отняли эти единственные пятьсот рублей в месяц? В коммунальной квартире – их бойкотировали? Во дворе у колонки с водой – шипели на них, что они враги народа? Родные матери и сестры – толкали их к трезвому рассудку и к разводу? О, напротив! Их сопровождал ропот восхищения лучшего общества! Снисходительно дарили они поэтам легенды о своих подвигах.
Уезжая в Сибирь в собственных дорогих каретах, они не теряли вместе с московской пропиской несчастные девять квадратных метров своего последнего угла и не задумывались о таких мелочах впереди, как замаранная трудовая книжка, чуланчик, и нет кастрюли, и черного хлеба нет!.. Это красиво сказать – в тайгу! Вы, наверно, еще очень недолго ждете!
Ее голос готов был надорваться. Слезы наполнили на-дины глаза от страстных сравнений соседки.
– Скоро пять лет, как муж в тюрьме, – оправдывалась Надя. – Да на фронте...
– Эт-то не считайте! – живо возразила женщина. – На фронте – это не то! Тогда ждать легко! Тогда ждут – все. Тогда можно открыто говорить, читать письма! Но если ждать, да еще скрывать, а??
И остановилась. Она увидела, что Наде этого разъяснять не надо.
Уже наступила половина двенадцатого. Вошел, наконец, подполковник Климентьев и с ним толстый недоброжелательный старшина. Старшина стал принимать передачи, вскрывая фабричные пачки печенья и ломая пополам каждый домашний пирожок. Надин хворост он тоже ломал, ища запеченную записку, или деньги, или яд. Климентьев же отобрал у всех повестки, записал пришедших в большую книгу, затем по-военному выпрямился и объявил отчетливо:
– Внимание! Порядок известен? Свидание – тридцать минут. Заключенным ничего в руки не передавать. От заключенных ничего не принимать. Запрещается расспрашивать заключенных о работе, о жизни, о распорядке дня. Нарушение этих правил карается уголовным кодексом. Кроме того с сегодняшнего свидания запрещаются рукопожатия и поцелуи. При нарушении – свидание немедленно прекращается.
Присмиревшие женщины молчали.
– Герасимович Наталья Павловна! – вызвал Климентьев первой.
Соседка Нади встала и, твердо стуча по полу фетровыми ботами довоенного выпуска, вышла в коридор.

