Жизнь — подвиг
Россия являла миру немало славных имен женщин-подвижниц, бескорыстно служивших Родине и народу. На разных поприщах, но всегда с беззаветностью, а часто и с героической жертвенностью посвящали они свою жизнь избранному пути. Имя матери Марии стоит в ряду таких русских женщин-подвижниц.
Монахиня Мария (ее мирское имя — Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева) избрала для себя трудную, тернистую дорогу. Оказавшись в эмиграции и там приняв постриг, она круто изменила свой дальнейший жизненный путь, безраздельно отдалась благому делу помощи обездоленным и страдающим людям.
Казалось бы, мы, сами исстрадавшиеся за долгие годы, должны помнить ее, помнить ее великий подвиг. Но вынужденная эмиграция Е. Ю. Кузьминой-Караваевой, на которую она решилась отнюдь не по отчетливо выраженным политическим причинам, послужила поводом для намеренного забвения всей ее послереволюционной жизни. Забыто ее имя, ее разносторонняя деятельность, многочисленные публицистические, религиозно-философские работы и, наконец, ее стихи, рассеянные в русских дореволюционных и русскоязычных зарубежных изданиях. И лишь немногие специалисты изредка вспоминают поэтессу Е. Ю. Кузьмину-Караваеву как автора двух дореволюционных поэтических сборников — «Скифские черепки» и «Руфь».
Уже после войны мать Мария, в числе других бесстрашных борцов французского Сопротивления, была посмертно награждена орденом Отечественной войны. Родина отметила подвиг своей героической дочери. Однако заслуги матери Марии перед людьми гораздо шире и значительное. Ее крестный подвиг — вся ее беззаветная жизнь, отданная другим, и потому ее заслуги трудно измерить обычными человеческими мерками. Выделяя подобный психологический тип человека, И. С. Тургенев писал в статье «Гамлет и Дон-Кихот»: «...и когда переведутся такие люди, пускай закроется навсегда книга истории! в ней нечего будет читать»[1].
Такие люди, как мать Мария, принадлежат всему человечеству А родина каждого из них может гордиться тем, что дала миру таких великих в своем милосердии героев. Гордиться и почитать, способствуя распространению их благородной деятельности, а по отношению к матери Марии — чтить память о ней, переиздавая ее литературные произведения. Но глубоко понять жизненное, религиозно-философское и эмоциональное наполнение ее публицистики, ее стихов, можно лишь зная ее биографию, ее судьбу.
1
Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева (урожд. Пиленко) родилась 8 (21) декабря 1891 г. в Риге. Вскоре ее родители переехали в Анапу, тогда еще обычное российское захолустье, потом превратившееся в знаменитый детский курорт. В шести верстах от Анапы располагалось имение отца Ю. Д. Пиленко с обширными виноградниками. Неподалеку от имения велись археологические раскопки курганов, и дети с интересом наблюдали за работами. Лиза Пиленко сохранила эти детские впечатления, отразившиеся потом в стихах ее первой книжки «Скифские черепки» (1912).
С детства она увлекалась стихами Лермонтова, Бальмонта, а потом и поэзией Блока. Сама писала блестящие сочинения на гимназические темы, переводила Новалиса, «выдумывала из головы» различные рассказы для своих сверстников. Это были первые ее творческие пробы, по-детски непосредственные и наивные. Но они уже свидетельствовали о ее незаурядных способностях.
В 1905 г семья переехала в Ялту, где отец стал директором Никитского ботанического сада. Он лояльно относился к революционным событиям в стране и столь же терпимо воспринял увлечение своей дочери социалистическими идеями. Его неожиданная и преждевременная смерть в 1906 г явилась первым жесточайшим ударом в Лизиной жизни, до того спокойной, голубой и солнечной, как сама природа того края, где протекало ее детство. Воспитанная «в пламенной вере и любви к Богу», она стала сомневаться в его справедливости. Значительно позднее, в 1936 г., она так передавала течение своих прежних мыслей: «Эта смерть никому не нужна. Она несправедливость. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то значит и вообще Бога нет»[2].
Так закончилось ее детство.
После смерти мужа С. Б. Пиленко уезжает с дочерью в Петербург к своей сестре, фрейлине царского двора, приятельнице обер-прокурора Синода Победоносцева. Здесь, окончив частную гимназию, Лиза поступает на философское отделение Бестужевских курсов. Будучи еще курсисткой, бестужевкой, она в 1910 г вышла замуж за Дмитрия Владимировича Кузьмина-Караваева (1885 — 1959), члена социал-демократической партии с 1905 г. За курьерскую работу по связи петербургских партийных ячеек с финляндскими он отбывал короткое тюремное заключение. Это было за три года до его свадьбы. Ко времени его знакомства с Лизой Пиленко он уже вышел из партии и вел богемную жизнь как «друг поэтов, декадент по самому существу», как «молодой эстетствующий юрист»[3]. Он-то и ввел свою молодую жену в круг выдающихся представителей «серебряного века» русской поэзии.
Она активно включилась в художественную жизнь Петербурга, сама писала стихи, испытывая воздействие акмеистов, создавших свое объединение «Цех поэтов» В нем вышла первая книга ее стихов. Их приглашали на вечера, диспуты, дружеские встречи, продолжавшиеся иногда до утра. Наиболее интересными были встречи в «башне» Вячеслава Иванова (так окрестили его квартиру на верхнем этаже дома) Здесь встречались, спорили, читали свои произведения В. Розанов и Н. Бердяев, А. Ахматова и Н. Гумилев, А. Блок и А. Белый, А. Ремизов и Д. Мережковский и многие другие. Бывали там и такие эстетствующие интеллигенты, как ее муж. Особенно сильное впечатление произвел на нее А. Блок, его личность и его поэзия. При встречах они вели серьезные беседы на разные темы, среди которых преобладали разговоры о жизни, о поэзии, о своих чувствах и ощущениях времени. Продолжались эти встречи недолго. Однажды она получила от Блока письмо со стихотворением, обращенным к ней: «Когда вы стоите на моем пути, Такая живая, такая красивая...» Далее завязалась между ними переписка на многие годы. К сожалению, мы имеем лишь письма Кузьминой-Караваевой. Письма Блока либо не сохранились, либо еще не найдены. Но мы располагаем статьей, написанной и опубликованной Кузьминой-Караваевой к 15-й годовщине со дня смерти Блока, — «Встречи с Блоком» (1936) Эта статья, включенная в настоящее издание, имеет очень важное значение как личное свидетельство ее автора о пережитых событиях, о раздумьях по актуальным тогда вопросам, о социальной и художественно-эстетической атмосфере эпохи.
