ПИСЬМО 10
Дорогой Юстус!
Я только что вернулся из Махерона. Антипа сподобился устроить такое празднество, какого мы не видывали с той самой поры, как бесчинствовал еще его отец. Дворец был украшен разноцветными полотнищами, как жилище арабского вождя, а по вечерам светился огнями, как весь Иерусалим в первый день праздника Жатвы. Дикие и пустынные горные ущелья целую неделю оглашались звуками арабских бубнов, цитр и дудок. Как истинный сын Ирода, Антипа хотел ублажить всех: поэтому для римлян устроили скачки, борьбу и состязания, арабам преподнесли их дикую музыку с танцовщицами, а верным — богослужебные песни, которые по утрам и вечерам исполняли привезенные из Галилеи левиты.
Кого только не было среди гостей! Прежде всего почтенная семейка тетрарха: его брат Филипп, правитель Трахониды, Гавланитиды и Батанеи; кроме того его племянник Александр сын Александра, Агриппа, прибывший прямо из Рима; и Ирод, правитель Халкиды. Самый приличный из них — Филипп, тихий и спокойный; его с самого начала явно тяготило шумное празднество. Говорят, он по справедливости правит своей тетрархией. Александр, порывистый юнец, на первый взгляд кажется очень энергичным, но его заводная активность всякий раз гаснет, уступая место нерешительности и очевидному страху, можно подумать, что он боится, как бы ему часом не подсыпали яду. У Агриппы от пребывания в Риме явно вскружилась голова: он изъясняется исключительно языком греков и римлян, сбрил бороду и хвастается своей дружбой с молодым Гаем, сыном Германика. Рядом с потомками Антипатра обреталась целая ватага пригнанных на торжества царьков и арабских вождей. Они причмокивали и изображали притворный восторг, стоило им заметить, что Антипа глядит на них. На самом деле они ненавидят его за оскорбление Ареты, пользующегося большим авторитетом среди идумейцев. На торжество прибыл и ожидаемый Понтий Пилат. Я впервые видел его так близко и даже разговаривал с ним. Последние годы он почти не показывается в Иерусалиме. В первый момент он произвел на меня впечатление человека, который смотрит на мир с философским безразличием. Но это впечатление тут же рассеялось, едва он начал говорить. Передо мной был попросту неотесанный солдафон. Каждое его движение выдает самое заурядное невежество. О нем ходят любопытные истории: будто он сын вождя галлов, а когда он был ребенком, его отдали заложником в Рим. Тогда его звали Виникс. В Риме им занялся кто — то из семьи Клавдиев, и так его облатынил, что мальчик больше не захотел возвращаться к своим. Он сменил имя, вступил в войско, стал трибуном, принимал участие в войнах, где и отличился. Потом он женился на Проклии, дочери сенатора Марка Метеллия Клавдия, девице несколько перезрелой, зато принадлежащей к роду, связанному кровными узами с семьей кесаря. Мне кто — то рассказывал, что в то время Пилат вовсе не был смирным ягненком: ему мерещилось большое будущее. Впрочем, в Риме любой трибун воображает, что станет кесарем. Может, потому он и взял себе жену некрасивую и в летах, зато из старинного патрицианского рода. Однако немного он с этого получил: в один прекрасный день кесарь неожиданно приказал ему занять пост прокуратора в Иудее. Это было шесть лет назад. Римляне считают это место своего рода ссылкой. Валерий Грат обычно говорил, что работать в медной шахте на Кипре и править Иудеей — примерно одно и то же. В утешение Тиберий позволил Пилату — вопреки римскому закону — взять с собой жену (таким образом избегла она судьбы, недавно постигшей всю семью Клавдиев Метеллиев). Едва высадившись в Кесарии, Пилат решил нам продемонстрировать, что такое правитель с твердой рукой. Может, он надеялся тем самым обратить на себя внимание кесаря и получить перевод на другую, более подходящую должность. Может, ты слышал о привезенных как — то ночью в Иерусалим войсковых знаменах, и о молитвенных табличках, которые он приказал повесить на крепости Антония. Впрочем, в обоих случаях прокуратор проиграл, и упорное сопротивление вынудило его уступить. Это испортило ему настроение на годы вперед. Поручив дела своему доверенному Саркусу, сам он засел в Кесарии. В городе появляется редко, только во время больших праздников. Его появление всегда предвещает кровавые события. Год назад во время праздника Жатвы он приказал солдатам ни с того ни с сего напасть на галилеян, пришедших совершить жертвоприношения. Ему просто хотелось вида крови. Мы предпочитаем, чтобы он сидел у себя и не появлялся в Иерусалиме. Он стал пить, растолстел, от скуки принялся философствовать: понял, видно, что никогда ему отсюда не вырваться. Поэтому больше он с нами не воюет. Отношения между ним и Синедрионом сложились мирно в том смысле, что он сидит в Кесарии и не сует носа в наши дела, а мы в свою очередь заботимся о том, чтобы в городе сохранялся полный покой. И все было бы хорошо, если бы не его ненасытная жадность. Раз уж власти нет, так чтобы хоть золото было! Он требует за все платы по немыслимо завышенным ценам. Порой невозможно удовлетворить его запросы. Я знаю об этом, потому что Иосиф торгует с ним от имени Синедриона. На свой страх и риск этим занимаются и сыновья Ханана. Он бесстыдно продает им должности и закрывает глаза на то, что те три шкуры дерут с бедных богомольцев. Это благодаря ему саддукеи укрепили свое влияние, хоть их все и ненавидят. К счастью, у нас тоже имеется к нему некий доступ: жена его стала gere hasza'ar — прозелиткой.
