У Батюшки на Маросейке. Елена Апушкина

Верить в Бога и молиться научил меня мой дедушка[58], очень меня любивший как первую внучку. Сам он был глубоко верующим человеком. И потом Господь не оставлял меня и всегда посылал людей, которые поддерживали во мне искру веры, несмотря на многие неблагоприятные в этом отношении обстоятельства. Однако, несмотря на это, к моменту окончания средней школы я была почти неверующей. Мне казалось, что в Церкви нет ничего «интересного», что все это старое, отжившее. Раз в год на Страстной неделе я говела, но делала это «ради мамы». При этом я иногда получала очень большую, но непонятную радость и удивлялась себе самой.

После окончания школы я поступила в университет, думая в философии найти «смысл жизни». Мне казалось, что можно всю жизнь делать и неинтересное дело ради хлеба насущного, но заниматься надо тем, что поможет найти Истину.

Помимо университета я посещала разные лекции и диспуты, ходила во «Дворец Искусств» в «Вольную Академию Духовной Культуры»[59]. В последней Вячеслав Иванов[60]своим «Мистическим курсом древней Греции», проводя некоторые параллели, заинтересовал меня церковным богослужением и вообщехристианством.

Я стала несколько чаще бывать в церкви. Настоятель нашего приходского храма (Николы Явленного[61]) о. Александр Добролюбов[62]на исповеди отнесся ко мне очень тепло. В храме увидела я знакомые лица Тани[63]и Жени — наших институток, старших меня. Мы стали бывать друг у друга. Таня заинтересовалась философским отделением (до того она училась живописи во ВХУТЕМАСе) и поступила в университет. Вместе мы посещали лекции, вместе готовились к зачетам (помню первый был по логике — по Гуссерлю), но мы больше разговаривали, чем занимались. Разговоры были самые жаркие. Таня рассказывала мне о себе, о своем детстве, о церковной жизни Пензы, откуда она только что приехала. Постепенно я познакомилась со многими ее тамошними друзьями и загорелась желанием поехать на каникулы вместе с Таней. Осуществить это мне не пришлось, так как я не сумела достать командировки, а в те годы иначе нельзя было никуда поехать.

В этом году мы уже вместе с Таней говели, вместе читали книгу епископа Михаила о Таинствах. Впервые я исповедалась сознательно, до глубины, рассказала о самом больном. Впервые и причастилась с верой и пониманием совершающегося.

***

Однажды в раздевалке Психологического Института мы с Таней сидели на подножии пустых вешалок. К нам подошел один из студентов (которого мы считали большим чудаком, в особенности потому, что он иногда почему–то приходил в университет босым) и сказал нам: «Мне кажется, что мы с вами одного духа». Он пригласил нас на свой доклад о русской культуре, который должен был состояться в частной квартире где–то на Пречистенском бульваре 25–го марта. Мы пришли туда. Студент, пригласивший нас, Володя Чертков сделал доклад, содержания которого я теперь уже не помню, но который начинался эпиграфом: «У лукоморья дуб зеленый»… Доклад имел чересчур общий и «всеобъемлющий» характер, мне он скорее не понравился, да видно и других не «зажег», потому что, хотя и говорили, что надо бы еще собраться, но так и не сделали этого до следующего года.

Но через год уже интересы наши изменились. Может быть и другие чувствовали недостаточность философии, но как–то все сошлись на том, что надо изучать религиозный опыт Святых Отцов, что только здесь мы найдем истинное, вечное, насущно–необходимое. Попробовали раза два собраться одни на квартире у Тани, но разговоры сразу пошли заумные — об отрицательном богословии, о «Божественном Ничто» и проч., что очень напугало нас, в особенности Женю. Мы поняли, что нам нужен в этих занятиях знающий и опытный руководитель.

Володя к тому времени бывал уже иногда на Маросейке (хотя был духовным сыном о. Владимира Богданова[64]), знал и о. Сергия Дурылина[65]и о. Сергия Мечева. Мы с Таней уже отчасти знали С. Н. Дурылина по его выступлениям в Вольной Академии Духовной Культуры, и нам он казался подходящим для этой роли. Но в конце концов решили обратиться к Батюшке о. Алексию с просьбой порекомендовать нам, к кому обратиться. Володя вызвался побывать на Маросейке. Батюшка направил его к о. Сергию. Последний очень горячо отозвался на нашу просьбу, говоря, что такие занятия — дело его жизни, но окончательное согласие отложил до личного свидания с нами. Был назначен день, в который он обещался прийти к нам (на квартиру к Е. С.).

Этого дня мы ждали с нетерпением и с некоторым страхом. Дверь открылась и вошел высокий и худенький молодой священник, довольно коротко подстриженный, темноволосый, с живым взглядом больших темных глаз. На рясе был прикреплен университетский значок. Нам с Таней последнее не понравилось: мы побоялись университетской учености, заумности. Мне еще он показался строгим, и я сразу стала его бояться. О. Сергий сделал небольшое введение, говоря о двух путях, формах христианской жизни — семейной и безбрачной, а затем стал расспрашивать всех по очереди о том, каким путем желает каждый идти, чего ищет в жизни, чего ждет от занятий. Все отвечали, только одна я не смогла открыть рта, стеснялась и пряталась за чужие спины.

Со следующего раза стал говорить о. Сергий. Трудно передать, с какою радостью мы его слушали. Казалось, он открывал нам совершенно новый мир. Это были не отвлеченные университетские лекции, это была сама жизнь, это был хлеб насущный. Мы жили от одного понедельника до другого, едва могли дождаться как пройдет неделя. Помню, первая беседа была о церковном понимании слова «Мiр», об отвержении Мiра, как греха. Затем были беседы о Церкви, о молитве, о страхе Божием, о совести, о рассудительности, о выборе духовного руководителя и др. Вся жизнь озарилась новым светом.

Не все остались в нашем «кружке», кое–кто ушел. Оставшиеся почти все сделались духовными детьми о. Сергия. Всем казалось: куда же еще идти, когда тут тот, кто открывал нам Христовы «глаголы жизни вечной»? Я же все еще боялась и стеснялась о. Сергия, не умела даже с ним разговаривать и чувствовала, что не в силах пойти к нему, хотя он был дорог душе. Что же делать? Я надумала обратиться к его отцу — Батюшке о. Алексею. Батюшка принял меня.

Кроме понедельников у Е. С. я стала посещать беседы о. Сергия в храме. Батюшка благословил меня вести записки по ним, а позднее мы с Таней записывали и проповеди о. Сергия во время богослужения[66]. Учение, которое мы слышали от о. Сергия и жизнь под руководством Батюшки слились для меня в одно целое. Самого о. Сергия я по–прежнему боялась и не умела ни разговаривать с ним, ни исповедываться у него. Батюшка, впрочем, и не позволял этого. «У них, у молодых, свои методы», — говорил он. Даже когда Батюшка был болен и под домашним арестом, он не позволял мне исповедываться ни у кого, а исповеди я ему писала и время от времени, крадучись, попадала к нему.

Но вот Батюшка стал все чаще и чаще говорить о своей приближающейся кончине (день смерти о. Лазаря, день Ангела Батюшки[67]), а в день Св. Пасхи, когда мы тайком рано утром пришли к нему христосоваться, он прошептал мне, когда я наклонилась к нему, лежавшему в постели: «Теперь исповедывайся у о. Сергия!» Выйдя от него, я горько заплакала, поняв, что Батюшка уходит от нас. Еще несколько раз пришлось мне повидать Батюшку, но наступило 9–е июня и Батюшки не стало.

***

Когда умер Батюшка, мне от всей души хотелось вспомнить каждое слово, от него слышанное, вспомнить и никогда не забывать все, с ним связанное, все впечатления от его личности, от его молитвы, от обращения с людьми (и со мной), так сильно действовавшего на душу. Влияние Батюшки не ограничивалось лишь смыслом его слов, но было во всем его существе, в звуке его голоса, в его движениях. Хотелось все восстановить в памяти, записать, закрепить. В первые недели после его кончины я и делала это, вторично переживая жизнь с ним.

С тех пор истекает уже 30 лет. Ушла молодость, давно оземленилась внутренняя жизнь души, но еще светится в глубине ее радость и озарение почти полутора лет общения с Батюшкой и приобщения через него к вечной жизни, встает его образ светлый, светящийся, заставляя понимать, почему на иконах головы угодников Божиих окружает сияние; встает и будит унылую душу, вновь подымает ее, согревает и зовет горе.

Многие видели от Батюшки случаи прозорливости, чудеса молитвы, — я много об этом слышала впоследствии. Но в моем непосредственном опыте главным было не то. Главное: Батюшка вел к Богу, Батюшка, в тебе самой показывая, выявлял чистоту и святость, на фоне которой особенно стыдной была грязь ежедневных грехов. И еще, самое важное, Батюшка являл нам любовь Божию, Батюшка своею любовью приобщал нас к переживанию любви Божией.

При общении, при беседе с ним казалось, что он любит тебя со всею исключительностью, как можно любить только самого родного человека, одного из всех, но когда случалось собраться вместе многим духовным его детям, то с такою же полнотою жившая в нем любовь изливалась на всех, всех наполняла и объединяла, во всех рождала такое же чувство, ободряла душу; направляла ее к Богу, к добру. Может быть потому не было около него соперничества, ревности и проч. греховного, разделяющего. Зато бывало, если встретишь кого–нибудь из Батюшкиных, хотя бы и мало знакомых, то казалось встретил самого близкого родного.

Батюшка не требовал каких–либо особых подвигов, не налагал больших молитвенных правил, но требовал, чтобы имеющееся малое исполнялось неукоснительно, не взирая на усталость и другие обстоятельства. И в жизни Батюшка от меня, например, не требовал многого, — а лишь хорошего отношения к близким родным. Зато уж это он неукоснительно требовал на каждой исповеди. Кроткие его упреки и обличения поражали душу стыдом, как на Суде: «Мне больно за вас»… «Я краснею за тебя». Хотелось сквозь землю провалиться. И тут же надо было во что бы то ни стало дать обещание так больше не грешить: «Нет, ты скажи: ты больше не будешь так поступать? Ты будешь хорошей?» И приходилось обещать и потом, хоть и неизменно падая, все же стараться сдержать свое слово, а потом каяться с еще большим стыдом.

Свои воспоминания я делала для себя, нет даже хронологического порядка. Дорого в них лишь, что в них передано много его подлинных слов.

***

Впервые увидела я Батюшку о. Алексея под день его Ангела в марте 1922 г. Это было в его храме, на Маросейке. Поздно вечером, после университетских лекций зашла я туда. Всенощная уже отошла, кончился и молебен у иконы св. Алексия, Человека Божия. Батюшка стоял перед нею с крестом в руках, благословлял и принимал поздравления, улыбаясь необычайно ласковой и светлой улыбкой. Мне очень захотелось, чтобы он и мне так же улыбнулся, но Батюшка как бы вовсе не заметил меня.