Среди вопросов, волновавших художественную интеллигенцию того времени, самым важным, животрепещущим был вопрос о русской революции. Не прошел он и мимо сознания Кузьминой-Караваевой. Поначалу он воспринимался ею чисто эмоционально. Революционер, в ее понимании, это бесстрашный борец со злом, герой, готовый ради революции пожертвовать всем, даже жизнью. Она искала таких людей, жаждала сближения с ними, но не находила их в своем окружении. И потому чувствовала неудовлетворенность жизнью, а разговоры о революции в «башне» В. Иванова стали казаться ей пустыми, не подкрепленными соответствующими делами и поступками.
Вот как она передавала свои мысли того времени в позже написанной автобиографической статье «Друг моего детства»: «Долой царя? Я на это легко соглашалась. Республика? Власть народа? — тоже, все выходило гладко и ловко. Российская социал-демократическая партия? Партия социалистов-революционеров? В этом, конечно, я разбиралась с трудом... В общем, вся эта суетливо-восторженная революция была очень приемлема, так же, как и социализм, не вызывая никаких возражений, а борьба, риск, опасность, конспирация, подвиг, геройство — просто даже привлекали». Приблизительно так размышляла Лиза Пиленко еще в Ялте, возбужденная разговорами о революции и студенческими митингами. Несколько позже, уже в Петербурге, под впечатлением разговоров на «башне» В. Иванова она задумывается над тщетностью подобных разговоров. Об этом она писала много лет спустя в статье «Встречи с Блоком»: «Вот все были за революцию, говорили самые ответственные слова. А мне еще больше, чем перед тем, обидно за нас. Ведь никто, никто за нее не умрет. Мало того, если узнают о том, что за нее умирают, как-то и это все расценят, одобрят или не одобрят. Поймут в высшем смысле, прокричат всю ночь — до утренней яичницы — и совсем не поймут, что умереть за революцию — это почувствовать настоящую веревку на шее, вот таким же серым и сонным утром навсегда уйти, физически, реально принять смерть. И жалко революционеров, потому что они умирают, а мы можем только умно и возвышенно говорить об их смерти. И еще мне жалко — не Бога, нет, Его нету. Мне жалко Христа. Он тоже умирал, у него был кровавый пот...».
Это поздние записи ранних размышлений Лизы Пиленко. Следует обратить внимание не только на ее скептическую оценку разговоров в «башне» о революции, но и на появившееся в ее сознании разграничение понятий «Бог» и «Христос». Оно, это разграничение, будет играть значительную роль в дальнейшей ее жизни.
Уже в то время она ощущала разрыв между интеллигенцией и народом. Особенно отчетливо его было видно из среды художественной элиты, в которой она вращалась и представителей которой она назвала потом «последними римлянами». В воспоминаниях, уже за рубежом, она отмечала, имея в виду себя и «последних римлян»: «Мы жили среди огромной страны, словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоты — в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура: цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую поэзию своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира, в этом смысле мы были граждане вселенной, хранителями великого культурного музея человечества. Это был Рим времен упадка... Мы были последним актом трагедии — разрыва народа и интеллигенции»[4]. Отсюда проистекали неонароднические настроения Кузьминой-Караваевой, неопределенные и смутные, слившиеся затем в ее мировоззрении с религиозным экстазом жертвенного служения людям.
В присланном ей стихотворении Блока есть строки, в которых выражено такое пожелание адресату:
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и небе[5].
Но эта мысль — быть ближе к земле, к простым людям — сама собой зрела в сознании Кузьминой-Караваевой. Блок лишь прозорливо угадал и оформил ее, усилив решимость молодой женщины. Она разрывает с мужем[6], оставляет Петербург, привычный круг посетителей «башни» В. Иванова и отправляется на юг, в Анапу, в свое имение, «к земле».
И только Блок, ее наставник, надолго остается в ее памяти. Она пишет ему письма, изливая в них свои мысли, чувства... Пишет, но, видимо, не получает ответа вплоть до 1916 г., которым помечено ее последнее письмо. А в одном из первых писем Блоку (ноябрь 1913 г.) она сообщала: «К земле как-то приблизилась и снова человека полюбила и полюбила, полюбила по-настоящему»[7]. Свою родившуюся здесь дочь она назвала Гаяной, что означает — земная.
Здесь, в Анапе, жизнь Кузьминой-Караваевой потекла в спокойном русле земных забот, трудов по имению. Она продолжала писать стихи, вспоминала, подводила некоторые итоги пережитого в Петербурге. Петербургский период жизни окончился для нее навсегда. Открывался тяжелый путь странствий, лишений, эмиграции, потом — подвижническая жизнь в Париже и трагический конец в Равенсбрюке. Память о Петербурге постепенно стиралась, а прежний образ жизни намеренно вытравлялся из памяти ею самой, ставшей уже монахиней Марией. Однако в петербургский период совершилось становление ее личности, формирование ее эстетических принципов и поэтического мастерства. В этот период вышли два сборника ее стихов — «Скифские черепки» (1912) и «Руфь» (1916), стихов, навеянных детскими впечатлениями и событиями петербургской жизни, стихов, созревавших в столичной литературноэстетической атмосфере.