Пилат — среднего роста, широкоплеч, мускулист, с большими бесформенными руками и лысиной, с которой свешиваются скудные светло — рыжие пряди. Он ступает тяжело, как медведь, любит похлопывать людей по плечу, и время от времени разражается шумным смехом. Я наблюдал, как они прогуливались с Антипой по саду и беседовали. Они производили впечатление обнюхивающих друг друга собак. Было видно, что один другому стремится продемонстрировать, что встречается исключительно по своей доброй воле, но, однако, осознает, что другому это приказал сделать Вителлий. В действительности же они оба — игрушки в руках легата. Когда они вернулись из сада, Пилат подошел, чтобы нас поприветствовать. Мы стояли у стены. Он приближался к нам, широко улыбаясь, словно сотник, оглядывающий новобранцев. По дороге он шутливо похлопал ладонью по животу одного из арабских вождей, другого тряхнул за бороду, то и дело принимался хохотать, строил рожи, заговорщически подмигивал — одним словом, было нетрудно догадаться, что этот человек чувствует себя в своей тарелке только в конюшне или в казармах. Арабские вожди, похлопываемые со всех сторон, словно лошади, отвечали блеющим бараньим смехом, однако в глубине их черных глаз таилась злоба. Надо признать, что по отношению к нам он вел себя менее бесцеремонно. Только к одному Ионафану он обратился как к хорошему знакомому. «Как поживаешь, Иона?» — произнес он, растянув губы в гримасу, призванную означать дружеское расположение. «Да, кстати, — вдруг сказал он, словно вспомнив о чем — то, — Когда вы привезете мне деньги?» — «Мы их как раз собираем», — ответил Ионафан, кланяясь. «Собираете, — усмехнулся Пилат. — Собираете, — он грубо рассмеялся и прищурил глаза, — Меня не обманешь. Чего вам собирать? Достаточно запустить руку в казну, а уж там золота хватит. Я — то знаю. Говорю тебе: поспешите…» — и он наполовину в шутку наполовину всерьез погрозил Ионафану пальцем. Желая отвлечь внимание прокуратора, Ионафан указал на меня: «Вот, досточтимый прокуратор, равви Никодим, великий ученый и фарисей, член Синедриона. «Приветствую вас!» — Пилат небрежно махнул мне рукой. «Фарисей?» — вдруг удивился он, словно это слово что — то ему напомнило, потом, помедлив, спросил: «Это те, что говорят о жизни после смерти, о награде, о наказании, о духах? Так, что ли?» — «Да, досточтимый Пилат, — поспешил ответить Ионафан, — равви Никодим — один из самых уважаемых ученых — фарисеев». Пилат зашелся рычащим смехом солдата, для которого в сравнении с умением ударить в строю боевой когортой или взять крепость, все прочее — вздор, волнующий только глупцов. «Любопытно, любопытно. Духи, значит, вот так летают, да? — спрашивал он, подняв руку и перебирая пальцами в воздухе. — Моя жена — большая любительница таких историй. К ней тоже ходят какие — то фарисеи и что — то болтают о духах. Но мы — то знаем, в чем тут дело! Правда, Ионафан?» — Он положил свою огромную лапищу на плечо сына Ханана, и дворец снова огласил его рыкающий гогот. Вдруг Пилат сделал движение, будто намеревался своим молоткообразным кулаком гладиатора ударить меня в живот. От одной мысли об этом у меня потемнело в глазах. Но он прошел мимо и направился к другим гостям, все так же рыча и похлопывая всех по плечам.
Веселье с каждым днем набирало размах. Пир не стихал ни на минуту. В какой — то момент я увидел Пилата, который с венком на голове, опираясь на двух танцовщиц, через стол разговаривал с Иродиадой, возлежащей с другой стороны. Эта женщина, несмотря на свой возраст, умеет пленять мужчин. Линии ее тела сохранили великолепную стройность: она выглядит чуть ли не девушкой. Когда она следит за Антипой своими блестящими черными глазами в оправе длинных ресниц, взгляд ее выражает заботливую нежность; трудно поверить, что эта женщина осквернила себя связью с одним из своих дядьев, потом изменила ему и бросила его, для того чтобы жить с Антипой, тоже приходящемся ей дядей. На ложе Иродиады, у ее ног, сидела маленькая девочка с неразвитыми формами, смуглая и худенькая. Когда я вижу детей, у меня перед глазами сразу встает Руфь. Я подумал, что это придворная девка, а оказалось, что это ребенок Иродиады и Филиппа. Мать приучает ее к обществу, и девочка озирается вокруг огромными черными глазами.
Несколько секунд я прислушивался к разговору Пилата и Иродиады: она убеждала его, что ее новый муж желает стать ему самым сердечным другом. «Вот увидишь, досточтимый прокуратор, сам в этом убедишься, когда настанет момент, и у тебя будет нужда…» — «Что мне может от него понадобиться?! — произнес тот с чванливой самоуверенностью, обгладывая индюшачью ножку. — Но раз ты так говоришь, — он бросил кость за спину, — я готов тебе поверить». Он отер губы внешней стороной ладони и продолжал смотреть на женщину. «Клянусь Гекатой, у тебя роскошные плечи, Иродиада», — заметил он, одновременно поглаживая спину одной из танцовщиц.
Пилат перегнулся через стол и стал ей что — то тихо говорить, но этого я уже не мог услышать. Одно лишь слово выскользнуло, словно шекель из дырявого мешка: «казна». Что ему может быть нужно от Храмовой казны? Женщина слушала его улыбаясь. «Правда, почтенный прокуратор», — подтвердила она, — этого богатства там действительно в избытке…» — Иродиада дотронулась своим бокалом до бокала Пилата. «Выпьем? — предложила она. — А этим я сама займусь».
Я был заинтригован услышанным и не знал, что об этом и думать. Я решил, что должен рассказать о этом Ионафану. Но тот только пожал плечами: «Мы прекрасно знаем, в чем дело. Он уже несколько раз давал нам понять, чтобы мы Храмовыми деньгами оплатили строительство водопровода от Силоама до крепости Антония. А вот и обойдется! Построить водопровод — это прекрасная идея, почему бы и нет, да только не за наши деньги. Мы делаем вид, что не понимаем, о чем речь. Теперь он будет искать поддержки у Иродиады. Глупец!» Он отошел от меня, посмеиваясь, и через секунду я увидел, как он весело разговаривает с Пилатом. Я начинаю подозревать, что саддукеи держат его в руках гораздо крепче, чем мне казалось.
Пир давно уже перешел в оргию: арабские и нубийские танцовщицы, поизощрявшись в танцах, льнули к гостям, и арабские царьки катались с ними в обнимку по полу. Прислуга вносила все новые и новые амфоры с вином и провожала в специальное помещение желающих опорожнить перегруженный желудок. Меня охватывало все большее омерзение. На другом конце стола Пилат издавал веселое рычание и от души похлопывал по плечам всех сидящих поблизости. Расположившийся неподалеку от Пилата Антипа мрачнел все больше и больше по мере охватывающего его опьянения. Отчуждение между ним и Пилатом так и не сгладилось. Напрасно Иродиада пыталась их сблизить, они по — прежнему оставались так же далеки друг от друга, как два дерева на противоположных берегах Иордана. Антипа казался все более настороженным: он явно не доверял развязной фамильярности прокуратора.