Памятно мне первое мое соборование. Я тогда только подходила к Церкви вообще и к Маросейке в частности, и все меня интересовало. Я слышала, что в Маросейском храме каждый понедельник происходит общее соборование, так как Батюшка считает, что здоровых людей теперь почти нет, а кроме того в этом таинстве прощаются грехи забвения, которых у всех нас много. Меня потянуло пойти посмотреть, как это происходит. Пришла в церковь, где собралось уже порядочное число желающих приступить к таинству елеосвящения. Стояли в очереди, записывались на соборование. Я не стала записываться и покупать свечу, потому что не собиралась, да и не могла собороваться. Какая–то женщина, к которой я обратилась с вопросом, — где мне лучше стать, чтобы не помешать, сказала, что можно остаться тут же в толпе и уговаривала собороваться. — «Да я не могу и не готовилась». — «А вы попросите Батюшку, он великий старец». — «Да нет, зачем же, я не хочу». Началось богослужение. Впервые я слышала умилительный канон елеосвящения, читавшийся Батюшкой, и необычный напев: «Многомилостиве Господи…»

Мне захотелось молиться за этих больных духом и телом людей, вымолить для них у Господа исцеление. Я вся ушла в это.

Кончился канон, прочитали первую молитву. Первым помазывать в нашу сторону пошел сам Батюшка. Тут я поняла, что попала в неловкое положение, — в храме были только соборующиеся. Но уходить было поздно. Батюшка подошел ко мне: «Как Ваше имя?» — «Батюшка, я не могу собороваться, мне нельзя!» — «Как ваше имя?» Я вновь пыталась объяснить Батюшке, что я не могу собороваться. — «Как вас зовут?» — спросил он уже настойчиво. Я подчинилась. Батюшка помазал мой лоб, глаза, лицо, руки, и потом, читая в следующий раз молитву елеосвящения, поминал то впереди, то в конце списка мое имя. Молитвенное настроение не покидало меня, и когда соборование окончилось, я почувствовала особенный, ни с чем не сравнимый мир и тишину на душе, поняла, что каждое таинство кладет на душу свою особую печать, дает особое переживание.

Произошло это на Страстной неделе. А исповедывалась я у Батюшки в первый раз на Святой.

На исповедь шла я с великим страхом. На душе был большой, хотя и давний, не до конца исповеданный грех. Когда поднялась на амвон, — дух захватило. На незнакомое лицо мое Батюшка смотрел серьезно и внимательно. Трудно было говорить, но он понял меня с двух слов: «Не надо обетов давать! Забудьте все, не вспоминайте! Ведь больше к этому не возвращаетесь? Нет? И слава Богу, ну и хорошо!» Он начал улыбаться и утешать меня и сейчас же заговорил об отношении моем к родителям (папе с мамой), но я плохо слушала, была полна своим, боялась забыть то, с чем пришла.

Мой духовник из прихода, о. Александр Добролюбов, хотя и хороший священник, хотя и любила я его, не удовлетворял меня, как руководитель, да и по обстоятельствам жизни он стал для меня временно недоступен, — его арестовали по делу о изъятии церковных ценностей. Могла бы я обратиться, как и мои подруги, к о. Сергию, который так много открыл душе, научил пониманию духовного пути своими беседами, пробудил желание духовной жизни, — но он был еще очень молод, строг и резковат, — я его стеснялась и даже боялась. К Батюшке же я пошла, как к его отцу, а о самом Батюшке почти ничего не знала.

Я спросила Батюшку, — не плохо ли, что я пришла к нему (Батюшке), не спросившись о. Александра. — «Ну вот, ничего, ничего… — ответил Батюшка, — еще если бы к молодому пошла, тогда… А я ведь старше о. Александра. А потом, когда его выпустят, опять к нему вернетесь». (О. Александра выпустили не скоро и я так и осталась на Маросейке).

Спрашивала я о своем ученьи. (Тогда без конца шла реорганизация университета вообще и нашего отделения в частности). Батюшка слушал меня внимательно, с задумчивым видом: «Ну ничего… Учись, занимайся. В молодости только и заниматься. А кем вы будете (в результате ученья)? Учительницей?» (Я и сама не знала).

После службы Батюшка выходил из церкви. Его сейчас же окружила толпа народа, ждавшего его благословения. Батюшку теснили со всех сторон, задавали ему здесь же вопросы. Какая–то женщина плакала во весь голос: «Горе–то, Батюшка, горе какое!..» Батюшка нахмурился: «Тише, тише, матушка! Какие у нас с тобой горя?!» — а тише добавил: «Приходи ко мне после церкви, поговорим».

Попасть под благословение к Батюшке стало и для меня великим счастием. Верно Батюшка чувствовал, как душа моя тянется к нему. Почти всякий раз я робко подходила сзади к толпе, провожавшей Батюшку из церкви, не решаясь тесниться, и всякий раз Батюшка с улыбкой обертывался ко мне и благословлял, иногда и не один раз; а как–то дал мне подряд 2 просфоры, одну за другой, как будто одной было мало.

Увидев меня впервые в пенсне, Батюшка сказал мне: «Ну вот, нехорошо, нехорошо! Сними, сними!» Я не поняла, — в шутку ли это было сказано им или всерьез, но с полгода совсем не носила стекол даже во время работы, пока не спросила об этом Батюшку. «Одевай, если тебе нужно. Я только так сказал», — ответил он.

Когда позднее мы иногда подходили вместе с Таней К.[68]ко кресту, Батюшка называл нас «баловницами».

Когда однажды Батюшка выходил из церкви, я решилась попросить у него разговора на дому. Он был такой усталый, что ответил мне не сразу; переспросил и разрешил прийти.

Это был один из тех дней, которые раньше были приемными у Батюшки. Приемы были уже отменены, но и теперь лестница была полна народа. Всем отвечали, что Батюшка не принимает, но мне посоветовали сказать, что Батюшка сам мне назначил. Действительно после некоторого ожидания меня впустили в темную переднюю и оттуда в Батюшкин кабинетик, где в углу стоял образ Святителя Николая в белой рамке. Святитель был изображен в белой ризе на фоне зеленых полей и деревьев. Взгляд его был очень строгий. Я дожидалась Батюшку с замиранием сердца, не смея присесть. Наконец Батюшка вошел — маленький, светленький, с живым взглядом, с живыми и быстрыми движениями. Он велел мне сесть на низкий черный диванчик у двери и сам сел на другой его конец.

Вновь, только еще более подробнее рассказала ему свои трудности и сомнения относительно моего учения в университете, которое приходилось совмещать с работой. Программа все время подвергалась всяким изменениям, университет реорганизовали; к тому же начинала терять интерес к выбранной мною науке. В то же время мне хотелось бросить работу, чтобы учиться, но родители мне этого не позволяли, в особенности потому, что выбранная мною специальность — философия — была так непрактична. Папе хотелось, чтобы я стала инженером. Батюшка спросил:

— А может быть и хорошо будет? Я, правда, еще не знаю, какие бывают женщины–инженеры, что–то еще не видал, а может быть?..

— Батюшка, ну какой же из меня инженер выйдет?.. — жалобно сказала я.

Батюшка посмотрел на меня, рассмеялся:

— Ну хорошо! Я по своим знаю, что напрасно детей заставлять заниматься не тем, чего они хотят сами. Оставьте все по–старому (т. е. продолжать учиться и служить), а я за вас молиться буду.

Так продолжалось некоторое время. Наконец мне удалось уговорить мою маму пойти к Батюшке, главным образом для того, чтобы поговорить обо мне. После этого разговора Батюшка сказал, что теперь он видит, что об оставлении службы сейчас не может быть и речи, да что и занятий у меня слишком много, что нельзя так рваться на три части между университетом (ФОН), Психологическим институтом и службой. Перед тем я все жаловалась Батюшке, что меня очень смущают, наполняют душу мою смятением и сомнениями университетские учебники со всеми их нападками на религию. Раньше Батюшка не обращал на это внимания и указывал мне относиться к таким смущениям, как к хульным помыслам, а теперь сказал: «Ну что же против совести заниматься, и не надо». О занятиях в Психологическом Батюшка спросил: «А кем же ты будешь после этого — учительницей–то ты будешь?» — «Не знаю, Батюшка, это–то меня и смущает». (Тогда правда трудно было понять, что получится из безконечных реорганизаций. Психологической институт был потом уничтожен). Батюшка подумал немного:

— Ну, будешь, будешь учительницей!

Но на этом дело не кончилось. Когда я оставила ФОН, у меня все же еще оставалось очень много занятий и я была уже очень переутомлена, в Психологическом у меня ничего не выходило. Здесь мне все казалось мертвым, неинтересным, в этой школьной психологии не было ничего, что бы могло меня привлечь; раньше мне казалось, что философия мне нужна, чтобы найти смысл жизни, чтобы найти и познать Бога, а теперь, когда путь к Богу был найден непосредственный, и философия казалась ненужной. Я и Батюшке жаловалась на мертвость нашей челпановской психологии, говоря, что она не дает никакого знания о душе. Батюшка согласился со мной и сказал улыбаясь:

— Я вот не учился философии и психологии (то есть учился немного, когда был в училище), а теперь вот, пожалуй, мы вашего Челпанова[69]за пояс заткнем (в отношении знания человеческой души).

Но пока все еще не позволял мне Батюшка бросать ученья, которым я так тяготилась. Наконец весной мне представился случай заниматься английским языком, который я с детства любила: у нас на службе организовалась группа. Английским языком Батюшка мне заниматься посоветовал, сказав, то у него есть духовный сын, знающий английский язык, который поэтому хорошо зарабатывает. И когда я после этого опять стала объяснять, почему меня тяготит Психологический институт, Батюшка сказал:

— Ну, хорошо. Что же против воли заниматься. А ты занимайся английским.

Так и кончилось мое ученье в университете. Впрочем, я и правда очень была переутомлена, память моя не воспринимала ничего, и я, хорошо учившаяся в средней школе, начала теперь «проваливаться» на зачетах, хотя готовилась к ним усердно.

Я далеко ушла от рассказа о первом разговоре с Батюшкой. Вернусь к нему.

После вопроса об ученьи я рассказала Батюшке о своем желании выйти замуж и чтобы непременно муж мой стал священником. Мне казалось, что это даст мне особую близость к Церкви. Батюшка опять улыбнулся и велел мне молиться об устроении моей судьбы Царице Небесной, святителю Николаю и мученику Трифону.

Спросила я его относительно переписки с одним человеком, который мечтал о духовной карьере:

— А вам очень хочется переписываться с ним?

— Да.

— Ну, тогда пишите.

Батюшка собирался уезжать на дачу. На исповеди он уже дал мне указание о мере причащения при нем:

— Я думаю, раз в неделю. Думаю, что так… Думаю, что так будет… Но теперь я спросила о том, как причащаться без него и получила ответ:

— Каждый раз, как будет общая исповедь (он не разрешал пока ни у кого исповедываться, кроме него).

Спросила я о том, как мне поститься. (Домашние не постились).

Батюшка сказал, что нельзя заставлять маму готовить для меня отдельно или всем для меня менять стол. «Нечего нам с тобой со своим уставом соваться». Он не велел только есть мяса: «Если будет мясной суп, его есть можно, а самое мясо оставь, скажи, что тебе не хочется». Но более всего внимание Батюшка указал обратить на духовный пост: быть особенно кроткой, смиренной, ласковой к окружающим в дни поста.

При упоминании о моих прежних грехах, Батюшка снова спросил меня: «Ведь этого уже нет больше, не повторяется? Так забудьте об этом, точно и не было ничего». Батюшка крепко обхватил руками мою голову поверх ушей и легонько ее потряс. На прощанье он благословил меня, и по движению его руки я почувствовала, что пора мне уходить: он как бы отталкивал меня.

***

Интересно мне проследить, как Батюшка охранял мою молодую душу от увлечений, которые так естественны в молодости. Он не насиловал душу, не собирался сделать из меня монахиню, но не давал слишком сосредоточиться мыслями на этом. С самого первого раза он указал мне, как и кому молиться об устроении моей судьбы, а мысли об этом отгонять.