«Скифские черепки» — первый сборник, содержащий ее ранние и во многом еще подражательные стихи. В них чувствуется сильное влияние акмеистов, с некоторыми из них (А. Ахматова, С. Городецкий и др.) она была очень дружна. Как и акмеисты, Кузьмина-Караваева стремится к ясности, «вещности» художественного образа, проецирует свои поэтические настроения и мысли на яркий, экзотический фон, но не дальних, неведомых стран, а далекого прошлого своей земли. Само название сборника указывает на эту основную установку автора, на лейтмотив его замысла. Воскрешение прошлого, прочитанного по археологическим отпечаткам («черепкам»), вдохновляло молодого автора, воссоздающего в стихах живые картины давно отшумевшей жизни, рисующего внешний облик и внутренний мир когда-то живших здесь, на бескрайних просторах Приазовья и Северного Крыма, диких кочевников. А от прошлого остались теперь лишь молчаливые, разбросанные в степи курганы, навевающие в душу поэта зыбкие чувства не то радости, не то сожаления и грусти.
Этими настроениями пронизан большой цикл стихотворений «Курганная царевна», открывающий собой сборник. Характерным признаком и для этого цикла, и для сборника в целом является соединение двух временных аспектов в развитии поэтической мысли — прошедшего и настоящего, которые тесно сплетены в единую нить лирического повествования.
Перстень, — будто связанные змеи, —
Я дала однажды скифскому рабу,
А теперь любовь сторожат музеи,
И лежит, бессмертная, в каменном гробу.
Лирический герой стихотворений одномоментно пребывает и в далеком прошлом, являясь его деятельным участником, и отстраненно наблюдает из настоящего за тем, что уже совершилось и завершилось, что было когда-то, очень давно.
Я пила из кубка кровь упавших в битве,
Я пьянела, предаваясь дикой мести,
Павших больше, чем колосьев в жнитве;
Друг, в кургане спящий, вспомни о невесте.
Иногда свои мысли и чувства автор накладывает на события и приметы давно минувших веков, и стихи становятся похожими то на гумилевские, то на блоковские, не достигая, однако, их отточенного мастерства.
Уже в этих первых произведениях Кузьминой-Караваевой встречается религиозная символика. Она выполняет здесь такую же художественную функцию, что и в стихах других современных ей поэтов, т. е. оттеняет и углубляет поэтическую мысль автора, не имея самодовлеющего религиозного содержания (цикл «Немеркнущие крылья» и другие стихотворения).
Гораздо чаще религиозная символика, обработка и переработка библейских сюжетов встречаются во втором сборнике Кузьминой-Караваевой. Не случайно библейская легенда о Руфи, переработанная в начальном стихотворении сборника, дала наименование всему сборнику. Религиозное мироощущение окрашивает не только произведения циклов «Исход», «Вестники», изначально, по своему обозначению и авторской установке направленные на эти мотивы, но и такие стихотворения, вполне современные по своему содержанию, как стихи цикла «Война». Непосредственный отклик на войну, в которую вступила Россия в 1914 г., облекается в ее стихах в апокалипсические картины мирового пожара, великого исхода.
Все горят в таинственном горниле;
Все приемлют тяжкий путь войны.
В эти дни неизреченной силе
Наши души Богом вручены.
Или в другом стихотворении:
Средь знаков тайных и тревог,
В путях людей, во всей природе
Узнала я, что близок срок,
Что время наше на исходе.
Но есть в стихах этого сборника и вполне земные картины, реальные, а не абстрактные мысли, чувства и дела. Таково, например, стихотворение из цикла «Последние дни»:
Встает зубчатою стеной
Над морем туч свинцовых стража.
Теперь я знаю, что я та же
И что нельзя мне стать иной.
А весь цикл стихов «Обреченность» вбирает в себя поэтические мотивы, столь характерные для поэтов, встречавшихся ей на вечерах в «башне» Вс. Иванова, чьи стихи отражали настроения тех лет, саму атмосферу эпохи. Она усвоила их легко и непринужденно, ибо душа ее была уже подготовлена к восприятию таких настроений. Вспомним, как Блок в стихотворном послании к ней зафиксировал смятенность ее духа, подавленность и печаль:
...Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите все о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту...
Далее Блок выразил уверенность, что с возрастом все это пройдет:
Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же я смею думать,
Что вам только 15 лет.
и хоть к моменту выхода сборника «Руфь» автору исполнилось 25 лет, ее настроения не изменились, а еще более окрепли и утвердились. Утвердились настолько, что она уже определенно заявляет о своем созревшем решении:
Теперь свершилось: сочетаю
В один и тот же Божий час
Дорогу, что приводит к раю,
И жизнь, что длится только раз.
До практического осуществления этого решения пройдет еще много лет, однако она уже тогда предвидела это, как, впрочем, и многое другое: странствия, обнищание, муки, свой трагический конец.
Д. Е. Максимов во вступительной статье к публикации «Встреч с Блоком» заявил, что в «Руфи» Кузьмина-Караваева «выступает как христианский, религиозный поэт и остается им до конца своей жизни»[8]. Такое утверждение можно было бы считать верным, если бы оно не было столь категоричным. Оно не исчерпывает всего многообразия облика поэтессы, ее жизни и творчества. Да, она стала впоследствии монахиней, но ведь не в традиционном смысле, не оградилась монастырскими стенами, а стала монахиней в миру. И в поэтическом творчестве она, конечно, выражала свои христианские воззрения, но выражала своеобразно, избирательно оттеняя в христианском учении такие, ставшие общечеловеческими, постулаты, как любовь к ближнему и жертвенное служение униженным и оскорбленным. Нельзя не учитывать также, что живая, реальная жизнь с противоборством социальных и даже политических вопросов резко и властно врывалась в ее произведения. Об этом свидетельствует состав сборника «Руфь» и последующих ее сборников.