Утром, когда гости, утомленные ночной оргией, храпели на своих спальных ложах, я вышел в сад, чтобы прочесть полагающиеся молитвы. Возвращаясь, я наткнулся на Антипу: царь мрачно брел в полном одиночестве, заложив руки за спину. Я думал, что он пройдет мимо, не обратив на меня внимания. Но он направился прямиком в мою сторону, как будто именно я и был ему нужен. Он дружески взял меня под руку и увлек вглубь сада.
— Тебя, наверное, оскорбляет, равви, все, что творится здесь, — заявил он, когда мы вошли в тенистую пальмовую аллею, еще хранившую ночную прохладу. — Ведь ты — фарисей, человек чистый и благочестивый… Но ты не должен возмущаться. Я вынужден был устроить все это для этих необрезанных (он говорил так, как будто сам был последователем Закона с незапамятных времен, а ведь это только Ирод согласился на обрезание сыновей Мальтаки!). Если бы я не старался жить с ними в дружбе, они бы уже давно уничтожили меня! Этот подлый Пилат, чтобы только подольститься к Тиберию, готов набрехать на меня невесть что… Агриппа тоже не прочь под меня подкопаться. Он считает, что он выше меня, потому что он внук Мариамны. Александр — точно такой же, только глупее… Повсюду одни враги. Повсюду… Жизнь — это нескончаемая борьба всех со всеми. Я все время должен быть начеку. А я хочу покоя. Пусть Пилат «царствует» в Иудее. Мне довольно того, что я имею. Иродиада меня любит, я мог бы быть счастлив… Но и этого мне не дают. Люди повсюду завистливы и злы. Взять хотя бы этих ваших саддукеев! Чего им от меня надо? Они заискивают перед римлянами, обделывают свои дела с Пилатом. Можно ли оставаться честным в мире, где все остальные мошенники? Скажи мне, равви, ты, который столь премудр, возможно ли все время бороться и ни в ком не иметь опоры?
Мы шли вокруг небольшого пруда, пронизанного блеском солнца так, что он казался монолитной глыбой янтаря, отливающего червонным золотом, в котором застыли рыбы с вылупленными глазами, а их хвосты напоминали муслиновую вуаль.
— Скажи мне, — повторял он, не ожидая моего ответа и исторгая из себя свои обиды, как исторгают непереваренную пищу. — Повсюду одни враги! Повсюду враги! Пилат, Вителлий, — он выбрасывал пальцы, — Тиберий, Агриппа, Александр, Филипп, Арета, саддукеи… Вы тоже мне не друзья. Я знаю, что вы считаете меня безбожником. И этот, Иоанн, слишком суров ко мне… А я хочу только покоя и немного счастья. Иродиада любит меня и заботится обо мне. Меня ведь никто не любил, и никто обо мне не заботился! Я всегда мог ожидать, что мне поднесут яд. Своей жене я также не доверял, потому и отослал ее обратно к отцу. А Иродиада пойдет за мной на край света. Рядом с ней я в безопасности. Что с того, что она была женой Филиппа? Она не хотела его, и он тоже ее не хотел.
Этот гнусный сын проклятого отца, кажется, выбрал меня своим поверенным! Ему сдается, что все его ненавидят (в этом он не ошибается), что его окружают одни враги, которые покушаются на его жизнь, и что только одна Иродиада заботится о его безопасности. В этой помеси идумейца и самарянки ожили все Иродовы страхи. Теперь от избытка чувств он должен отравить Иродиаду, а потом возвести в ее честь дворец, как это сделал его отец для матери Александра и Аристовула!
— Почему он меня так этим попрекает? — взорвался он, когда мы снова свернули в тенистую аллею к пруду. — Я всегда его чтил и чту по сей день как мудрого и святого пророка. Я почитаю его так же, как я бы чтил Илию или Исайю, если бы те сподобились вернуться на землю. Я не отдам его на смерть, хоть она и желает этого… Но зачем же он наговаривает на меня такие страшные вещи? В чем я так уж провинился? Он вопиет, что я поступил хуже, чем Давид с женой Урии. Но я никого не посылал на смерть! Я только люблю Иродиаду, а она любит меня…
Я тотчас же вспомнил об Иоанне. Я совсем забыл, что пророк находится тут же в подземелье, прямо под дворцом, и пиршественное веселье гремит непосредственно над его головой. Как он, должно быть, тоскует по утраченной свободе! Этот глупец заточил его в тюрьму, но по — прежнему продолжает бояться его. Ирод был волком хитрым, однако же смелым. А Антипа, как справедливо сказал о нем однажды Учитель, — это лис, способный подкапываться ночью, но не способный сражаться лицом к лицу при свете дня. Его никогда не хватит на смелый поступок.
— Этот Иоанн, — продолжал он лихорадочно убеждать меня (может, ему казалось, что все фарисеи придерживаются того же мнения), — на самом деле святой, и пророк. Я охотно с ним беседую. Я слушаю его. Я бы сделал все, что он говорит. Я уже делал. Но Иродиаду я от себя не отдалю. Нет и нет! Я люблю ее, и она меня любит. Только рядом с ней я чувствую себя в безопасности. Она мне нужна. При ней я могу быть добрым, справедливым, мягким. Царю, для того, чтобы быть добрым, надо, чтобы его любили. Уж вам — то, фарисеям, наверняка известно, что можно найти причину для получения разводного письма, которая будет находиться в полном согласии с законом. И Филипп даст ей такое письмо, наверняка даст… Я его заставлю это сделать! Но Иоанн не хочет даже слышать об этом. С ним невозможно разговаривать: он тут же начинает кричать и грозиться…
Он таскал меня за собой битый час, и все повторял одно и то же. В конце концов, чтобы от него отделаться, я сказал ему, что готов поговорить с Иоанном, и, может быть, мне удастся убедить его не осуждать так сурово связь Антипы с Иродиадой. Мое предложение вызвало у него восторг. Он порывался меня благодарить, вопил, что я его друг. Я уже ощущал у своего лица его омерзительные слюнявые губы. Он тут же приказал позвать начальника стражи и велел ему проводить меня в темницу, где находился узник.