Первое мое увлечение было основано на переписке, и даже я более увлекалась перепиской и своими мечтами, чем человеком. Мне все хотелось писать письма так, как если бы я их намеревалась показать Батюшке, но они такими не выходили, я чувствовала, что иногда в них проглядывает кокетство. Однажды мой корреспондент собрался переехать из провинции в Москву, чтобы служить здесь и учиться. Я спросила Батюшку, можно ли мне попросить одного знакомого устроить М. на службу. Сказала при этом, что боюсь, что намерения мои в этом отношении не безкорыстны; на последнем Батюшка не остановился, а спросил:

— А ты знаешь, как он работает? Можешь ли ты его рекомендовать и поручиться за него?

— Нет, Батюшка, не знаю.

— Ну, тогда и не надо просить, а то может быть неприятность. А как зовут твоего знакомого? Я за него помолюсь, чтобы он устроился.

Я подчинилась, но мне понравилась мысль, что можно Батюшку просить молиться за М. По письмам было видно, что он очень унывал. Однажды, когда Батюшка исповедывал, я подошла к нему и передала ему мою просьбу. Батюшка выслушал меня недовольно, нахмурившись:

— Ты что — исповедываться что ли?

По его тону почувствовалось, что я ему мешаю. Мне стало стыдно.

— Нет, я только попросить помолиться. Благословите, Батюшка! Батюшка благословил, но рука его меня отталкивала.

Наконец я решилась рассказать Батюшке всю историю этого знакомства, все мои мысли по этому поводу. Я исписала чуть ли не полтетради мелким почерком и захватила с собою два письма М. Так велел мне Батюшка.

— Дай мне его письмо, я сразу увижу, что это за человек и скажу тебе.

Одно из писем, последнее из полученных, казалось мне очень хорошим по настроению, но меня несколько смущало, что в нем М. описывал свое впечатление от встречи с Батюшкой в очень восторженном тоне. Глупо, конечно, было думать, что на Батюшкино суждение могло оказать [влияние] то или другое высказывание о нем! Батюшка спросил именно последнее письмо; взял и исписанные мною листочки. На следующий раз оказалось, что он не смог их прочитать.

— А по письму вижу, что он человек очень нервный. Вот какое письмо написал, и все об одном и том же говорит, носится с собой, размазывает свои мрачные переживания. Это он–то хотел священником быть? Ну какой же это пастырь? Унывает… А ты тоже нервная, это на тебя очень действует, это тебе неполезно, и поэтому я бы не советовал тебе эту переписку продолжать.

Я стала спорить, хоть и жалобным тоном, что М. это будет больно, особенно теперь, когда он в таком унынии и лишился близких; что письмо такое, потому что он в таких обстоятельствах. Батюшка не возражал, а потом спросил:

— А ты ответ написала?

Я испугалась, что и мое письмо надо будет показать Батюшке.

— Нет.

— Ну, напиши.

Но после этого разговора я никак не могла написать. Как ни возьмусь за перо, ничего не выходит. На следующей исповеди говорю:

— Что–то не могу, Батюшка, написать ответа.

— Ну, и не надо, не пиши.

— Да я боюсь, что ему будет больно, что он будет безпокоиться, ведь он ничего о моих мыслях не знает.

— А разве некому еще писать? Ты говоришь, — твоя подруга пишет. Вот пускай она и пишет, а мы с тобой не будем.

— Батюшка, а можно попросить подругу написать, что вы мне запретили писать. Он поймет, потому что я ему писала, что это может быть.

— Ну, хорошо, пускай напишет.

Так и окончилась волновавшая меня переписка да и вообще все связанные с ней смущенья. Я думаю, что это молитва Батюшки сделала, что я не могла написать письма и что вообще все это прошло безболезненно. Интересно, что этот человек так и не стал священником и вообще духовным отцом.

Было у меня при Батюшке и другое переживание этого рода. Опять Батюшка вел меня и оберегал.

Один раз папа привел к нам домой одного своего сотрудника, молодого человека. Как–то вышло, что он с первого раза многое нам о себе рассказал, а ему пришлось много перенести. Мне было жаль его и он мне понравился. Оказалось, что и он раньше меня видел и я однажды, не зная его, оказала ему какое–то внимание. «Вот тебе и жених», — сказал папа. Он и раньше в подобных случаях не раз так говаривал, но на этот раз это произвело на меня впечатление и немного вскружило голову. Я чувствовала, что и я тоже нравилась. Но все это меня испугало. Я старалась делать вид, что ничего не замечаю, но мне хотелось все разорвать, убежать от этих смущавших душу отношений. Я сказала об этом Батюшке.

— Ну, папа лучше нас с тобой знает.

Я не поняла Батюшку, не обратила внимания на его слова. Но он и в другой раз их повторил и добавил: «Нет, зачем же так? Не бегай. Будь с ним приветлива, вежлива, разговаривай. Но только ничего не думай и молись Матери Божией, Святителю Николаю и мученику Трифону, чтобы они устроили твою судьбу».

Через некоторое время пришлось помянуть о том же.

— А он с тобой говорил?

— Нет.

Батюшка на минуту задумался, а затем особенно крепко наказал мне не думать и не предполагать ничего, а только молиться, ничего не изменяя в своем поведении. «Только ты ничего не думай, а то ты себя доведешь до того, что не в силах будешь сдерживаться». Я молилась указанным Батюшкой угодникам, но это было как–то неопределенно, пока Батюшка не угадал мое недоумение и не написал мне в единственном полученном мною от него письме текст молитвы. Она мне очень помогала.

***

В 1922 году мои именины приходились под Троицын день. Мама моя напекла пирогов и вечером хотела справить мои именины. Между тем в те годы, когда я только подходила к Церкви, когда передо мной открывалась богатейшая сокровищница церковная, я и думать не могла не пойти ко всенощной и намеревалась исповедываться у Батюшки. Встала я. в конец длиннейшей очереди к нему на исповедь и простояла в ней до конца службы. О. Сергий в середине всенощной сказал проповедь о значении Троицкой вечерни, о реальности приобщения к вечности через церковное богослужение, о ежегодном обновлении в Церкви, в каждом верующем благодати Святого Духа.

Ничего подобного я раньше никогда не слыхала, да и на душе был такой восторг, свет, какого я никогда не испытывала: казалось, что обновление благодати уже наступило.

Всенощная кончалась. Я уже почти потеряла надежду на исповедь. Очередь была еще большая, а с правой стороны все подходили певчие в косынках… Но пришла, наконец, и моя очередь.

— Тебя как зовут? Елена? Ну что же у тебя?

Я покаялась во лжи.

— Ну зачем? Не надо лгать, Леля. А то вот скажут: «Вот Леля какая, — неправду говорит», — и никто верить не станет. Знаешь, какая должна быть девушка? Девушка должна быть чистая, как нежный цветок, в него ничто не должно попадать, ничто грязное не должно его касаться.

Батюшка так говорил, точно видел этот цветок, точно держал в руках что–то драгоценное и нежное. И я как бы увидела в темноте клироса сияющий белизной цветок, увидела, какова должна быть чистота, непорочность христианской души. А какова я?

— Тщеславие? Не надо тщеславиться! Чем нам гордиться? Ничего у нас нет, а если и есть что хорошее, так Господь дал. Надо все делать ради Господа. Не надо думать о чужом мнении. Один скажет так, другой иначе… Не надо об этом думать. Какое уж теперь общественное мнение! (Батюшка махнул рукой). Мне хочется, чтобы вы все у меня были чистые сердцем, простые.

— Болтаешь? Нельзя болтать, слышишь, Леля, нельзя, нельзя!

— А какая же мера должна быть в разговоре, Батюшка?

— Какая мера? Говорить только дело!

(В другой раз я жаловалась, что на работе ко мне относятся несерьезно, смеются надо мной, называют по имени. Батюшка посмеялся, погладил меня по голове: «А мы с тобой будем серьезнее, солиднее, не будем болтать, — тогда хоть «Леля» будет, а лучше тех, кого по имени и отчеству величают»).

— Батюшка, родители недовольны, что я слишком много хожу в церковь.

— А что — твои родители разве неверующие? Ходи, ходи на Маросейку. Маросейка тебя дурному не научит.

Я передала Батюшке, что моя мама хочет прийти к нему, поговорить обо мне.

— А как твою маму зовут? У меня была сегодня одна мама. Не твоя это?

— Нет, Батюшка.

Маме Батюшка велел приходить, желая и сам с нею поговорить. На прощанье я задала Батюшке вопрос:

— Батюшка, сегодня канун Великого праздника, и я собираюсь завтра приобщаться, а мама еще сегодня хочет праздновать мои именины…

К моему изумлению Батюшка велел мне послушаться:

— Ничего, ничего, справляй свои именины. Уж мама лучше знает!

После исповеди мне пришлось еще дожидаться подруг, исповедовавшихся на дому у о. Сергия, который в конце всенощной почувствовал себя нездоровым. Благодаря этому я была еще в храме, когда усталый–усталый Батюшка уходил оттуда в 12–м часу ночи. Народу уже мало оставалось. Благословляя нас, Батюшка сказал кому–то, глядя на меня: «А вот одна Елена у меня уже исповедалась».

Домой к нам мы пришли очень поздно. Мои родители не спали и у них сидела мать подруг моих. Нас стали бранить. Подруги мои расплакались, а у меня на душе точно броня была одета. Я не спорила с мамой, не возражала ей. Она бранит меня, а у меня на душе радость невозмутимая, и возражать ей я не могу, хоть и не было сознания вины. Наконец все успокоилось, все мы помирились и даже, присев на кровать к папе, я уговаривала его как–нибудь пойти со мною в Маросейскую церковь.

***

Раз Батюшка сказал мне, что ему больно, что я так плохо отношусь к моим родителям и при этом называл меня [на] «вы». Как стыдно было! Когда Батюшка умер, первой мыслью и чувством было сознание своей огромной вины перед ним: отдавали ему свои кресты, нагружали его, брали у него все силы, а сами — утешались, и только. Сознавалось это и раньше. «Батюшка, как ужасно виновата я перед Господом и перед вами!» С великой простотой и смирением ответил Батюшка: «Что ты? Что ты? Перед Господом, правда, виновата, а передо мной нисколько не виновата. Я ведь знаю, с кого что можно спросить», — и несколько раз повторил: «Сколько у меня вас таких перебывало».

Батюшка очень оберегал душу от уныния. Даже когда, бывало, начнешь очень винить себя, Батюшка утешает, что дело не так еще плохо: «Ишь ты какая, тебе хочется прямо на небо взлететь?» Я слышала раз, как Батюшка говорил одной сестре: «Что ты говоришь, что не исправляешься? — И исправлялась, и еще исправишься». Мне: «Ну какие у тебя грехи, у тебя грехи детские», а М. Т. сказал: «Ну какие это грехи: да мы с тобой безгрешные!» А в самую последнюю исповедь Батюшка сказал мне, смеясь: «Ты что же на себя наговариваешь, ты и вправду не могла ко мне прийти». — «Почему же, Батюшка?» — «Да ведь ты же именинница была!»

***

В Рождественский сочельник 1922 года я исповедывалась у Батюшки на квартире. Батюшка лежал на кровати. Во время исповеди я расплакалась и стала просить за это у Батюшки прощенья. — «Вот это и хорошо, что каешься со слезами», — сказал Батюшка (впрочем это были слезы не о грехах, а отчасти от стыда, отчасти от радости, которая охватывала душу при общении с Батюшкой). Я уткнулась носом в его постельку, а Батюшка долго–долго гладил меня по голове. Уходя, я все еще не могла унять слез своих, но стыдилась их и извинялась за них. «В чем простить–то? — спросил Батюшка. — Что ты? Что ты?» Но взглянув мне в лицо, Батюшка весело рассмеялся.