II
Идиллическая пора жизни Кузьминой-Караваевой в Анапе с матерью и с любимым человеком, в котором она нашла, как ей казалось, свой идеал, была прервана войной. Ее любимый, «простой человек, охотник, гамсунский «капитан Глан» — по определению ее подруги А. Афанасьевой, ушел на фронт в 1915 или 1916 г., да так и пропал, как в воду канул. А на Анапу надвигались революционные события, а затем и волны гражданской войны.
К концу февраля 1918 г., когда она уже вошла в партию социалистов-революционеров, а в городе укреплялась власть Советов, ее избрали товарищем городского головы. Городской голова Анапы вскоре подал в отставку, и она стала его преемницей. Об этом коротком, но ярком эпизоде своей жизни Кузьмина-Караваева поведала позже в воспоминаниях «Как я была городским головой» (1925). «Главными моими задачами, — свидетельствовала она, — были — защищать от полного разрушения культурные ценности города, способствовать возможно более нормальной жизни граждан и при необходимости отстаивать их от расстрелов, «морских ванн» и пр.». На короткое время в конце апреля 1918 г. она уехала в Москву, где участвовала на стороне эсэров в акциях против Советской власти. Когда же в октябре вернулась в Анапу, здесь уже хозяйничали добровольцы из белой армии генерала Покровского. И то, что она делала в Москве, здесь «казалось почти большевизмом». Ее сразу же арестовали. По статье указа № 10 так называемого Кубанского правительства диапазон наказания за вмененные ей обвинения был очень широк: от штрафа в 3 рубля до смертной казни, опасность которой для арестованной была вполне реальной. Однако екатеринодарский военно-окружной суд вынес в марте 1919 г. весьма мягкий приговор: две недели ареста. Председателем суда был Д. Е. Скобцов, тогда малознакомый ей человек, а немного позднее ставший ее вторым мужем. Его фамилией она подписывала впоследствии свои литературные работы.
Вскоре перед Кузьминой-Караваевой встал вопрос об эмиграции. Ситуация, в которой она теперь оказалась, в известной мере напоминала ту, в какую завели метания шолоховского Григория Мелехова. Но она выбрала эмиграцию. Кто знает, не склонил ли ее к этому шагу Д. Е. Скобцов, с которым она соединилась уже в Константинополе. Путь, в какой отправилась Кузьмина-Караваева, а теперь Скобцова, с матерью и Гаяной, был обычной дорогой русских эмигрантов: из Новороссийска на переполненном пароходе в Грузию, затем в Константинополь, потом в Белград и, наконец, в Париж, где скопилась основная масса русской эмиграции. Во время этого тяжелого странствия-бегства в Тифлисе у нее родился сын Юрий.
Но и в Париже, куда большая семья Скобцовых (в Белграде родилась еще дочь Настя) прибыла в начале 1923 г., жизнь основной массы русских эмигрантов оказалась неустроенной, тяжелой. Немного успокаивало их то, что, как им казалось, все это временно, что скоро Советская власть в России кончится, и они вернутся на родину. Поначалу Елизавета Юрьевна подрабатывала шитьем и изготовлением кукол. Положение семьи несколько улучшилось, когда ее муж нашел работу шофера такси. Однако это продолжалось недолго. На семью обрушилось горе: умерла младшая дочь Настя. Она угасала в Пастеровском институте на руках матери. У постели умирающей дочери Скобцова записала для себя: «О чем и как не думай — большего не создать, чем три слова: «любите друг друга», только до конца и без исключения, и тогда все оправдано и вся жизнь освещена, а иначе мерзость и тяжесть»[9].
Смерть Насти (7 марта 1926 г.) открывает перед ее матерью новый путь, она осознает, что до сих пор, по ее собственному признанию, «душа по переулочкам бродила». Вместе с тем приходит и другое решение: они с мужем разошлись, хотя и сохранили меж собой дружески-участливую связь.
За четыре года до этих тягостных событий, пододвигавших Е. Ю. Скобцову к ее главному жизненному решению, осенью 1923 г. в Чехии состоялся съезд делегатов студенческих христианских организаций русской эмигрантской молодежи. На нем присутствовали также интеллектуальные и религиозные деятели эмиграции: богословы, философы, публицисты, политики, многие из которых были накануне высланы из России по приказу советского правительства. На съезде организовалось Русское студенческое христианское движение (РСХД), центр которого вскоре переместился в Париж. Для ведения миссионерской, просветительной и филантропической работы среди русских эмигрантов в других городах Франции были назначены разъездные секретари РСХД, в числе которых работала, начиная с 1930 г., и Е. Ю. Скобцова.
Эта работа была ей по душе. Она ездила по городам Франции (Лион, Тулуза, Страсбург и др.), читала доклады, вела беседы, помогала облегчать участь эмигрантов, причем не столько студентов, сколько простых рабочих, живших в ужасающих условиях. Свои впечатления от увиденного она изложила в статье «Русская география Франции» (1932) Работа ей нравилась еще и потому, что она утоляла ее все крепнущее желание помочь ближнему, позволяла перейти от «пустых и опостылевших» слов к делу. Она подготавливала ее к жертвенному служению людям, к чему Елизавета Юрьевна все больше и больше стремилась.
Решительный шаг в ее жизненном пути, о котором было заявлено еще в сборнике «Руфь», был сделан в марте 1932 г. После церковного развода с Д. Е. Скобцовым Елизавета Юрьевна приняла монашеский постриг. Обряд пострига производил сам митрополит Евлогий (1866 — 1946) — глава православной церкви за рубежом, рассчитывавший на то, что ее примеру последуют другие женщины-эмигрантки. Но монашество ее было особого рода, не обычное, монастырское, а мирское, и это имело для нее принципиальное значение. Не себя спасать стремилась она, а людей, себя она посвящала служению людям. Эта мысль , это ее желание отразилось и в стихах. Накануне пострига она писала:
В рубаху белую одета...