Вот так и довелось мне увидеться с пророком из Вифавары (я мог бы это сделать и без помощи Антипы, потому что зарешеченное окошко его тюрьмы выходило во двор, и через него сын Захарии мог беседовать со своими учениками, учить и наставлять их). Я спустился вниз по скользким каменным ступеням. В подземелье на соломенной подстилке лежал человек. Я тотчас узнал его, хотя он сильно изменился за эти почти два года: постарел, похудел, а его кожа, прежде бронзовая от зноя, приобрела желтовато — серый оттенок застиранного полотна. В тюрьме с ним не были особенно строги: он не был закован, на полу рядом с подстилкой стояла корзина с отборной едой. Но для таких людей, как Иоанн, нет ничего, что могло бы искупить муки неволи. В его светлых волосах серебрились седые нити, а изрезанное морщинами лицо никогда не разглаживалось, оставаясь запавшим, как пустой бурдюк.
Когда я вошел, узник не только не поднял головы, но даже не пошевелился. Он лежал поперек подстилки, в задумчивости подставив лицо солнцу. Может, он и не думал ни о чем, а просто отдался ласкающему солнечному теплу. Когда я встал над ним, он медленно открыл глаза и сел. Сопровождавший меня стражник вышел. Мы были одни в темном подземелье, которое казалось еще темнее от косо перерезавшего его столпа солнечного света. Но постепенно мои глаза привыкли к контрасту ослепительного света и полного мрака. В одном шаге от меня сидел человек, опершись на высоко торчащие колени. Длинная тень от носа искажала его лицо. Он поднял голову — тень соскользнула, и только тогда я, наконец, увидел под взлохмаченными бровями глаза пророка: они не изменились, это по — прежнему были глаза мечтателя, ищущие и выжидательные. Из них только исчез гнев. Они были, как корабли, навсегда ушедшие в море. Но вот на секунду эти глаза вернулись, в них зажегся блеск, веки затрепетали, словно паруса, которые ловят ветер. Я услышал хриплый и тихий голос, явно тот самый, что некогда гремел над рекой:
— Что? Уже пришел за мной?
— Равви, — начал было я, не понимая, о чем он спрашивает, но испытывая робость перед этим человеком, который так бесстрашно говорил тогда с толпой. — Я пришел, чтобы увидеться с тобой. Ты, наверное, не знаешь, кто я.
— Возможно, — согласился он нехотя, как бы не желая дать себе труд припомнить. — Ты фарисей, да?
Я кивнул головой в надежде, что он станет меня расспрашивать дальше, но он сидел молча, как бы снова удалившись от берега, куда я призвал его.
— Тогда, равви, ты велел мне ждать, — снова начал я, — и сказал, чтобы я служил, но умел отречься…
Он снова поднял голову и вперил в меня взгляд, как будто мои слова медленно, но настойчиво входили в его сознание. Это был взгляд, остановленный на бегу, рассеянный, невидящий.
— Да, — медленно повторил он, — отречься…
Мне показалось, что он обращается не ко мне.
— Отречься, — повторил он снова, как человек, который уступил любимую своему другу, и теперь смотрит, как тот идет в окружении дружек, а он, Иоанн, стоит в стороне и радуется его счастью. — Сделать свое дело и исчезнуть. Выгореть, как лампа, до последней капли масла… И ни о чем не жалеть… — Он запрокинул голову вверх, и солнечный свет залил его худые щеки и крепко стиснутые губы. Он напоминал человека, который подставляет свое лицо первым каплям дождя, пришедшего, наконец, после долгой и изнурительной засухи. Через секунду выражение мечтательности сменилось гримасой обиды и раздражения. Он вдруг неприязненно бросил:
— Ты зачем сюда пришел? Чего ты от меня хочешь? — в его голосе нарастал гнев, — чего тебе надо? — это прозвучало, как отголосок грома с той иорданской переправы.
— Равви, — я сделал робкую попытку объясниться, — ты говорил тогда, ты учил…
— Тогда! — вскричал он с тоской, — Тогда все было иначе! Я был гласом вопиющего в пустыне. Тогда было время вопросов и время ответов… А сейчас, — он провел пальцами по своей худой обнаженной груди, — кто я сейчас? Никто! Мне вырвали язык… К Нему иди, у Него спрашивай… — он склонил голову, почти ткнувшись лбом в колени и учащенно дыша.
Мне показалось, что теперь я его понимаю. Чаша его была переполнена до краев: пришел Другой и отнял у него учеников. Сам он в тюрьме… Я видел, как под туго натянутой кожей резкими толчками двигаются ребра. Похоже, его била дрожь.
— Что ты здесь делаешь? — проговорил он снова, не отрывая лба от колен, — иди к Нему. Он будет расти, а я буду уменьшаться, съеживаться, пока не придут за мной, как за малым ребенком… Иди… — раздраженное нетерпение сменилось мягким просительным тоном, — иди… Чего ты ждешь от меня? Я всего лишь высохшее дерево, а Он зеленеет…
Иоанн с огромным усилием выпрямился, но тело его безвольно повалилось назад. Он сел, опершись о стену. Дышал он спокойно и глубоко, и было видно, как пульсируют его виски.
— Он — жизнь, — продолжал Иоанн и забормотал себе под нос: «Слепой прозрел, хромой побежал, прокаженный очистился, нищий услышал радостную весть». Все так, — он закрыл глаза и кивнул головой. — Иди к Нему. И другие пусть идут. Он знает все. Он пришел с неба. Он говорит правду. Мои ученики уже пошли за Ним. Благоразумные ученики… Только я не могу теперь пойти за Ним…
Я не сумел удержаться от вопроса:
— Ты за Ним? так ведь это ты Его крестил, а не Он тебя…
Он сочувственно улыбнулся моему неразумению.