Редко я уходила от Батюшки не заплаканная. Батюшкино обращение не могло не размягчить души. Как начнешь каяться все в тех же грехах, которых столько раз обещалась не делать, а Батюшка станет вновь и вновь ласково увещевать, не знаешь, куда и деться. Он никогда не «пробирал», но как на Страшном Суде чувствовала я себя перед нашим кротким, смиренным и любящим Батюшкой, когда он иногда читал мне вслух мои письменные исповеди, а в особенности когда бывало скажет: «Зачем же ты это делаешь, ну послушай. Я краснею за тебя». Лучше хотелось провалиться сквозь землю, чем слушать огорченный его голос. Он болел за нас, он любил нас, хотел видеть нас чистыми, угодными Богу. В этот момент казалось, что это тебя только он так любит, казалось всю жизнь и всех окружающих он рассматривает с точки зрения именно твоей пользы, только о тебе заботится. Но каждый из нас знал, что это не так, что точно также дороги и все. Это особенно чувствовалось, когда изредка нам случалось собраться вместе.

Придя к Рождественской заутрени, все мы были удивлены, услышав заупокойные напевы. Многие испугались — не Батюшка ли умер. Оказалось, что скончался перед самой заутреней любимый Батюшкой священник нашего храма — о. Лазарь. У него был порок сердца. Вечером этого дня мы собрались после молебна за чаем у Батюшки на квартире. Сестры спели заранее приготовленные «духовные стихи»: «Вечер морозен» (на смерть святителя Иоасафа[70]), «Днесь родился наш Спаситель», «Господи помилуй, Господи прости…», «В неизвестности смиренно», «К Тебе, о Мати Пресвятая…» Квартира была набита народом. Батюшка стал говорить о смерти о. Лазаря, о том, что он был «спелой пшеницей», что Господь берет к Себе каждого человека в лучшую пору его жизни. Говорил об усердии о. Лазаря, превосходившем его физические силы: ему были вредны земные поклоны, но он не мог от них воздержаться. Вместе с тем Батюшка и сам прощался с нами, говорил, что он проводит с нами последнее Рождество, что и его отшествие недалеко, не более полгода. Слышать это было больно, но до конца это и не осознавалось, казалось невероятным. Слишком хорошо было на душе. Говорил еще тогда Батюшка о том, что не только каждому человеку, но и каждому народу дается Богом свой талант — и для России это — терпение и любовь.

Батюшка был грустен, но нам с ним было хорошо.

Когда после смерти Батюшки пели ему «вечную память», мне часто вспоминалось это последнее Рождество, а также последний день Батюшкиного Ангела. Очень рано перед ранней обедней Батюшка служил молебен. Батюшке пели многолетие, и он слабыми руками крестообразно осенял нас, — в первый раз — крестом, в другой — поднесенной ему тяжелой иконой Св. Алексия, Человека Божия, еле–еле ее подымая. Говоря с нами, он плакал. Глядя на него, у нас разрывалось сердце. Батюшка говорил, что может быть в последний раз видит нас в этом храме, в последний раз проводит с нами день своего Ангела, говорил, как тяжело ему быть отделенным от нас, от народа; просил, чтобы и после его кончины мы не покидали храма, чтобы и после него этот храм, в котором Батюшка столько потрудился, остался местом утешения для всех, в него приходящих.

***

Я однажды с огорчением сказала Батюшке, что родители подходят часто к детям не с точки зрения пользы детей и наказывают их не потому, что дети этого заслужили, а срывают на них свое настроение: иной раз все, что угодно сойдет с рук, а иной раз под плохую руку и за пустяк попадет. Батюшка согласился со мной и рассказал, как пришла к нему одна женщина и жаловалась, что ее сын в нее ножом запустил, и так она этого мальчишку ругала. А Батюшка говорил, что она сама виновата, потому что и от нее он видел вечный гнев. Кажется и ножом–то в нее запустил, когда она с колотушками на него набросилась.

Вообще тема о воспитании была Батюшке близка, он на нее охотно отзывался и сам рассказывал случаи из жизни. Говорил об этом на проповедях.

По средам Батюшка, когда еще лучше себя чувствовал, имел обыкновение в храме рассказывать житие святого, чья память праздновалась утром. К сожалению, я была только на трех таких «средах». Первые две я помню лучше: о преп. Феодоре Сикеоте и о муч. Фомаиде. На третьей Батюшка освящал икону преп. Нила Столобенского, служил молебен и затем говорил о Преподобном, но я стояла далеко и плохо слышала.

Батюшка, рассказывая о святых, казалось воочию видел их чистые, стремящиеся к Богу души; казалось, что сами они присутствуют здесь. Батюшка вполне жил их жизнью и через свою любовь заставлял и нас переживать ее. Попутно он останавливался и на «случаях из своей практики». Эти двое святых, о которых я раньше ничего не знала, с тех пор стали близки, как бы лично знакомы.

Каждое житие Батюшка начинал с описания детства данного святого и на нем особенно останавливался, с любовью и умилением говоря о нем, как о собственных детях. Он говорил, как воспитывались эти святые, и вместе просил тех, у кого есть дети, бережно относиться к их душам и действовать на них хорошим примером. Вот Батюшка рассказывает, в какой обстановке воспитывалась св. мученица Фомаида, как была она чиста и целомудренна, — и рядом приводит примеры того огрубения, зверства, какие царят в наших семьях. Вот прибежала к Батюшке исповедываться девочка, у которой брат перерезал всю семью…

С умилением говорит Батюшка о детстве преп. Феодора Сикеота, — как подражал он подвигам жившего в их доме старца, вместе с ним молился и постился, и даже затворился в одной из дальних комнат дома от Крещения до Пасхи. И это — маленький мальчик, а мы, взрослые люди, даже самого малого не хотим сделать для Бога. Преподобный Феодор стремится на молитву, в церковь, убегает для этого тайком из училища днем, ночью встает, чтобы помолиться в храме св. Георгия Победоносца, а мать его удерживает, препятствует ему и наконец за волосы вытаскивает его из церкви, бьет его, привязывает к кровати… Батюшка говорит, что и теперь есть такие матери: только ребенок захочет в церковь ходить, его душа тянется к Богу, он к хорошему приучается, а мать не только сама не ходит, а еще и ребенка не пускает, чтобы он «без дела не шатался»… Но хотя мать преп. Феодора и плохо поступала, но все же в те дни души христианские были проще, чище и ближе к Богу, и явился ей св. великомученик Георгий и, устрашая ее, запретил ей препятствовать сыну в его добрых стремлениях. И растет, растет душа Преподобного, умножаются его подвиги, приближая его к Богу. Еще совсем юноша он, а по его молитве в засуху Господь посылает сильный дождь.

Говоря о детстве святых и о детях вообще. Батюшка сказал: «Вы посмотрите, как они спят: ручки у них подняты кверху, как на молитву воздетые. Это говорит о чистоте детской души, о ее близости к Богу. «А как мы спим? И руки у нас опущены, и сами мы все опущенные»…

Требуя кротости и любви в отношении к родным, Батюшка вместе с тем не велел мне быть откровенной с одной моей очень близкой родственницей, потому что в недобрые минуты она иногда колола меня самым для меня дорогим: «Ну, тогда не надо быть откровенной!» Сказав это, Батюшка спохватился, что этого недостаточно: «Я вас очень прошу, не будьте с ней откровенны, очень прошу, а то еще хуже раскол будет между вами. А ведь она мне обещала что этого не будет!» Был у меня недавно один ваш приват–доцент. Жена у него тоже нервная, больная, скрытная, — у них там неприятности… Он и пришел насчет нее поговорить, посоветоваться. Я ему тоже начал говорить, как к ней надо относиться, стал говорить о назначении воспитания, как иногда бывает, что люди становятся скрытными от той обстановки, в которой выросли, а потому посмотрел на него, — вижу он весь в слезах. Я его спрашиваю: «Что с вами?» Вижу человек такой серьезный, солидный — и плачет. А он мне и говорит: «Батюшка, да ведь это про меня говорите», — и начал рассказывать про свое детство, как у них в семье не было никому до него дела.

Батюшка еще раз попросил меня не быть с М. откровенной.

Предостерегал Батюшка и от откровенности с подругами, хотел познакомиться с последними.

Однажды, когда я каялась, что плохо отношусь к своим родителям, Батюшка вдруг сказал мне: «Ты сейчас старайся свой характер исправить, а то как замуж выйдешь, тогда уж не исправишься. Твои родители тебя любят, а ты вот помяни мое слово: выйдешь замуж и будет у тебя свекровь злющая–презлющая, поедом тебя есть будет. Помяни мое слово». — И засмеялся.

Безпокоясь о душе моего брата, Батюшка велел мне быть с ним все время, какое я бываю дома. Может быть внимание сестры окажет на него хорошее влияние. — «Батюшка, да я мало дома бываю». — «Ну что там — мало, сколько ни бываешь».

Я писала выше, что у меня было много занятий, и только два вечера в неделю свободных. Их велел мне Батюшка посвятить церкви. — «Батюшка, мама говорит, что лучше бы я эти вечера хозяйством занималась, чем в церковь ходить!» — «Хозяйством? Ничего, ничего, у тебя ученье и служба. Где уж тебе еще дома помогать. Пускай сестра делает».

Раньше он мне говорил: «Ходи–ходи на Маросейку, Маросейка тебя дурному не научит. Скажи маме: я все для тебя сделаю, только пусти меня в церковь».

Батюшка был очень против лжи, но разрешал скрывать от домашних, что была в церкви, но это было ему тяжело и неприятно. Разрешал иногда пропускать службу ради экзаменов или усталости, но каждый раз надо было представлять свидетельство от врача.

Несмотря на то, что я была очень занята, Батюшка благословлял меня вести записи бесед о. Сергия, не позволял это оставлять, считая это для меня полезным.

— Батюшка, я невнимательна к папе. Надо бы его делами поинтересоваться, расспросить…

— Ну что ты в его делах понимаешь?

— Батюшка, можно ли молиться вместе с тетей?

— А вы с ней в хороших отношениях?

— Да.

— Ну, тогда можно, молись. Это хорошо.

В случаях ссор между домашними Батюшка не велел в них вмешиваться, не велел даже никого мирить, уговаривать, а лишь молиться потихоньку Божией Матери, чтобы Она Сама их умиротворила. Совет этот оказался очень хорош и действенен.

На Маросейке бывали по временам ночные службы, начинавшиеся в 10 часов вечера и продолжавшиеся часов до 5–ти, заканчивавшиеся ранней обедней. С непривычки были они очень утомительны, но много давали душе. Почему–то в первое время я испытывала на них сильную мысленную брань. На первой же такой службе напали на меня какие–то дурные мысли. Я совершенно изнемогала в борьбе с ними и, подойдя в конце службы к Батюшке под благословение, умоляла его: «Батюшка, помолитесь за меня». — «Хорошо, помолюсь. А как Ваше имя?». Батюшка ласково–ласково посмотрел на меня.

Потом Батюшка говорил мне: «Когда приходят тебе какие–либо дурные мысли, плотские, хульные, помыслы неверия, ты скажи им: «Я вам не сочувствую», — и обратись к Господу: «Иисусе Сладчайший, спаси мя!» или же к Царице Небесной: «Пресвятая Богородице, спаси мя»».