О, внутренний мой человек!
Сейчас еще Елизавета,
А завтра буду — имя рек.
Ее нарекли — Мария. С тех пор и до газовой камеры (фашисты в концлагере присвоили ей вместо имени номер 19263) она жила, действовала, выступала в печати под именем монахиня Мария, мать Мария.
Она всегда стремилась к общественному служению и, по словам митрополита Евлогия, «приняла постриг, чтобы отдаться общественному служению безраздельно», «называла свою общественную деятельность «монашеством в миру», но монашества в строгом смысле слова... она не только не понимала, но даже отрицала, считая его устаревшим, ненужным»[10]. В одном из стихотворений этого времени мать Мария излагала свое жизненное кредо:
Пусть отдам мою душу я каждому,
Тот, кто голоден, пусть будет есть,
Наг — одет, и напьется пусть жаждущий,
Пусть услышит неслышащий весть.
По свидетельству К. В. Мочульского, хорошо ее знавшего, она говорила. «Путь к Богу лежит через любовь к человеку, и другого пути нет... На страшном суде меня не спросят, успешно ли я занималась аскетическими упражнениями и сколько я положила земных и поясных поклонов, а спросят: накормила ли я голодного, одела ли голого, посетила ли больного и заключенного в тюрьме. И только это спросят»[11].
И мать Мария начала активно действовать в этом направлении, помогая прежде всего эмигрантам. Особенно бедствовали те русские эмигранты, которые не имели постоянного местожительства: по французским законам они не могли даже получать пособие по безработице. С помощью многих друзей и единомышленников, при финансовой поддержке митрополита Евлогия она арендует дом на улице Сакс и оборудует в нем женское общежитие, столовую и домашнюю церковь. Через два года она снимает более просторный дом на улице Лурмель в 15-м округе Парижа, где проживало много русских. Из них составился контингент пользующихся дешевой столовой, женщины заполнили общежитие. Во дворе своими силами была оборудована церковь. Начинание матери Марии постепенно разрасталось: в том же 15-м округе на улице Феликс Фор был открыт дом для одиноких мужчин, а на улице Франсуа Жерар — большой дом для семейных, под Парижем приобрели усадьбу и приспособили ее под санаторий для туберкулезных больных.
Такую вот деятельность развернула мать Мария и вовлекла в эту работу своих детей Гаяну и Юрия и самих обитателей домов. Дела шли хорошо под управлением Ф. Т. Пьянова и при постоянной финансовой поддержке русской православной церкви и других благотворительных обществ. В доме на Лурмель постепенно наладилась и просветительно-образовательная работа: читались доклады, устраивались религиозно-философские семинары, вечера, различные занятия, в том числе и для детей. Многое делала сама мать Мария, а в некоторых мероприятиях такого рода участвовали ее ближайшие друзья: выдающиеся философы Н. А. Бердяев и о. Сергий Булгаков, литературовед К. В. Мочульский, священники, служившие в лурмельской церкви и, наконец, сами постояльцы, образовавшие кружок по изучению России.
Мать Марию, хотя она и радовалась успехам начатого дела, не совсем удовлетворяли масштабы помощи, оказываемой русским эмигрантам. Вскоре она включилась в хлопоты по улучшению их медицинского обслуживания во всей Франции, принявшей более миллиона русских беженцев. Наконец удалось добиться того, что эмигранты стали обслуживаться наравне с основным населением, больных помещали в санатории за государственный счет. Деятельная и неутомимая, она была полна все новых и новых замыслов, осуществлять которые бралась незамедлительно. Не стала удовлетворять ее и прежняя деятельность РСХД.
Несколько лет она добивалась организации при РСХД нового объединения, которое должно вести практическое дело помощи русской эмиграции в пределах всей Франции. Новое объединение, названное по предложению Н. А. Бердяева «Православное Дело», было основано в 1935 г. В числе основателей, кроме матери Марии, состояли: митрополит Евлогий, Н. А. Бердяев, о. С. Булгаков, К. В. Мочульский и др. Председателем объединения избрали мать Марию. Она добилась полной независимости «Православного Дела» и от РСХД, и от церкви. Для этого ей пришлось приложить немало усилий, объяснять устно и печатно цели и задачи объединения. «Если коротко формулировать то, чего мы хотим, — говорила она в 1939 г., — то можно сказать, что мы хотим противопоставить соборно-личное начало коллективистически-индивидуалистическому. Это значит, что, утверждая нашу соборность жизни, мы в ней все время различаем каждое лицо во всей его полноте, потому что она есть соборность полноценных личностей, а не отвлеченный от личности коллектив, давящий своим количеством, некоторой своей арифметической громоздкостью. Из соборности, от лица мы исходим»[12]
Это в теории. А на практике — горячее стремление накормить голодного, одеть голого, дать кров, приютить бесприютного, в общем, сочувственно вникнуть в нужды и надежды каждого, кто просит помощи и сочувствия. Для распространения идей нового объединения, для расширения практической деятельности используется журнал «Новый град», выпускаются сборники статей «Православное Дело», в которых печатаются Бердяев, Федотов, Мочульский и многие другие, в том числе и мать Мария.
Наряду с этим продолжается ее работа, повседневная и изнурительная, в доме на Лурмель, причем она вынуждена порой ходить на базар за продуктами и готовить пищу для столовой. В туберкулезном санатории под Парижем после решения французского правительства о бесплатном лечении больных из среды эмигрантов оборудовали дом для престарелых, в одной из комнат которого впоследствии был собран архив матери Марии и где жила вплоть до своей смерти (1962 г.) С. Б. Пиленко. Она много сделала для приведения в порядок литературного архива своей дочери, участвовала в подготовке двух сборников ее стихов.