— Мать кормит сына, но сын, когда созреет, перерастает мать, — сказал он. — Он хочет, чтобы небесный дождь сначала умыл человеческие руки, а потом уже землю. Он хочет, чтобы мы сами начали петь, а когда у нас прервется голос, тогда Он допоет за нас еще лучше… У человеческого духа есть предел. Для Него нет предела. Ему Отец дал все. И кто к Нему придет, тот все получит…
— Так ты считаешь, равви, — я присел рядом с ним на солому, — что Он и есть Мессия?…
Он ответил мне строфой из Иезекииля:
— «Не будет больше в Израиле лживых видений и пророчеств, которых мы не умеем понять…» — Он вернулся к своей песне: «Слепой прозрел, мертвый ожил, нищий услышал слово благодати…» Спрашиваешь, Мессия ли Он, — снова начал Иоанн, как будто еще не ответив на мой вопрос. — Он — Тот, Который должен был прийти. Это Ему я готовил путь, Его приход возвещал. Он пришел и принес спасение. За Ним идите! Оставьте меня! Оставьте меня. — Его голос резко нарушил тишину. Он кричал так, словно кроме нас в темнице было полно народа. — Оставьте меня! Я, как пустая раковина, в которой сдохла улитка! Как больной, который остался на дороге, после того, как Он прошел… Идите за Ним! Я больше не могу служить. Мне нечем. Я Ему не нужен…
Я уже как — то писал тебе, сколь печальна судьба пророков, которые дождались исполнения своих пророчеств. Слова Иоанна пронизаны тоской, в нем самом словно образовалась пустота, но нет и следа бунта. Удивительно! Ведь именно он, считающий себя последним из пророков, должен был ожидать не такого Мессию. В то же время его мучает что — то совсем другое. Можно подумать, он завидует своим ученикам, которые пошли за Учителем из Назарета. Они пошли, а он пойти не может… Иисус тогда так странно сказал, что Иоанн меньший из всех в Царствии. Этих двух людей связывают тайны, которых мне не дано разгадать.
— Но ведь ты великий пророк, — произнес я. Мне хотелось его утешить.
— Я не пророк, — возразил он, как тогда, когда мы спрашивали его о том же от имени Синедриона. — Я — глас, который умолк… Глас больше не нужен! — вдруг возопил он.
Хотя в словах его все еще отдавалась боль, по лицу уже разлился свет: в точности, как тогда, когда из — за моего плеча он увидел приближающегося Галилеянина. Он говорил горячо, вперив взгляд в сноп солнца, в котором, переливаясь, кружили пылинки.
— Ныне и люди, и деревья, и камни должны заговорить. А глас больше не нужен.
— Не все, однако, идут за Ним, — заметил я.
Мне показалось, что на его темном лице мелькнула улыбка. Он слегка кивнул головой.
— Знаю. Не признаете Его. Но Он призовет вас, — заверил Иоанн с непоколебимой убежденностью, — каждого в свой день. И меня тоже. Еще один раз я Ему понадоблюсь. Еще один раз…
Мог ли я тогда подумать, что это был мой последний разговор с Иоанном, и что жизнь пророка так скоро достигнет своего предела?
Гости Антипы были утомлены: пир продолжался уже шесть дней подряд. Но в этот вечер затухающее было веселье разгорелось с новой силой. Антипа, а скорее всего Иродиада, которая, как я подозреваю, желает любой ценой добиться сближения Антипы с Пилатом, велела подать гостям вместо вина дурманящий напиток, изготовляемый в Сирии из кукурузных зерен. Результат был мгновенный: участников пира сильнее, чем прежде охватила жажда безумств и распутства. Пили и ели, ели и пили, кричали, ревели, гоготали, тискали танцовщиц и девушек, разносящих корзины с фруктами. Разнузданное увеселение превратилось в самую настоящую оргию на манер омерзительных фригийских празднеств, прославляющих их бога. По правде говоря, не знаю, кто задавал тон: римляне, греки или идумейцы. Ионафан также принимал в этом участие. В свете ламп, который заволакивали голубоватые полосы выгоревшего фимиама, под гирляндами цветов я различал сбитую массу полунагих переплетенных тел, мотающихся туда — сюда в лихорадочном возбуждении; в воздухе тошнотворно пахло смесью пота, благовонных масел, вина и соусов. Я стоял в стороне и с отвращением наблюдал за происходящим, поджидая только случая, чтобы незаметно выскользнуть из зала. Когда я наблюдаю нечто подобное, то наряду с отвращением во мне пробуждается чувство собственной инородности. В такие минуты я ощущаю, что я другой, не такой как все… Впрочем, не только в такие минуты… Болезнь ли Руфи в этом виновата или годы, проведенные над Писанием, посты, самоограничение? Я чувствую, что я — другой, и мне от этого отнюдь не хорошо. Я Ему сказал тогда: чего — то мне не хватает.
Сквозь толпу я увидел Антипу: он сидел на троне, а над ним склонилась Иродиада. Слушая ее речи, тетрарх сделал попытку обнять ее, но она оттолкнула его руку. Кажется, она хотела убедить его в чем — то, а возможно, и принудить что — то сделать. Она вторично увернулась от его объятий и, словно оскорбленная полученным отказом, отошла прочь, высоко держа голову. Не думаю, что она способна уступить. Антипа позвал ее, но она, не обернувшись, проследовала к своему ложу на другом конце зала.
Неожиданно меня кто — то толкнул, да так сильно, что я чуть не упал. Я гневно оглянулся, будучи уверен, что кто — то из челяди позволил себе такую неловкость. Но я увидел перед собой Пилата: прокуратор покачивался, его маленькие глазки были полуприкрыты, на потный лоб свешивался рыжий вихор.
— Я задел тебя? — вызывающе обратился он ко мне, словно желая спровоцировать скандал. Но тут же засмеялся: «Это ты, фарисей! — Он положил свою ручищу мне на плечо. — Ну, полно, не сердись. Небось не осквернил тебя своим прикосновением?» — и он снова захохотал.
Не снимая руки с моего плеча, он притянул меня к себе, словно желая обнять (какая гадость: утром — Антипа, ночью — римлянин!)