Как–то стала говорить, что иные помыслы как бы извне приходят, а другие внутри тебя рождаются, но Батюшка остановил меня и не велел в этом разбираться, а только давать им отпор:

— Ну что там «извне, изнутри». Скажи им: «Я вам не сочувствую».

В другой раз после ночной службы, в продолжении которой измучили меня помыслы неверия, под самый конец Литургии, когда уже о. Лазарь стоял в левом приделе с Чашей и дожидался тех, кто не успел еще исповедаться (а и после меня были еще исповедники), подбежала я к Батюшке, вся дрожа от охватившего меня смятения: «Батюшка, вера моя на волоске висит, все шатается». Батюшка взволновался: «Что ты, что ты! Успокойся, успокойся! Нельзя так! А ты скажи этим мыслям: «Я вам не сочувствую», — и помолись: «Верую, Господи, помози моему неверию», — и прочитай Иисусову молитву: «Иисусе Сладчайший»… или «Пресвятая Богородице, спаси мя». Читая отпущение грехов, Батюшка через епитрахиль крепко–крепко сжал мне голову.

После ночных служб бывали «агапы», то есть общие чаепития. Но собственно я была на одной из них — в день Ангела о. Сергия. Именинник пришел первый, до Батюшки и прочитал вслух слово Иоанна Златоуста о мученичестве, где говорилось, что каждый христианин должен быть готовым за Христа, когда Он того потребует, лить свою кровь как воду, но что не надо стремиться с мученичеству самовольно, так как это дерзость и может быть неугодно Богу.

Затем пришел и Батюшка. О. Сергий рассказал ему о прочитанном, и просил сказать что–нибудь от себя о том же. Но видно было, что Батюшка был чем–то недоволен, потому что он буквально повторил за о. Сергием все его слова, как заученный урок, как будто не понимая этих слов и даже влагая в них какой–то иной смысл. «Ну а что же еще надо сказать?» — спросил Батюшка. О. Сергий смутился: «Да нет, Батюшка, я ничего не хочу. Я только хочу рассказать, о чем мы говорили, и прошу, чтобы вы от себя что–нибудь по этому поводу прибавили». Но Батюшка перевел разговор на другое.

Кто–то говорил Батюшке, что все хорошо у него в церкви, только вот сестры, придя в храм, сразу начинают здороваться друг с другом, целоваться, разговаривать. Слова эти Батюшку очень огорчили. «В храме Божием не должно быть никаких поцелуев и разговоров. Храм — земное небо, и придя в него, надо положить три поклона Господу, поклониться на обе стороны и идти на свое место. Я поручаю о. Сергию написать для вас об этом устав и дам ему в руки дубинку». Батюшка улыбнулся, а о. Сергий как будто слегка обиделся: «Что же это мне — дубинку?» — и куда–то ушел. Тут Батюшка стал еще проще говорить с сестрами, угощая то одну, то другую, а видно всем было радостно получить что–нибудь от него. Нельзя передать того счастья, которое заключалось в том, что мы были с Батюшкой и все вместе, казалось, самый воздух был напоен любовью и радостью.

Одна сестра (Шура бедовая[71]), не предупрежденная об агапе, опоздала и пришла, плача, с жалобой, что между сестрами нет любви и что будто нарочно ее не предупредили. С какою кротостью, с какою любовью начал Батюшка ее утешать: посадил ее рядом с собой, отдал ей свой стакан. «Ну, иди, садись. Вот мы с тобою вместе чай пить будем!» Долго она не унималась, а все–таки Батюшка умиротворил ее своей лаской.

Именинник скоро вернулся, но Батюшка до конца говорил все ему не в тон. Так о. Сергий что–то жаловался в шутку на М. Д.[72], называя его (по куртке) «кожаным человеком», а Батюшка сказал: «Что же, кожаный человек — хороший человек!» Затем Мария[73]— говорила, что она душой разрывается между Маросейкой и Серафимо–Знаменским скитом[74](где в это время жил ее духовный отец владыка Арсений[75]): в скиту думает о Маросейке, а на Маросейке скучает по скиту. О. Сергий возразил ей, что надо поступать наоборот и думать о том месте, где находишься в данное время, а иначе это будет безплодная мечтательность. Но Батюшка заметил на это тоном возражения: «Нет, мы с владыкой Арсением одного духа!»

Говорят, что с этого дня было введено пение тропаря преп. Сергию на Литургии и что Батюшка говорил о том, что теперь нас будут называть «Сергиевскими» и из нас выйдут люди на различное служение Церкви Божией, но я этого совершенно не помню.

Еще при Батюшке мне рассказывали сестры, что до моего прихода, когда Батюшка чувствовал себя лучше, он по понедельникам собирал у себя на квартире многих духовных детей — сестер и беседовал с ними. Сестры делали для Батюшки свои жизнеописания, а он частично читал их вслух всем собравшимся, конечно, не объявляя, чьи они, и приводя много и других примеров. Говорят, что эти чтения бывали очень плодотворны для слушавших, но слушать чтение своей тетрадки было иногда трудно. Одна сестра рассказывала, как, увидя свою рукопись в руках Батюшки, она забралась под стол, чтобы по ее лицу никто не догадался об авторе. Хотя «понедельники» кончились, но и мне захотелось, чтобы Батюшка узнал мою жизнь и я его об этом спросила. Батюшка позволил, но читать ее досталось уже о. Сергию.

***

Однажды сослуживица моя В. В. Р., певшая в хоре у Архангела Гавриила[76]в Телеграфном переулке, придя на работу, в присутствии третьей нашей сослуживицы, вылила на меня, со слов своего духовника П. П. П., целый ушат сплетен и клеветы на Батюшку. Говорилось, что Батюшка сам себя рекламирует, сам распускает слухи о своей прозорливости, будто бы нарочно выходит к ожидающему его народу и выкликает: «Эй, тульские, выходи, рязанские, выходи!», — чтобы произвести впечатление на толпу; что он подделывал какие–то исцеления и будто бы о. П. сам был в клинике, где это было подстроено; что Батюшка сам говорит о своей праведности и других в ней уверяет. Нельзя и повторить этого клубка сплетен. Все это было совершенно нелепо и ни в какой мере не вероятно для того, кто знал Батюшку. Возражать В. В. и обвинять ее духовника во лжи и пристрастии мне казалось нехорошо, но молчать было больно и на душе была буря, тем более, что третья сослуживица начала подливать масла в огонь. Не знаю, как я работала в этот день. После работы я тоже не находила себе места и бродила по улице. Единственным желанием было повидать Батюшку. Без него я не знала, что делать и что говорить. Мне не приходило в голову, что это может быть неудобно, что я огорчу Батюшку, — он казался мне выше всего этого. Но Батюшка лежал больной, пускали к нему очень скупо, а я только накануне довольно продолжительно у него исповедывалась. Я решилась обратиться к о. Сергию и просить через него Батюшку назначить мне день и час разговора. Неожиданно Батюшка захотел меня принять сейчас же.

— Раздевайтесь и проходите, только не задерживайте Батюшку долго, он устал сегодня!

— Хорошо, мне только два слова сказать.

Но я растерялась, не ожидала попасть к Батюшке сразу, в таком смятении. Я не знала, что ему скажу.

По дороге от передней до Батюшкиной комнаты, Серафима Ильинична[77], знавшая, что накануне я исповедывалась, еще раз предупредила меня, что «Батюшку нельзя долго держать».

Войдя к Батюшке, я выпалила ему, что мне пришлось столкнуться с клеветой на него, и что, хоть я не верю ни единому слову, но не знаю, как надо отвечать на эту клевету. «Батюшка, вас называют прозорливым, а они говорят, что это все обман».

Больше ничего не могла я сказать, несмотря на все Батюшкины расспросы и уговоры. Он хотел успокоить меня, но и сам взволновался. Еще недавно перед тем о. П. П. виделся с о. Сергием, был любезен. О нем самом Батюшка отозвался без гнева, но как о человеке несерьезном, ищущем успеха. В 1905 г. он старался принять революционный тон, и с этой целью читал Богородичное Евангелие на молебне без положенного пропуска, чтобы подчеркнуть слова: «Низложи сильныя со престол…» Я иду мимо и слышу: что это он читает? Спрашиваю:

— Что ты читаешь?

— А мне, — говорит, — это место нравится, я и прочел.

— Да, «нравится, нравится», а ведь это не положено.

Батюшка даже и Евангелие достал и показал мне положенную отступку.

— А ведь я с народом возился, со всеми этими курсистками и студентками, — прибавил Батюшка. — Они не понимают, что старцем не всякий может быть, что старческая работа не каждому годится. Они могут быть хорошими организаторами, говорить проповеди, но этого они не могут. Я знаю, что в Москве многие меня не любят, потому что завидуют, что ко мне народ идет. А теперь приходится самим советоваться со мною, потому что они не знают, что делать с народом. Я вот раньше тоже беседы вел, служил, а теперь лежу, не могу в храме даже бывать, уже не придется мне беседы вести, а вот осталось у меня еще одно только дело — руководство, старчество.

О прозорливости же Батюшка так сказал:

— Я не прозорливый, а просто у меня большой опыт, потому что я всю мою жизнь с народом, и когда приходит ко мне человек, — сразу вижу, какой у него характер и что его безпокоит. Но у меня такая уж работа. Кто бы ни был на моем месте, хотя бы идиот какой, все равно он начал бы понимать. Ведь я почти сорок лет работаю так. Да если бы человеку и три года, и даже один год проработать, он и то уже будет иметь опыт.

Батюшка рассказал несколько случаев.

Однажды пришлось ему быть на одном торжественном заседании, кажется на открытии какого–то учебного заведения. Какой–то важный господин сделал доклад о воспитании. Все восхищались этим докладом, но Батюшке, как человеку опыта, многое показалось пустыми словами, многое было недодумано. Батюшка сделал несколько замечаний. Важному господину это не понравилось. Он презрительно, свысока посмотрел на Батюшку и сказал, что человек он занятой и не имеет возможности вести с Батюшкой разговора по этому поводу, но что он найдет для этого другое время и спросил Батюшкин адрес. Среди присутствовавших дам были Батюшкины духовные дочери, которые возразили, что и у Батюшки времени тоже очень мало. Тогда докладчик записал Батюшкин телефон. Но, конечно, позвонить он и не подумал. Между прочим, жена этого господина знала Батюшку, иногда у него бывала, советовалась с ним.

Прошло несколько месяцев. Однажды ночью Батюшку спешно вызвали в это семейство: сын их, почти мальчик, стрелялся. В доме была роскошь, богатая обстановка, но среди всего этого великолепия лежал раненный юноша, рассказавший Батюшке, что в семье он не знал ни любви, ни ласки; что родители в его воспитании почти не принимали участия, — рос он на руках наемных людей; отца видел лишь за обедом, раздражавшимся на домашних, делавшим замечания. Юноша говорил, обнявши Батюшку: «Зачем же вы до сих пор не приходили? Зачем же я не знал, что есть на земле такие люди?» — «А как мог я прийти раньше? — сказал Батюшка. — Они бы на меня собак спустили». Другой случай.

Батюшка поехал в Крым лечиться. Один раз, лежа на солнце на песке, случайно разговорился он с незнакомым господином, оказавшимся известным психиатром. Этот человек, пораженный знанием человеческой души, высказанным Батюшкой в нескольких замечаниях, недоумевал, откуда оно у него. Батюшка ответил, что он священник и приобрел их долгим опытом. Тогда психиатр стал уговаривать Батюшку начать с ним общее дело, т. е. открыть лечебницу для душевнобольных, в которой они вдвоем — Батюшка со своим опытом и психиатр со своими большими теоретическими знаниями — делали бы чудеса.