Во все годы эмиграции мать Мария продолжала писать стихи. Став монахиней, она на первых порах намеревалась скрывать их даже от близких. Однако долго не выдержала своего намерения, а в 1937 г. даже выпустила в берлинском издательстве сборник новых стихов под именем монахини Марии. Это был третий по счету и последний подготовленный ею самою для печати сборник стихов. Сборники 1947 и 1949 гг. подготавливались и издавались «Обществом друзей матери Марии», основную работу по ним провела С. Б. Пиленко.
При некотором повторном включении ранее изданных стихотворений в сборники 1937, 1947 и 1949 годов вошли в основном произведения, еще не публиковавшиеся, а в последние два включались стихотворения, извлеченные С. Б. Пиленко из обширного архива ее дочери. В их состав попало далеко не все, что имелось в архиве, о чем свидетельствуют позднейшие разрозненные публикации, в том числе и в советской печати. Но даже то немногое, что вошло в эти сборники, дает достаточно полное и яркое представление и о личности поэтессы, и об основных направлениях, колорите ее творчества.
Нельзя не увидеть, что при всей разнообразности и разносторонности изображения реальной действительности, выражения авторских чувств и мыслей в произведениях различных жанров, написанных в разные годы, сохраняется один и тот же подход к явлениям жизни, единое видение мира, пропущенное через собственное эмоциональное состояние поэта. Могли меняться и менялись темы произведений, их поэтическая форма, их жанровая природа, но оставалась неизменной авторская позиция в оценке изображаемого, которая отчетливо проявлялась в каждом ее стихотворении. Эта твердая позиция проистекала от горячей убежденности в правоте мучительно выработанных в трудные годы нравственных критериев, с высоты которых она судила о тех или иных явлениях жизни, оценивала собственные чувства и помыслы. Эта твердая позиция прямо говорила и о цельности, целеустремленности ее незаурядной личности.
Поэтическое восприятие мира, как показывает анализ стихотворений матери Марии, не претерпело сколько-нибудь заметного, а тем более кардинального изменения по сравнению с тем, каким оно уже сформировалось в произведениях Кузьминой-Караваевой первых ее сборников. Однако оно, несомненно, расширилось и углубилось. Расширилось за счет вовлечения нового жизненного материала и углубилось на основе религиозно-философского осмысления этого материала. Но осмысления особого, своеобразного, присущего только ей одной.
Мать Мария — не религиозный мыслитель, который пытается развить, усовершенствовать мысль, дать свои формулировки тем или иным догматам христианства и православной русской церкви. Ее отношение к церкви и традиционному монашеству довольно сдержанное, если не сказать равнодушное. Нет, она берет готовую, уже сформулированную идею, например вторую евангельскую заповедь, и стремится осуществить ее на деле, в своей практической деятельности — то в работе по заданиям РСХД, то в «Православном Деле», то в доме на улице Лурмель. И все это отражается в ее стихах. Она и теперь, уже в трех последних сборниках, выступает не как религиозный поэт, воодушевляемый только идеями религиозного миропонимания, а как поэт, всецело поглощенный земными, жизненными заботами людей. И на себя, на свои дела, мысли и чувства она смотрит через призму людских интересов. Для нее это важнее всего. Забота об интересах страждущих и обездоленных, основанная на второй евангельской заповеди, художественно облекается у нее в религиозную символику.
Но некоторые ее стихи посвящены вполне земным делам и даже социальным вопросам. Вот одно из них, наиболее характерное:
Постыло мне ненужное витийство,
Постылы мне слова и строчки книг,
Когда повсюду кажут мертвый лик
Отчаянье, тоска, самоубийство.
О, Боже, отчего нам так бездомно?
Зачем так много нищих и сирот?
Зачем блуждает твой святой народ
В пустыне мира, вечной и огромной?
В одних стихотворениях слышатся отзвуки реальной жизни самого автора и окружающих его людей: нищета русской эмиграции, обездоленность, тоска по родине... В других — раздается пронзительный вопль, вызванный всеобщим бездушием, полным одиночеством человека в этом огромном и равнодушном мире:
Господи, весь мир как мертвый камень,
Боже, мир, как кладбище, молчит.
Большинство же стихов из всех трех сборников так или иначе связано с библейскими мотивами и образами. Само перечисление циклов из последнего, например, сборника 1949 г. красноречиво говорит об этом: «Вестники», «Покаяние», «Постриг», «Покров» и др. Художественные образы, взятые поэтессой из «Библии», призваны ярче оттенить и углубить мысль автора, и тем самым ее поэтическая мысль соотносится с общечеловеческими, общепризнанными этическими ценностями, ими выверяется и кристаллизируется.
Стихи для матери Марии были средством вербализации своих мыслей, чувств и настроений. Они были ее своеобразным лирическим дневником, разговором с самой собой в данную минуту, в процессе их написания. Потому она почти никогда не переделывала свои стихи, не возвращалась к ним, а когда печатала, то ограничивалась лишь минимально необходимой правкой. Все они, как выразился Георгий Раевский, «вулканического происхождения»[13], т. е. выливались, как из вулкана раскаленная магма, и так же, как магма, застывали навсегда. Они возникали как быстрый непосредственный отклик на вопросы, волнующие автора в данный момент, как сиюминутное воплощение ее чувств и настроений и потому отличались предельной искренностью, обнаженностью поэтического нерва при всей шероховатости многих строк и целых стихотворений. Эти недостатки в технике стиха с лихвой окупаются свежестью, непосредственностью, эмоциональной насыщенностью каждого слова. Эти недостатки — продолжение ее достоинств.
Стихи матери Марии привлекают читателя постоянством разработки одной главной и очень важной для автора темы, которую можно выразить в извечных вопросах: как жить? в чем смысл человеческой жизни? В поисках ответа на эти вопросы она поднимается в заоблачные высоты христианской веры, обращается к отточенным формулировкам евангельских заповедей, но никогда не погружается в метафизические рассуждения, а исходит из реальной жизни, из конкретных реалий своей личной судьбы и судеб миллионов других людей.