— Не сердись, — повторил он. — Отмоешься. Надо мыться почаще, надо иметь под рукой ванну с горячей водой, фонтаны… Вода полезна… Ха — ха! Слушай, мой фарисей, — говорил он, а я чувствовал на спине его безволосую руку, а на лице — несвежее дыхание, — ты, говорят, страшно богат? — Он попеременно то икал, то смеялся. — Люблю богатых… Ты никогда ни с чем не обращался ко мне… Почему? Почему ты никогда меня не навестишь? Я хочу ближе узнать тебя. Послушай… Я хочу, чтобы ты пришел ко мне… Помни… А вода необходима… Говорю тебе… Ты омоешься, а я искупаюсь… Ха — ха…
Пилат, покачиваясь, пошел по направлению к столу. Когда он проходил мимо ложа Иродиады, царица задержала его, схватив за тунику. Он склонился над ней. Я видел, как он дерзко провел ладонью по ее руке до самого плеча. Иродиада смеялась, глядя ему в глаза. Я подумал, что она пьяна и готова броситься ему на шею, и тогда — то Антипа убьет ее. До меня донеслись слова прокуратора: «И что же ты подумала, моя красавица?» Ответа я не расслышал, а видел только, как Иродиада провела пальцем по гладкой щеке римлянина. Окончательно очарованный ею, он собрался усесться тут же на ее ложе. Но там сидела Саломея. Иродиада приказала дочери встать, потом привлекла ее к себе и что — то сказала, показывая на середину зала. Малышка неуверенно подняла плечи и втянула голову, словно пытаясь защититься от приказа матери. Тогда вмешался Пилат, и его слова заставили Саломею с достоинством отойти от ложа. Римлянин со смехом растянулся рядом с царицей.
Я поискал глазами Антипу. Он по — прежнему сидел на своем троне, но я видел, что он внимательно наблюдает за поведением Пилата. Если предположить, что Иродиада хотела, чтобы эти два человека подружились, то теперь она полностью перечеркнула это намерение. Впрочем, возможно, она так умна, что ведет сложную игру. Глаза Антипы сверкали, а руки гневно сжимали тяжелый кубок. Казалось, что тетрарх через секунду готов сорваться с места и швырнуть этим бокалом в римлянина. Но пока еще он владел собой, и только то и дело пил большими глотками.
Тем временем маленькая Саломея, выдворенная с материнского ложа, неуверенно стояла посредине зала, там, где перед этим танцевали ливийские девушки. Когда я вижу фигурку ребенка, во мне оживают два противоречивых чувства: с одной стороны, симпатия, а с другой — раздражение за то, что передо мной человек здоровый. Поначалу мне даже было ее жалко: девочка выглядела совершенно невинной и странно одинокой на этом разнузданном празднике. Медленно, будто из любопытства, повернулась она на пальцах, оглядывая залу. Никто не обращал на нее внимания. Танцевавшие перед этим девушки уселись на ложах гостей. Пьяные крики мужчин смешивались с их подзадоривающими смешками. Я следил глазами за девочкой. Полускучающим — полуигривым движением она подняла над головой худые руки и снова повернулась на пальцах. Казалось, она подражает танцу, который только что видела. Музыканты — арабы продолжали делать свое дело: слышались удары бубнов, дудки издавали резкие, звериные звуки. Саломея двигалась в такт музыке все ловчее; она ладно перебирала маленькими ножками на вытянутых пальцах, и серебряные браслеты на ее щиколотках звенели. По — видимому, она танцевала то, что только что видела, но ее танец отличался от танца взрослых женщин какой — то большей… зрелостью. Эта девочка с едва обозначившейся грудью, кажется, знала гораздо лучше, чем они, что означают все эти наклоны, колыхание животом, вскидывание ног… Рабыни всего лишь исполняли заданные фигуры, она же умудрялась подчеркнуть их бесстыдное значение. После нескольких несмелых поворотов ее движения становились все более и более раскованными. Танец начал привлекать всеобщее внимание. Музыканты, заметив кружащуюся царевну, заиграли громче и быстрее. Саломея также ускорила темп. Казалось, она забыла обо всем на свете и повиновалась только музыке; ее движения точно согласовались с диким ритмом бедуинской мелодии. Развевающаяся одежда обнажала худое смуглое тело, над коленными яблоками мелькали удлиненные хрупкие бедра, груди выдавались, как почки шелковицы перед весенним дождем. Было невозможно поверить, что она не осознает, что означает каждое ее движение.
Я бы не вынес, если бы Руфь… Не вынес бы? Разве не было бы лучше, если бы она вообще могла танцевать, пусть даже и так?
Теперь и гости повставали с мест и окружили танцующую девочку. Множество рук начало хлопать в такт музыке. Горящие страстью глаза пожирали Саломею. Зрители были полностью захвачены разворачивающимся зрелищем. Я тоже чувствовал, что по мере того как я смотрю на танец, во мне против моей воли пробуждаются опасные порывы… Бывают минуты, когда самые благочестивые установления выветриваются из головы. Порой мы слабее своей плоти… Когда Саломее удавалось более выразительное движение, толпа окружавших ее мужчин издавала звук, напоминающий вой волков в лунную ночь. Время от времени срывались короткие возбужденные смешки.
Кто — то грубо проталкивался в первые ряды плотного кольца зрителей: это был Антипа. Щеки его побледнели, он возбужденно дышал, губы скривила гримаса жестокости. Он пожирал девочку глазами, но взгляд его то и дело возвращался к Иродиаде, которая тоже поднялась с ложа и, опираясь на Пилата, стояла по другую сторону круга. В этой толпе возбужденных людей тетрарх и его жена являли собой воплощенную чувственность. Саломея казалась мотыльком, порхающим между двумя цветками. Она как бы приняла на себя все неистовство их вожделения, любви и ненависти.
Но в ту же самую минуту что — то заставило ребенка вдруг очнуться от экстаза танца. На застывшем лице Саломеи появилось выражение страха и замешательства. Она неожиданно прервала танец и, как испуганный зверек, бросилась в середину толпы, желая убежать. Зрители топали и не выпускали ее. Наконец, она добежала до матери и спрятала голову в изгиб ее локтя.
Гости разразились криками и смехом, всеобщее возбуждение грозило вылиться в новую волну бесшабашного распутства. Одна из девушек пронзительно закричала в крепких объятиях римского трибуна, арабские царьки шли обратно к своим ложам, гоня перед собой девушек, словно стадо коз. Вдруг на всю залу прогремел голос Антипы:
— Саломея, танцуй еще!
Девочка украдкой выглянула из — за матери и снова спряталась за ее плечо.
— Саломея, станцуй еще раз… — резко сказал Антипа. Он подошел к ней.
— Станцуй… Я дам тебе за это красивые сережки. И браслет… — неудовлетворенная страсть раздувала его ноздри… — Станцуй еще раз, Саломея…
Тетрарх разговаривал с девочкой, но казалось, что слова его были обращены к Иродиаде.
— Станцуй. Я дам тебе рабыню, двух рабынь, или гору кораллов, жемчуга, кольца… Ты выберешь, что захочешь, только станцуй!
Вместо ответа девочка спряталась за матерью.