Больше я ничего не запомнила из слов Батюшки. Он разволновался и продержал меня у себя часа два. Несколько раз стучала и входила Серафима Ильинична, входил о. Сергий. При виде его я вскочила, но Батюшка удержал меня со словами: «Ничего, ничего, о. Сергий хороший человек».

Однако домашние Батюшки, долго не могли мне простить этого продолжительного разговора и попадать к нему мне стало труднее. Да и сама я боялась их, боялась идти на квартиру, а когда попадала к Батюшке, готова была вскочить от малейшего стука и убежать. Батюшка каждый раз удерживал меня, иной раз за руку, заставляя высказаться до конца: «Ишь ты какая у меня, Лелька, непослушная», — а на прощанье всегда говорил: «Приходи ко мне всегда, когда тебе нужно».

Когда бывало просишь Батюшку помолиться за кого–нибудь больного, он расспрашивал, что с ним. Видно было, что он жалеет этих чужих людей, которых совсем не знал, переживает за них, и охотно соглашается молиться. Вообще Батюшка почти никому не отказывал в помощи. О ком бы я его ни спросила: можно ли к нему прийти, — он всегда говорил: «Можно». Его мучило, когда к нему не пускали или прерывали беседу с ним.

Бывало иногда входишь к нему, измученному и больному, и со страхом начинаешь извиняться, что пришла, он уже говорит: «Входи, входи. Мне теперь уже делать нечего. Я теперь человек не занятой». А иногда остановишься на пороге, не зная, куда идти, — вперед или назад, — такой измученный вид у Батюшки, лежит и от слабости не может приподняться, и все–таки говорит: «Входи», — и не отпускает, пока все не выложишь, а потом и он, и ты забываем про его усталость.

Как хорошо вспоминается это ожидание в темном коридоре перед дверью, пока к Батюшке будет можно. Как потом входишь, как в другой мир, в эту маленькую комнатку, наполненную каким–то особым, приятным запахом, и опускаешься на колени перед кроваткой больного Батюшки, чтобы здесь получить и прощение грехов, и совет, и утешение, и ласку. Он, больной телом, отдавал нам силы свои, — и физические и духовные.

Однажды я спрашивала Батюшку по поручению моей подруги Жени, как ей быть: она постоянно смущается, что утомляет своего духовного отца (о. Сергия), и так уже больного, вопросами, которые со стороны иногда кажутся мелочными, а ее мучают. — «Этим смущаться нечего, — сказал Батюшка. — Что же здоровье? Здоровье ничего у него, а духовному отцу гораздо хуже, когда его не спрашивают. Скажи ей, чтобы она не стеснялась спрашивать, и если мучают, значит уже не мелочь».

Когда Батюшка был болен, одна его духовная дочь рассказала мне, что многие сестры читают за его здоровье акафисты и посоветовала то же сделать и мне. Я это исполнила. Когда Батюшке стало лучше, я исповедывалась у него на дому и, уже совсем прощаясь, сказала: «Батюшка, когда сказали, что вам плохо, я так испугалась, что уже стала отчаиваться». Батюшка взглянул на меня весело–весело и ласково: «Спасибо тебе за твои молитвы обо мне!» Я очень смутилась: молилась–то я очень мало. — «Какие уж мои молитвы, Батюшка!» А он все: «Спасибо, спасибо», — пока я не вышла.

***

Раз пришла я к Батюшке и сидела в столовой вместе с Ольгой Петровной[78]. В передней сидели две посторонние женщины, пришедшие к Батюшке на совет. В дверь кто–то постучался; женщины открыли, и вошедший стал о чем–то их расспрашивать. После нескольких вопросов, он стал кричать, ворвался в столовую, чем–то грозил. Оказалось, что это был «участковый». — «Вы опять народ принимаете, я вам запретил». Ему сказали, что женщины пришли исповедываться. «Какое — исповедываться? Они сами сказали, что одной надо корову продавать, другой дочь замуж выдавать!..» Вышел бледный и взволнованный о. Сергий, и еле уговорил участкового. Все домашние были крайне взволнованы, потеряли голову от испуга. Когда ушел участковый, я, хоть и сама перепуганная, все–таки пошла к Батюшке. Из всех он один остался спокоен, говорил со мною так же ласково и внимательно, как и всегда, только сама я поспешила уйти, а потом уже долго не могла попасть к нему. Он был, кажется, уже под домашним арестом, и попадать к нему было можно только тайком даже от о. Сергия.

Постом Батюшка читал мефимоны[79], читал так, что все, что было в сердце окамененного, растоплялось и плакало вместе с ним и с преподобным Андреем. После повечерия Батюшку увели, он никого не благословлял. Случилось, что я стояла на клиросе около исповедального аналоя. Батюшка прошел почти вплотную ко мне, не благословив.

К концу службы я устала и хотела спать. Когда я потом каялась в этом, Батюшка спросил удивленно и улыбаясь: «Ты что же и за мефимонами спала?»

Когда в последнее время Батюшку провожали из церкви, он был особенно закутанный. Скуфеечка надвинута низко–низко, воротник рясы большой, и от всего Батюшки видны только седые вьющиеся волосы, борода, да острый, проницательный, да подчас любовный взор, да протягивается благословляющая рука, а ведь он такой маленький–маленький, и как–то его жалко.

Как я говорила, в последнюю зиму Батюшка бывал болен, и по этой и остальным причинам почти не бывал в церкви, да и к нему не пускали. Бывало стоишь на заднем крылечке церкви или сидишь у церковного колодца, и смотришь, смотришь на Батюшкино окошечко, — не покажется ли в нем хоть тень его, но и окно бывало завешено. Стоишь и думаешь: «Батюшка, помолитесь за меня!» Тяжкое это было время. Общие исповеди всегда были недостаточны, а больше ни у кого Батюшка не позволял мне исповедываться. Наконец мне удалось писать Батюшке свои исповеди, а он их заочно разрешал. На первую из них в ответ я получила его письмо, которое было мне как бы его завещанием на всю жизнь. К весне же удалось мне еще несколько раз повидать Батюшку.

Вот Батюшкино письмо: Добрая Леля!

В чем ты письменно покаялась, я тебя разрешил и каяться вновь не следует, если к этому не возвращалась. Что касается описания твоей жизни, как делали М. А. и другие, то опиши.

Молись усердно и неопустительно. Не забывай, что ты находишься пред лицом Всеведущего Господа. Милосердый Господь тебя видимо оберегает и не посылает тебе особых испытаний. Поэтому благодари Его постоянно и будь спокойна, Он Милосердый, Одинаков всегда.

Вдумывайся во все. Старайся в жизни своей выявлять Христа Спасителя. Прежде чем что сделать или что сказать, подумай, как бы поступил или сказала в данном случае Сам И. [исус] Христос.

Относись ко всем внимательно и любовно, и будет хорошо.

Проверяй себя и найденное в себе нехорошее, греховное старайся на другой день не делать.

О твоем суеверии забудь: что говорили о тебе в институте, что ты приносишь всем тем, которые с тобою соприкасались, одно несчастье, и потом сама ты замечала, что, если что предположить, выходило наоборот, — больше не думай. Это все ложь и пустяки. Я тебе на исповеди говорил и вновь считаю долгом повторить: на будущее время ничего не предполагай, а положись во всем на Твоего вселюбящего Небесного Отца и Матерь Божию. Призывай на помощь Святителя Николая, муч. Трифона, цар. Елену и св. Ангела–Хранителя твоего, и чаще взывай к Милосердому Творцу! И нашей общей Матери–Царице Небесной: «Вам поручаю свою жизнь и слезно молю: устройте мою жизнь, как будет вам благоугодно. Верю твердо, что вы исполните мою недостойную, грешную молитву, и поможете мне возрасти духовно в этой жизни и в будущей устроите лицезреть Небеснаго Царствия, где не будет ни печали, ни воздыхания, но жизнь безконечная». Благословение Господне да почиет над всеми вами. гр. А.

***

Однажды я пришла на исповедь к Батюшке с безконечным числом вопросов (больше двух десятков). Накопились они постепенно: одно никак не могла спросить, другое забывала и, наконец, попросила разрешение их записать. «Запиши, запиши», — сказал Батюшка. Вот я и написала их поразборчивее, — думала, что, может быть, отдам этот список Батюшке, а он потом ответит. Дело было под какой–то праздник. Поднялась я к Батюшке на солею, а там темно, одна лампочка горит. Я и говорю Батюшке: «Я записала свои вопросы, да темно и их много, может быть в другой раз?» — «Ничего, ничего, давай свои вопросы», — сказал Батюшка и куда–то ушел. Через минуту выходит из алтаря со свечкой, чтобы посветить мне. Я уж и не знаю, куда деваться: «Батюшка, простите, у меня очень много вопросов». Он посмотрел — у меня страниц шесть исписаны мелким почерком. — «Да, ты грамотная, грамотная, умеешь писать» (эти слова в продолжении исповеди он повторил несколько раз). Я начинаю читать и чувствую, что здесь все мелочи, а Батюшку целая очередь ждет, а я тут со своими вопросами, и оттого, что волнуюсь, дело идет еще медленнее.

— Надо ли креститься всякий раз, когда идешь мимо храма?

— А что же? Почему вы спрашиваете? Что всеобщее внимание на себя обращаете? — Батюшка остановился на минуточку. — Ну ничего, ничего, надо креститься.

— Батюшка, да когда пешком идешь еще ничего, а когда на трамвае едешь, то получается, что, не переставая, крестишься. Вот, например, в Охотном ряду, так там с трех сторон все церкви.

— А ты можешь так: Прасковее Пятнице и кн. Александру Невскому один крест положить: «Господи Иисусе Христе»… — Батюшка с благоговением положил на себе крестное знамение.

— Как читать молитвы (домашние) — вслух или про себя? — Как тебе лучше, так и читай, все равно… Как лучше чувствуешь.

— Я очень рассеиваюсь за Херувимской. Что бы здесь читать, чтобы лучше сосредоточиться?

— А какая здесь священническая молитва?.. — сказал Батюшка и остановился в нерешительности. — Читай вот что: «Помилуй мя Боже»…

— Сколько раз (в неделю) бывать в церкви и как часто причащаться?

— Я думаю — раз в неделю, думаю, что так… Самый тяжелый был последний вопрос:

— Батюшка, сейчас такое безпокойное время… Если что–нибудь с Вами случиться, к кому идти?

Лицо Батюшки потемнело от печали и он, глядя в сторону, сказал:

— Ну, тогда к кому? — иди к о. Лазарю или к о. Сергию, — и ушел для возгласа в алтарь.

А вообще Батюшка не любил, чтобы я обращалась к кому–нибудь другому, и если это случалось по необходимости во время его пребывания в отпуске в Верее, он расспрашивал обо всем, что мне было сказано, одобряя или порицая сказанное. «У них, у молодых, свои методы», — говаривал при этом Батюшка! Я однажды просила его, чтобы он благословил меня на дружбу с кем–нибудь, потому что иной раз на душе тяжело, а попасть к самому Батюшке трудно. Батюшка как будто не понял вопроса и взволновался: «Что ты? Благословить тебя к кому–нибудь другому?»

На прощанье Батюшка еще раз назвал меня «грамотной». Спрашивала я Батюшку как–то о том, что мне делать во время предпричастных молитв, когда я не причащаюсь.