Кроме стихов, мать Мария писала и художественную прозу. Под псевдонимом Юрий Данилов ею опубликованы большой, во многом автобиографический роман «Равнина русская (Хроника наших дней)» (Современные записки. — 1921. — № 19-20) и повесть «Клим Семенович Барынькин» (Воля России. — 1925. — VII-X). В тех же зарубежных изданиях публиковалось множество ее статей на литературные, общественно-политические и религиозные темы.
Мать Мария живо откликалась в своих стихах и публицистике на вопросы общего порядка, далеко выходящие из круга проблем внутреннего мира и личных практических интересов. Так, еще в 1938 г., когда страшная опасность нацизма ощущалась далеко не всеми, она в статье «Расизм и религия» предупреждала, что христианству сейчас нельзя закрывать глаза на эту новую и опасную социальную силу. Всякое новое явление в мире и обществе люди склонны вначале оценивать по чисто внешним признакам, — отмечала она в статье и продолжала: «Мне кажется, что это сейчас происходит с оценками национал-социализма: для большинства он есть только проявление сильной власти, умения хотеть и диктовать свою волю другим. Даже читая выдержки из «Моей борьбы» Гитлера, люди как-то не замечают, что все это — только внешние проявления и что не сильная власть является центральным в расизме, а его основные, я бы сказала, религиозные принципы, его целостное мировоззрение.. И это-то целостное мировоззрение поистине ново. Сейчас в Германии творится некий новый и своеобразно-потрясающий миф об истории человечества, в своем роде до конца продуманный, чрезвычайно последовательный и разработанный во всех деталях. Чтобы сочувствовать или не сочувствовать расизму, в первую очередь надо знать этот миф, лежащий в его основе.
Расизм — учение строго материалистическое, покоящееся в первую очередь на биологических основаниях. Для него не существует космос, который в историческом процессе выделяет из себя все более и более совершенные продукты. Так в космосе существует человечество — продукт, биологически более совершенный, чем вся остальная материальная природа. Человечество выделило из себя на протяжении веков наиболее совершенную расу — арийскую, которая в свою очередь имеет в лице северных германцев самых своих совершенных представителей. Но германская раса не до конца едина: в своих недрах она совершила последний отбор — национал-социалистов, правящую партию, мускулы и мозг народа. И наконец, эта совершенная группа, лучшее, что есть в человечестве, имеет вершину, некое ипостасное выражение всего смысла и всей воли, всего могущества и всей мистики германской крови, это — вождь Адольф Гитлер. Он не только глава государства, глава партии, главнокомандующий и т. д. Его значение именно в этом ипостасном воплощении германской избранности, он как бы вершина всего космически-биологического и космически-мистического творчества. Его устами говорит самое священное, что есть в мире, — германская кровь; он почти уже не человек, а полубог, нет, просто бог, воплощение всей божественности космоса»[14].
III
В наступившие тяжелые дни оккупации Парижа мать Мария продолжала свое дело, хотя продуктов для столовой становилось все меньше, а нуждающихся в ней становилось все больше. И все-таки заведенный в доме на Лурмель порядок строго соблюдался. Однако все вокруг резко изменилось.
И стал тюрьмою
Огромный город. Сталь, железо, медь
Бряцают сухо. Все подвластно строю... —
отмечала она в одном из стихотворений этого времени. На основе личных наблюдений над тем, как бесчинствовали в Париже выкормыши национал-социалистической идеологии, о которой она писала раньше, теперь она резко, не стесняясь в выражениях, говорила, что во главе «расы господ стоит безумец, параноик, место которому в палате сумасшедшего дома, который нуждается в смирительной рубахе, в пробковой комнате, чтобы его звериный вой не потрясал вселенной»[15]
В городе начались аресты, в числе арестованных были и друзья матери Марии. Чтобы хоть как-то поддержать арестованных, стали собирать и отправлять им посылки, которые направляли в лагеря от имени лурмельской церкви. Чтобы спасти от арестов и отправки в лагеря евреев, мать Мария организовала выдачу им фиктивных удостоверений о крещении. В доме на Лурмель и других домах находили приют русские военнопленные и участники Сопротивления. Немецкие власти что-то подозревали и усилили наблюдения и проверки. Однако мать Мария не прекращала опасной работы. Устанавливались связи с группами Сопротивления, налаживалось их продовольственное снабжение. В доме на Лурмель и в загородном санатории в Нуази они находили кратковременное убежище: одни уходили, другие приходили, чтоб вскоре исчезнуть... Это были своеобразные звенья Сопротивления, которые в оккупированной Франции становились обычным явлением. Звенья на Лурмель и в Нуази просуществовали до первых чисел февраля 1943 г.
Утром 8 февраля в отсутствие матери Марии был арестован ее сын Юрий, находившийся в доме на Лурмель. Гестаповцы обещали его выпустить, когда в гестапо явится его мать. Узнав обо всем случившемся, она на следующий же день вернулась в дом на Лурмель. После допроса ее арестовали, но сына не выпустили: он так и погиб в лагере. Были арестованы и другие участники «Православного Дела». Серьезными уликами немцы не располагали. Арестованным предъявили обвинение лишь в укрывательстве и помощи евреям. На это они отвечали: «Помогали всем нуждающимся — евреям и не евреям». Офицер-гестаповец, арестовавший мать Марию, сказал С. Б. Пиленко: «Вы больше никогда не увидите вашу дочь». Слова гестаповца сбылись: он знал, что говорил По приказу оккупационных властей детище матери Марии — объединение «Православное Дело» со всеми его разветвлениями было полностью ликвидировано.
Для матери Марии начались тяжкие дни страданий и унижений в немецких концлагерях, началось ее великое мученичество.