— Станцуй! — говорил Антипа, и его охрипший голос стал грубым и прерывистым. — Прошу тебя, станцуй! Я, царь, прошу тебя, станцуй!
Он был пьян, едва держался на ногах, и язык у него заплетался.
— Танцуй, слышишь!? — крикнул он. — Я приказываю… Если не послушаешься… Прикажи ей танцевать! — крикнул он Иродиаде.
— Разве ты не видишь, что ребенок напуган? — ответила та, глядя на мужа в упор.
— Напуган! а ведь танцевала, — взорвался он. — Она должна станцевать для меня! Слышите!
В нем одновременно кипело похотливое возбуждение и бешенство.
— Она должна! Она не танцевала для меня! Пусть теперь для меня станцует! Я не знал, что она умеет так танцевать! Ты скрывала от меня, чтобы теперь… Ты!
— Антипа… — сказала она холодно. В ее голосе зазвучал металл, а взгляд непреклонно отражал молнии, бьющие из черных глаз царя. Говорят, что иногда женщины способны любить мужчину до безумия. Но любовь Иродиады умеет властвовать над безумием. Она смотрела на него, как укротитель на зверя, и этот идумеец, отец которого безжалостно убивал тех, кого больше всех любил, склонялся под ее взглядом. Иродиада гораздо больше внучка Ирода, чем Антипа его сын. Усмиренный в своем порыве, он хмуро бросил:
— Пусть она станцует… Скажи ей, пусть она станцует для меня… Я сделаю для нее все, что она захочет, — снова заводясь, он стал бить себя кулаком в грудь. — У нее будет все, что она пожелает. Я отдам ей полцарства… Слушайте! — крикнул он, поворачиваясь к гостям. — Если маленькая Саломея станцует для меня еще раз, я дам ей все, что она попросит! половину царства!
Пилат прыснул от смеха:
— Ну все, тетрарху конец. Я должен написать кесарю, что у нас теперь царица вместо царя!
Но Антипа не слышал этих слов. Он был возбужден, метался во все стороны, кружился на месте, бил в ладоши и продолжал кричать:
— Если Саломея станцует для меня, клянусь словом царя: я дам ей все, чего она пожелает! Смотрите все, как будет танцевать Саломея!
Мать наклонилась над девочкой и с минуту что — то тихо ей говорила. Малышка медленно кивнула головой и послушно вышла на середину залы в заново образовавшийся круг зрителей. Опять зазвучала та же грубая неистовая музыка. Лицо Саломеи выражало робость и страх, она не отрывала взгляда от матери, как бы черпая в ней силы. Что за искусство уметь заставить других зависеть от тебя! Иродиада улыбнулась дочке, и та ответила ей улыбкой. Девочка закинула назад голову, ее маленькие босые ножки начали месить землю, сначала медленно, словно она выжимала вино в чане, потом все быстрее и быстрее, пока наконец Саломея целиком не отдалась танцу. Я снова видел ее смуглое тело сквозь развевающийся муслин, широко распахнутые глаза, приоткрытые губы, маленькие ручки, проделывающие тысячи быстрых движений. Все бесстыдство танца было вновь явлено напоказ зрителям. Я старался не думать о том, что стоит за этим танцем, заставляя себя помнить, что передо мной ребенок. Разве можно говорить о справедливости в этом мире, где здоровые дети существуют для того, чтобы потворствовать разврату взрослых? В голове у меня все время прокручивалось: «Если бы это была Руфь…» Гости хлопали, и из их груди вырывались в такт такие же учащенные и шумные вздохи и сопенье. Антипа тоже хлопал, на его лице были написаны радость, гордость, сладострастие. В широком вырезе рубашки была видна его грудь, покрытая черными кудрявыми волосами; его мясистые губы шевелились, будто он смаковал лакомство, глаза то следили за Саломеей, то вновь устремлялись к Иродиаде. Я преодолел возбуждение, которое охватило и меня, и двинулся к выходу, чтобы, воспользовавшись тем, что все заняты танцем, улизнуть с праздника. Но вдруг Саломея, сделав какой — то похабный жест, остановилась, поспешно поклонилась Антипе и одним прыжком достигла матери. Не сделай она этого, толпа могла бы ее осквернить: сотни рук потянулись к ней. Лихорадочное сопение почти перешло в вой; идумейские царьки причмокивали и в возбуждении щипали танцовщиц.
Снова раздались крики, смешки и повизгиванье. Однако все перекрыл голос Антипы:
— Иди, иди ко мне, моя хорошая, моя голубка… Ты чудесно танцевала…
Иродиада шепнула что — то дочери, и та на цыпочках подошла к тетрарху.
— Иди сюда, дай мне поблагодарить тебя. Ты порадовала мое сердце. Еще никто так прекрасно не танцевал. Это было просто великолепно…
Он положил руки ей на плечи, и, жмуря глаза от умиления, поцеловал ее в лоб.
— Правда, ты только для меня танцевала? ну, скажи… И говори, чего ты хочешь. Слышишь? Я поклялся перед всеми, что ты получишь все, что пожелаешь. Ну говори, не бойся! Золото, рабынь, дворец — все, что захочешь, будет твоим. Ты слышишь, прокуратор, — с вызовом обратился он к Пилату, — за то, что она танцевала только для меня, она получит все, что пожелает. Ну, Саломея, скажи громко, чтобы все слышали…
Воцарилась тишина. Девочка оглянулась на мать. Я видел, как Иродиада тихонько кивнула головой. Тогда она ловко выскользнула из объятий Антипы, отступила назад, напружинилась, будто для прыжка, — и выпалила:
— Если ты хочешь меня вознаградить, — голос у нее был низкий и слегка дрожащий, — прикажи подать мне сейчас на блюде голову лживого пророка, который у тебя в темнице…
Сказав это, она быстро отпрянула назад и прижалась к Иродиаде. Сделалось еще тише, так тихо, что был слышен писк комаров, кружащих вокруг подсвечников.
— Ты хочешь голову пророка Иоанна Крестителя? — медленно переспросил Антипа, словно не веря своим ушам. Он перевел взгляд с ребенка на Иродиаду. В его глазах мелькнул смертельный страх. — Или у вас от вина помутился рассудок? — отчаянно выкрикнул он почти бабьим голосом. — Этот человек — святой, Божий, — он кричал все громче, как осужденный, не желающий признать свою вину перед судьями. — Да вы понимаете, что может произойти, если я подниму на него руку? Это ты ее подговорила! — он слегка присел, чтобы лицо ребенка оказалось вровень с его собственным. — Саломея, я дам тебе все, что ты захочешь. Не слушай мать. Я дам тебе золото, жемчуг, шелка, рабынь, коня… Ну, скажи, чего ты хочешь… Скажи сама… Ну, быстро.