— Не знаю, что тебе и посоветовать… Ну что ж? Читать Иисусову молитву или размышление о содержании этих молитв? Да зачем же это тебе? Так когда же тебе приходится быть за обедней и не причащаться?

А я и не знала, что Батюшка видит, что я редко бываю за обедней. Когда я только начинала ходить на Маросейку, у меня была книга «Службы страстной недели», и я с ней часто становилась возле правого хора, чтобы следить за службой, которую тогда плохо знала. Одна из певчих затащила меня на клирос из–за этой книги, а я так там и осталась, пока регентша Маруся не спросила меня, кто меня благословил там стоять. Я пошла к Батюшке. Оказалось он уже обратил внимание на то, что я там стою: «А я–то смотрю: почему она там?» — но петь благословил.

Когда я с благословения Батюшки надела косынку, он не раз, видя меня в черной косынке, говорил: «Ах ты моя монашка! Теперь и до ушей никак не доберешься, выдрать нельзя!»

Не позволял мне Батюшка распоряжаться моим жалованьем, но отдавать маме и тратить только с ее согласия. Даже когда раз я заплатила дороже за понадобившуюся мне для записок Триодь, он по миновании в ней надобности взял ее у меня и отдал деньги. Трудно мне было расстаться с этой книгой, но возражать я не смела. «Ведь тебе же она в самом деле не нужна, (т. е. нужна) только теперь, а потом я ее тебе устрою, у меня тут спрашивали. А ты уж от мамы (таких) секретов не имей».

***

— Батюшка, иной раз ловлю себя на том, что хороша особенно с вашими домашними, чтобы легче попасть к вам.

Батюшка улыбнулся: «А я хочу, чтобы вы были хороши не только с моими домашними, а ко всем относились ласково и любовно ради Господа».

***

Спросила как–то Батюшку о милостыне. Сначала он мне сказал:

— Подавай, когда есть с собою деньги. Подать милостыню наедине хорошо, а из тщеславия не нужно. А лучше выбрать кого–нибудь одного, какого–нибудь человека, о котором наверняка знаешь, что он нуждается, и ему помогать. А то часто бывает, что нищие обманывают.

— Батюшка, а не лучше ли просто класть на тарелку для бедных?

— Можно и так.

***

У меня были знакомые старики — муж и жена, с которыми я когда–то познакомилась на лекциях во Дворце искусств. Она болела ревматизмом и подагрой, руки у нее были скрюченные, ноги не ходили, муж возил ее на колясочке. Потом и он заболел, они нуждались в помощи. Надо было помочь им продавать вещи. Хотя это были мои знакомые, но моя мать и сестра тоже у них бывали. Мне же Батюшка не велел к ним ходить: «Ну что ж, не ходи, ведь мама помогает. А что касается продажи вещей, то это не всякому можно, ты и не берись». Когда же Батюшка узнал, что эти люди считают для меня веру вредным увлечением и всячески стараются меня отвлечь от церкви, то и вовсе запретил к ним ходить.

***

Как–то мне неприятно было сказать неправду человеку, который ко мне относился хорошо. (Я пропускала работу из–за экзамена).

— Ну что там — в хороших отношениях? Не все ли равно — лгать. А грехтвой я тебе разрешаю, — сказал Батюшка со властью, благословляя меня.

***

О прислуге: — Если медленно делает — ничего, только была бы честная. А то тут одни взяли прислугу и не могли нахвалиться: «Дуня, Дуня», — дело в руках горит. А ушли все и вдруг приходят — квартира обокрадена. Дуня и воров привела. Вот какой народ теперь!

***

— У тебя есть мое правило? Ну как оно тебе (нравится)? Я вот тут дал одной учительнице, она мне сказала, что оно ей очень помогло. (Речь шла о «Кратком правиле благочестивой жизни», которое называлось у нас «Батюшкиным» и было взято им из книги еп. Платона Костромского «Напоминание священнику о его обязанностях». Еще была в употреблении, с благословения Батюшки, «Исповедь внутреннего человека», принадлежащая кому–то из Оптинских старцев).

***

Один раз на исповеди я засмеялась по какому–то поводу, — что–то в Батюшкиных словах показалось мне шуткой. Никогда не забуду той грозной синей искры, которая как молния блеснула в Батюшкиных очах.

***

«К Святой Чаше надо подходить со вниманием и благоговением».

Когда бывало подходишь приобщаться, то на словах «приобщается раба Божия девица Елена во оставление грехов ея и в жизнь вечную» голос Батюшки приобретал какую–то особенную мягкость, выражая особый мир и любовь.

***

Раз я должна была причащаться, а накануне у меня поднялась тошнота. Батюшка обезспокоился, велел на ночь положить на желудок грелку; причащаться же разрешил с условием часа на два после причастия воздержаться от пищи.

***

Однажды пришло мне на ум, что надо бы читать правило перед исповедью, как это бывает в других церквах. Когда я входила к Батюшке, он вдруг начал читать молитву: «Се, чадо, Христос невидимо стоит»…, чего раньше никогда не делал. Когда же я после исповеди высказала ему свои мысли о правиле и о том, что его нет на Маросейке, Батюшка сказал: «Какое тебе еще правило?»

— Да вот раньше читали акафисты Божией Матери, Спасителю…

— Какое тебе еще правило? Вот я тебе правило прочел, когда ты взошла.

***

Ревниво относился Батюшка к чтению в храме вечерних и утренних молитв. Я спросила: нужно ли читать вечерние молитвы после того, как их выслушаешь в храме?

— Нет, не нужно, они для того и читаются.

— А если невнимательно слушаешь?

— Да что же, всего ведь десять минут.

— Дома легче быть внимательной, здесь ногами шаркают, подходя под благословение, не дают слушать.

Но выражение лица Батюшки говорило, что все же как ни хорошо молиться дома, а в храме лучше. (Только после исповеди, если придется дома поесть, указывал Батюшка вечернее правило читать снова).

***

Не позволил мне Батюшка ухаживать за одной близкой душевнобольной, говоря, что мне это вредно, так как я сама нервная.

***

Одна приятельница на работе заставила меня насильно за себя дежурить, говоря: «Ты христианка, и потому должна делать все, что тебя ни попросят». Я сказала Батюшке. Он рассердился:

— Не надо давать наступать себе на ноги. Ты ей скажи: зачем ты мне про это говоришь? Какое кому дело до этого? Ведь я не лезу и не говорю о том, что у тебя на душе?

Меняться дежурствами Батюшка не велел, а если будут настаивать, то сказать: «Не могу, я не здорова и мама у меня нездорова».

***

Когда хоронили сестру Лизу, Батюшка очень тепло говорил о ней, в особенности о том, какая она была кроткая и как огорчалась болтовней сестер в храме.

***

Когда я начала читать Иоанна Лествичника, Батюшка не позволил, а велел перечитывать и конспектировать авву Дорофея:

— Ты думаешь: прочитала и ладно, и все. А надо делами читать. Еще и еще перечитывать. А то — прочла и ничего не осталось.

***

— Без помыслов молитва может быть только у Ангелов. Ты, может быть, устала. Ты все нервничаешь, это тебе и в молитве и во всем мешает. И в работе ты будь спокойнее.

***

— Церковь не кооперация, как некоторые говорят, не отдельные зерна, а одна душа.

***

— Святые, когда приближаются к Богу, начинают лучше видеть свои грехи.

***

Вспоминается, как при мне приводили к Батюшке прощаться на ночь его внучат: Зою, Ирочку и Алешу[80], в одних рубашечках. Они складывали ручки под благословление, а Батюшка за хорошее поведение давал им по кусочку шоколаду. Дети относились к нему с благоговением, а в глазах Батюшки, когда он их благословлял и трепал по щечкам, светилась любовь, в особенности во взгляде на Алешу. Алеша, когда был маленький, был очень схож с Батюшкой. Это особенно поразило меня, когда на Рождестве Батюшка вывел его в столовую за ручку.

***

Помню я подходила исповедываться, а о. Сергий вышел из алтаря что–то спросить Батюшку. Как сейчас вижу Батюшку, смотрящего на него с улыбкой, с любовью, с радостью о том, что у него такой сын. Нельзя по–иному сказать, что глаза его «светились» этими чувствами.

***

Какая живость была у Батюшке — и дома, и в служении в храме.

То, что давал Батюшка душе, заключалось не только в советах его, не только в словах, но во всем его существе, в его виде, в голосе, в движениях, в его ласке, в том, что он иногда похлопает по щеке или потреплет за уши. «Ишь какие они у меня стали, до ушей не доберешься!» (под косынкой). Бывало рассказываешь что–либо Батюшке, а он сидит против тебя, засунув руки за пояс и или улыбается, или слушает серьезно, немного наклонив голову, и вдруг перебьет, смеясь: «Послушай, Лелька, я что тебе говорю!» Или полулежит на кровати, опершись локтем на подушку и потом встрепенется: «А я что говорю? Надо быть хорошей с мамой, кроткой, не дерзить!» Или: «На службе надо быть серьезной, солидно себя держать», или: «А я говорю: не надо болтать, слышишь, Лелька? Нельзя болтать!» А сколько раз бывало Батюшка благословит, пока с ним разговариваешь: что ни скажет сделать, тут же и благословит, и не один раз, даже рука не поспевает сложиться для благословения.

А когда делаешь что–нибудь, как Батюшка велел, как же он рад! А сколько раз скажет: «Ну, Леля, будешь хорошей? Обещай мне, что будешь хорошей! Обещай, что не будешь делать (того–то и того–то)». И не перестанет спрашивать, пока не обещаешь. И потом, когда сделаешь дурное, вдвойне совесть мучает: обещание Батюшке нарушила, а иногда и удержишься от греха.

***

Батюшка не боялся сказать, если ты в чем была права против другого, — все бывало рассудит по справедливости, и это его свойство как–то ободряло.

***

— От дурных разговоров не будет ничего хорошего.

***

Когда на службе не было работы, Батюшка не позволял заниматься чтением.

— Недавно была у меня одна. Ее сократили за то, что она, когда мало было работы, романы читала, а какое–то ее начальство подсмотрело, чем это она занимается, и ничего ей не сказали. А потом, когда она стала расспрашивать, за что ее увольняют, ей и говорят: «Вы вот тем–то и тем–то на службе занимаетесь».

***

Раз я спросила Батюшку о светских книгах, читать ли их.

— Не надо, не читай, — ответил он мне.

Но папе моему это не нравилось, и он то и дело давал мне что–нибудь прочитать, сердился, когда я отказывалась.

— Ну, если папа дает, — сказал Батюшка, — бери и читай. А если увидишь, что книга не совсем хорошая, потом ее отложи.

В другой раз, когда о том же зашел разговор, Батюшка сказал:

— А ты смотри, как на тебя книга действует и сообразно с этим поступай.

— Батюшка, часто будто и не плохая книга, а потом чувствуешь, что внимательно молиться после нее трудно.

— Ну, тогда и не читай.

***

— Как часто читать Иисусову молитву? Некоторые читают постоянно, все время…

— Ну что ты, постоянно… Иисусову молитву надо читать, чтобы все время помнить о Боге, — вот для чего это нужно!

***

Рассказал мне Батюшка, что тот священник, который клеветал на него (через свою духовную дочь, мою сослуживицу) приходил к нему за советом, убитый горем и тревогой, потому что не под силу взял на себя исповедничество.