Сначала ее держали в лагере под Парижем (форт Ромэнвиль), затем перевели в Компьень, где она в последний раз встретилась с Юрием. «Вы уже наверное знаете, — писал он из лагеря, — что я виделся с Мусенькой (т. е. с матерью. —Н.О.) в ночь ее отъезда в Германию, она была в замечательном состоянии духа и сказала мне, что мы должны верить в ее выносливость и вообще не волноваться за нее...»[16]
Перед отправкой в Бухенвальд Юре и другим русским предлагали влиться в армию Власова, но он наотрез отказался, предпочтя лагерь. Из Бухенвальда его перевели в лагерь Дора, где строили подземные заводы по производству ракет ФАУ-2. Здесь были ужасающие условия: смерть косила заключенных. От 70 до 100 покойников ежедневно привозили оттуда в бухенвальдский крематорий. По существу, все работавшие на этих секретных заводах были смертниками. В начале февраля 1944 г. погиб и Юрий Скобцов, погиб на 24-м году жизни.
Но мать Мария этого уже не узнала. Она в это время находилась в женском концлагере Равенсбрюк, восточнее Берлина. В нем ей предстояло провести последние два года жизни.
Условия в лагере Равенсбрюк мало отличались от тех, что существовали в других немецких лагерях, а если и отличались, то в худшую сторону. Но мать Мария не впадала в отчаяние и даже поддерживала других. «Она никогда не бывала удрученной, — вспоминала одна из немногих выживших узниц. — Она никогда не жаловалась... У нас бывали переклички, которые продолжались очень долго: нас будили в три часа ночи, и нам надо было ждать под открытым небом глубокой зимой, пока все бараки не были пересчитаны. Она воспринимала все это спокойно и говорила: «Ну вот, и еще один день проделан. И завтра повторим то же самое. А потом наступит один прекрасный день, когда всему этому будет конец»[17]. В ободряющих словах матери Марии «будет конец» звучало двусмысленное: о каком конце она говорила — об освобождении из лагеря или о смерти? Сама же она была готова и к тому и к другому концу. Всей предшествующей жизнью она была подготовлена и к голоду, и к тяжким работам, и к смерти. Ею владела не покорность — лагерных палачей она не боялась — а христианское смирение. «Не покорность давала ей силу переносить страдание, а цельность и богатство всего ее внутреннего мира», — свидетельствовала другая ее соузница[18].
Душевное состояние матери Марии характеризует такой разговор с одной из заключенных. Когда отчаявшаяся сказала матери Марии, что у нее «притупились все чувства и сама мысль закоченела и остановилась, матушка воскликнула: «Нет, нет, только непрестанно думайте; в борьбе с сомнениями думайте шире, глубже; не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условий»[19]. Даже вид постоянно дымящего трубой крематория она смогла использовать как средство успокоения. Она сказала: «Только здесь над самой трубой крематория клубы дыма мрачны, а поднявшись ввысь, они превращаются в легкое облако, чтобы затем совсем развеяться в беспредельном пространстве. Так и души наши, оторвавшись от грешной земли, в легком неземном полете уходят в вечность для этой радостной жизни»[20]Свидетельство, по всей видимости, точное: так поэтично и задушевно могла говорить мать Мария. Кстати, она и в лагере продолжала писать стихи, но они, к сожалению, не сохранились.
По мере приближения конца войны условия содержания в лагере еще более ухудшились. Нацисты стремились всеми способами умерщвлять узниц Равенсбрюка: непосильной работой, истощением, болезнями и массовыми убийствами. Для этой цели эсэсовцы тайно подготовили газовые камеры, в которые посылали узниц, отобранных после так называемых «медицинских селекций».
В марте 45-го состояние здоровья матери Марии сильно ухудшилось. Она заболела дизентерией, свирепствовавшей в лагере. Вот свидетельство Инны Вебстер, бывшей заключенной Равенсбрюка: «Я застыла от ужаса при виде того, какая в ней произошла перемена: от нее остались только кожа да кости, глаза гноились, от нее шел этот кошмарный сладкий запах больных дизентерией... В первый раз я увидела мать Марию подавленной...»[21]
О последних часах жизни матери Марии существует две версии, передаваемые в воспоминаниях бывших узниц Равенсбрюка. По одной из них мать Мария 31 марта 1945 г. при очередной «селекции» была по состоянию здоровья отобрана для газовой камеры и погибла в ней. По другой — события этого дня происходили несколько иначе. Во время «селекции» она сама вступила в группу отобранных, заменив одну из заключенных, сказав при этом для ободрения остальных: «Я не верю в газовую камеру». «И таким образом, — писали впоследствии узницы Равенсбрюка — французские коммунистки, — мать Мария добровольно пошла на мученичество, чтобы помочь своим товаркам умереть»[22].
Через два дня после гибели матери Марии работники Красного Креста начали освобождать тех заключенных Равенсбрюка, которые были вывезены из Франции, а через месяц советские войска освободили всех оставшихся в живых узниц лагеря.
Трагический конец матери Марии по второй версии — более чем вероятен, он вполне соответствует всей ее подвижнической жизни, ее безграничной любви к ближнему — основе ее религиозности. Задолго до этого, еще 31 августа 1934 г., она оставила в записной книжке такую многозначительную запись. «Есть два способа жить, совершенно за конно и почтенно ходить по суше — мерить, взвешивать, предвидеть.
Но можно ходить по водам. Тогда нельзя мерить и предвидеть, а надо только все время верить. Мгновение безверия — и начинаешь тонуть»[23]. Несомненно, что она придерживалась второго из названных «способов» жить, когда почти каждый день становился испытанием крепости ее веры, готовности безропотно нести тяжкий крест сострадания и светлой, бескорыстной любви к ближнему. И это превращало ее жизнь в подвиг, который был предвиден и воспет в ее поэзии.
Николай Осьмаков