Сдавленным голосом она повторила:
— Дай мне, царь, голову лживого пророка…
— Проклятие! — возопил он, — ты провела меня! — кричал он жене. — Я никогда не хотел для тебя этого делать! Ты провела меня! Я ей дам все, что угодно, но только не это… Ты разве не знаешь? Царь, который убьет пророка, навсегда потеряет царство…
— Ты ведешь себя, как ребенок. — спокойно сказала Иродиада. — Я всегда тебе говорила: или он, или я, — прошипела она тихо. — Что плохого может с тобой случиться, если я забочусь о твоем благе? — Теперь она заговорила громко, так чтобы все слышали:
— Ты сказал, что дашь ей, чего она пожелает. Ты поклялся царским словом…
— Я поклялся, — простонал он. Он был раздавлен, уничтожен. Он оглядел залу, гостей, словно увидел их впервые. Он, несомненно, видел Пилата, который насмешливо улыбался, но Антипа не ответил ему ненавидящим взглядом. Казалось, он беспомощно пытался найти поддержку. Неожиданно, подобно человеку, который хватается за любую опору, даже не убедившись в ее надежности, он воскликнул:
— Римский прокуратор осудит меня за эту смерть…
Глаза всех присутствующих устремились к Пилату. Тот продолжал улыбаться, но сейчас в его улыбке сквозила любезность. Ему явно польстили слова тетрарха.
— Ты царь, — сказал он, — это твой человек… Кажется, он бунтовал народ… Делай, что хочешь…
В отчаянии Антипа снова смотрел на Иродиаду.
— Ты поклялся, — сказала она.
— Я не могу его убить! — крикнул он.
— То есть ты хочешь нарушить свое слово?
Механически, как вышколенный попугай, Саломея произнесла:
— Дай мне, царь, голову лживого пророка…
— Дай ей, что обещал, — изрекла Иродиада.
— Вы хотите несчастья, вы хотите несчастья, — стенал Антипа. Страх убил в нем ярость, у него в глазах стояли слезы, гримаса бессильного отчаяния делала его похожим на отталкивающую марионетку.
— Я ведь с тобой, — донесся до меня тихий голос Иродиады.
— Зачем его убивать? Он уже не может говорить, он в тюрьме… — продолжал он вполголоса препираться.
Она пожала плечами:
— Пока он жив, он всегда может оказаться на свободе. А тогда может случиться война, бунт, все, что угодно… римляне захотят в это вмешаться, — добавила она еще тише.
— Это пророк, — все повторял он, — святой пророк…
— Ему нечего возвещать, — бросила она нетерпеливо. — Ты царь… Кроме того… — она презрительно махнула рукой, — важно то, что существует…
— О! — стенал он, — О! Зачем ты велела ей танцевать? Я бы тогда не обещал…
— Ты сам этого хотел.
— Сам, сам… Зачем она танцевала?
Девочка снова повторила:
— Дай мне, царь, голову лживого пророка…
— Дай ей, — повелительно сказала Иродиада. — Ты слышал, что сказал римлянин? Он подумает, что ты покрываешь человека, который хотел взбунтовать народ в Иудее…
Тетрарх тяжело вздохнул. Держась обеими руками за голову и сгорбившись, он медленно пошел к своему трону. Уселся. В зале по — прежнему царила тишина, было слышно, как потрескивает масло в лампах. Антипа позвал:
— Проксен! — это был начальник стражи тетрарха. — Пойди, — приказал он, — отсеки голову равви Иоанну и принеси ее сюда на блюде…
Проксен поклонился и вышел. Никто не промолвил ни слова, в зале повисло глухое молчание. Люди так и замерли с полуоткрытыми ртами, как замирает Иордан в тяжелых объятиях Мертвого моря. Девушки испуганно жались друг к другу. Собравшихся охватил ужас. Лампы мигали, по зале пробегал легкий ветерок, разгоняя спертый воздух. Откуда — то из глубины дворца донесся приглушенный крик. Дыхание людей стало громче. Это напоминало минуты, предшествующие первым ударам молнии в нависшем почерневшем небо. С гостей разом слетело пьяное возбуждение. Каждому хотелось сорваться и бежать, но никто не смел тронуться с места.
Потом мы услышали шаги. Они возникли где — то в глубине, в дворцовых переходах, и становились все слышнее — быстрые и в то же время неспешные, каждый шаг ударял в наши сердца, как в погремушки, отвечающие на удар своим собственным звуком. Человек приближался и топот становился все оглушительнее. Наконец, солдат появился в дверях залы. Когда он проходил мимо меня, я увидел голову на блюде… Светлые с проседью волосы купались в крови, глаза были широко открыты и смотрели вверх, на увитый цветами свод, как на восходящее солнце. Проксен подошел к Антипе и протянул ему блюдо. Но тетрарх резко закрыл лицо ладонями и в ужасе отпрянул.
— Не хочу! — крикнул он. — Ей отдай!
Солдат направился с блюдом к Саломее. Девочка взяла его и также двигаясь на пальцах, преподнесла отрубленную голову матери. Та спокойно кивнула. Кто — то засмеялся, словно колодезный журавль заскрипел в колодце. Первым превозмог ужас Пилат. Он сказал равнодушно:
— Бунтовщиков надо уничтожать…
— Правильно, досточтимый прокуратор, — подтвердила Иродиада. — Чтобы другим было неповадно…
— По Галилее опять один такой ходит, — раздался голос кого — то из гостей.
Вдруг Антипа возопил диким голосом безумца:
— Это не другой! Это он! Он! Я его убил, а он снова будет ходить. Его нельзя убить… Он сам говорил: «Я буду уменьшаться, исчезать, уступать дорогу…» Это он!
Рыдая и воя, он натянул себе на голову плащ. Иродиада поднялась с ложа и подошла к мужу. Она обняла его за шею, а он, продолжая всхлипывать, прильнул к ней, как испуганный ребенок.
В ту же ночь я бежал из Махерона. Не я один. Убежали почти все.