***

Я как–то спросила, можно ли для записи бесед брать на работе бумагу. Батюшка посмеялся:

— Да, кажется, это у вас за обыкновение считается. Мне тут одна прислала письмо, а на конверте полностью штемпель учреждения. И у вас тоже так? Ну уж ладно!

***

В молитве, которую дал мне Батюшка в своем письме, присланном за два месяца до смерти, кажется мне, отразилось предчувствие или предвидение им своей кончины, о которой он начал нам говорить за полгода, начиная со дня смерти о. Лазаря. Говорил он об этом всем нам и в день своих именин. А на Пасхе, когда на второй день рано утром мы пришли к нему на квартиру христосоваться, он, давая мне иконочку Казанской Божией Матери, сказал: «Ну, теперь исповедывайся у о. Сергия» (что раньше запрещал), — и в этот раз я более всего поняла, что это прощание, что скоро его не будет, и особенно больно это пережила. После этого я еще несколько раз у Батюшки исповедывалась.

Это было весной. Накануне я была у подруги (Тани К.[81]) в санатории. Там собирали мы с ней первые фиалки. Я отнесла их Батюшке на квартиру, а он через Серафиму Ильиничну[82]велел мне зайти к нему на другой день. Пришлось выбрать время, когда о. Сергий служил в храме, так как он мог быть недоволен, что Батюшка больной (и подарестный) меня примет. Батюшка встретил меня ласково. Его маленькая комнатка была залита солнышком. Батюшка был в белом и не лежал на кровати. Каким–то детским жестом он усадил меня на кресло, достал мою последнюю исповедь, начал читать ее вслух и попутно отвечать на мои мелочные вопросы. Спросил и о сослуживце моем и папином, совсем ли он уехал или только в командировку, и одобрил, что я читаю его молитву и что эта молитва успокаивает мое сердце. «А, молишься? Хорошо!» Встав, чтобы благословить меня, когда я собралась уходить, Батюшка уронил баночку с цветами. Я подняла ее, она не разбилась. «Вот какие чудеса у нас делаются», — пошутил Батюшка. Прощаясь, я опустила голову. Батюшка гладил меня по голове, потом поцеловал в щеку. Затем несколько раз благословил меня и сказал, чтобы я занималась английским.

В одно из последних посещений Батюшка, как обычно, стал говорить мне, чтобы я всегда приходила к нему, когда мне нужно, но, не окончив фразы, вдруг замолчал.

***

В день отъезда Батюшки в Верею в 1923 г. я была за обедней и приобщалась Св. Тайн, а исповедывалась накануне у него на квартире. Вообще в последние дни перед отъездом я как–то часто видела Батюшку. Удалось еще раз привести к Батюшке мою маму, хотя это стоило мне многих хлопот. Она исповедывалась, но потом оказалось, что Батюшка говорил с ней почти исключительно обо мне. Еще сказал про папу, которого в жизни не видел, что он у него все время перед глазами.

Обедня служилась в левом пределе. По окончании ее Батюшка вышел служить молебен перед Феодоровской иконой Божией Матери. Как сейчас вижу Батюшку такого маленького–маленького, стоящего на коленях и читающего любимую им молитву Божией Матери: «Кому возопию, Владычице?» — и целиком углубившегося в молитву. Помню, мне стало его как–то особенно жалко, сердце защемило.

Когда все уже кончилось, Батюшка дал крест, а потом стал благословлять всех, раздавая при этом бумажные иконочки. Я не спешила подходить, хотелось подольше глядеть на Батюшку и слушать, что он кому скажет. Помню, что Батюшка радовался на Веру с Лизой[83]: «Вот у меня теперь два своих доктора». Наконец, подошла и я к нему: «А, Леля!» Порывшись несколько в пачке иконок, которую держал в руках, Батюшка вынул оттуда иконку Святителя Николая: «Ну, Леля, поручаю тебя Святителю Николаю». Батюшка благословил меня иконкой и протянул ее мне, я приложилась к ней и хотела взять ее, но Батюшка не отдал, а благословил меня вторично со словами: «Ну, Леля, будь хорошей, будь твердой!» — и дал мне поцеловать свою руку, после чего отдал иконку. Я не поняла его последних слов, но задумалась над ними.

Вскоре подошел взволнованный о. Сергий и увел Батюшку. Батюшку живым я уже более не видела.

После его отъезда у меня стало почему–то страшно тяжело на душе, совершенно безотчетно. Я не находила себе места. Наконец решила написать Батюшке. Это было поздно вечером 8/21 июня. Я достала его карточку и прочитала его письмо, стала писать. Я как будто была опять с Батюшкой, переживала ту же необычайную радость, плакала и молилась. С тем и уснула, не совсем докончив письмо.

На другой день письмо было закончено, я должна была его отправить с оказией, но вместо того узнала, что Батюшка умер накануне, примерно в те часы, когда я ему писала.

Первую весть об этом я получила от Ольги Ал. О.[84]С нею мы пошли в храм, а затем поехали к матушке[85]в «Листвяны» на дачу, чтобы не оставлять ее одну. Она поделилась с нами многим из жизни с Батюшкой.

На похоронах я почему–то не пошла в хор, а осталась стоять в цепи, окружавшей Батюшкин гроб в церкви, рядом с Наташей Л.[86], которую знала совсем мало, — только однажды Батюшка послал меня сказать ей, чтобы она к нему пришла. Но теперь мы чувствовали себя совсем близкими, и Господь судил нам и потом в жизни встретиться в тяжелые годы.

Помню впечатление от надгробного слова Батюшки. Каждое слово вспоминалось как самая настоящая правда, не было никаких сомнений и смущений. Все, что там говорилось о Батюшке, было правдой, и вместе с тем слово звучало как его собственное. То, что написал потом о. Павел, было очень умно и, может, кому–то нужно, но тогда только чувствовалось, что мы слышим последнюю Батюшкину речь, обращенную к нам, и душа вся открывалась навстречу ему, плакала и радовалась. Вообще около гроба Батюшки все чувствовали светлую радость. Сестры даже просили разрешения за причастным петь «Пасху».

***

Горе, огромное горе, но и необъяснимую радость переживали мы на батюшкиных похоронах. Это переживание точно еще больше сплотило нас друг с другом и с о. Сергием в единую и горячо любимую семью.

На о. Сергия свалилось бремя, превышающее человеческие силы. Что было ему делать? Принять на себя, на свои плечи всю духовную семью Батюшки — как же это можно? Ведь Батюшка имел силы, превышающие силы обыкновенного человека, он имел любовь Божию, он видел душу человека и знал, как надо ее вести к Богу. Что же тут было делать молодому и еще неопытному священнику? Но ведь мы любили Маросейку всей душой, любили Батюшкин храм, любили нашу семью, видели в о. Сергии Батюшкиного сына, были напитаны через него святоотеческим ученьем. Мы не могли никуда уйти. Не мог же и о. Сергий прогнать нас — ведь мы тоже были ему родными.

Протоиерей Сергий Мечев

Но вот случилось нечто, что как будто положило конец всем раздумьям: еще на половине Батюшкиного сорокоуста о. Сергия арестовали. Это показалось ему ответом на его недоуменье, на его молитву: значит Господь снимает с него непосильный крест. В ночь, кажется, под сороковой со смерти Батюшки день о. Сергий в тюрьме очень близко почувствовал присутствие Батюшки. Он не видел Батюшку, но всем существом ощутил, что Батюшка приласкал его, как бывало в детстве, когда, уходя из дома рано утром, он подходил к спящему сыну, крестил его и совал ему под подушку яблоко или пряник. Очнувшись, о. Сергий долго чувствовал светлую радость. Он подумал, что его сегодня вероятно выпустят на свободу и что это будет знаком того, что он должен взять на себя Маросейку. Но день прошел, ничего не случилось. Освободили о. Сергия только месяца через полтора в день памяти преп. Феодосия Тотемского и в то же время день рождения его покойной матери. Из Бутырок о. Сергий поехал прямо на Лазаревское кладбище, на могилу родителей (где его встретил К.[87], бывавший там почти ежедневно). Домой он ехал с чувством, что хоть его и освободили, но что теперь все равно с Маросейкой все покончено — ведь в тот решительный Батюшкин день он не был освобожден. Дома дверь открыла ему его тетка — Ольга Петровна, среди первых восклицаний радости напомнившая ему, какой это был день, дорогой для Батюшки. На душе у о. Сергия все переменилось, — его освободили все–таки в «Батюшкин» день (и в день чтимого на Маросейке святого), и этим Господь говорил ему, что он должен принять Батюшкино наследство.

Наследство это было нелегкое. Уходить никто не хотел, но и не понимали мы, что нельзя требовать от о. Сергия того же, что давал Батюшка; что он располагает в основном только естественными человеческими силами; что там, где Батюшке довольно было одного взгляда, о. Сергию нужны были все усилия ума, все напряжение молитвы. А молиться было некогда: за Всенощной, за Литургией шли исповедники, дома всегда был народ, так что некогда было даже изредка выспаться, поесть не на ходу. Наконец, хотя о. Сергий был Батюшкин сын и стремился каждого вести по намеченному Батюшкой пути, но ведь все–таки сам–то о. Сергий был другой человек и у него были «свои методы» (по выражению Батюшки)[88]. А духовные дети приходили со своими требованиями, со своими обидами, с ревностью друг к другу за то, что другим уделяется времени больше и т. п.

Надо сказать, что и мы были в тяжелом положении. Нас научили тому, что надо проверять свою совесть, подробно исповедываться, что все надо делать с благословения, обо всем спрашивать, — это была, казалось, наша обязанность перед Богом, — а получалось, что вопросы, связанные с ежедневной жизнью и требовавшие немедленного разрешения, накапливались и носились в душе неделями и даже месяцами. Это создавало угнетенное состояние. Получалось: «Хочу проступать как надо, а это обертывается виной». Не хватало разума найти правильный выход, выход в молитву, к Богу, Который все знает и все может устроить, а терпенья не хватало, душа разрывалась. Это было действительно очень тяжело и безвыходно. Конечно, это не всегда бывало так. Если удавалось добиться беседы, она давала большое удовлетворение. Советы о. Сергия были очень мудры не только с духовной, но и с житейской стороны. Всегда старался он найти «меру» данного человека, и я не помню случая, когда бы я ушла от него с неудовлетворенной совестью. Совести о. Сергий придавал огромное значение, требовал от духовных детей, как и от себя, крайней честности, искренности, правды. Говорил, что если рассудок и совесть вступают в конфликт, надо предпочесть глас совести.

Вместе с тем о. Сергий старался дать каждому указания в соответствии с физическими силами и духовной мерой каждого. Понятие «о мере» он сообщил нам еще в первых своих беседах. Многим, имевшим слабое здоровье, он разрешал посты, вернее не разрешал поститься физически, но, по Батюшкиному выражению, указывал «усилить духовный пост», т. е. усилить внимание к своей душе и своему поведению, к молитве. Как и Батюшка, о. Сергий позволял нам часто причащаться в положенные сроки, как правило. «Не ждите для этого особого настроения или благоприятных условий, но приходите к Господу всегда из того состояния, в каком вы находитесь, преодолевая трудности». Так же, как и Батюшка, о. Сергий требовал не большого правила, но постоянного и неотменного. В крайнем случае, если проспишь, можно было читать краткое «правило преп. Серафима»[89]или, уж в самом крайнем случае, положить три поклона Спасителю. Помню еще, что о. Сергий советовал вечернее правило не откладывать до позднего часа, когда человек уже валится от усталости, но читать его заранее, часов в 7 вечера, когда голова еще свежа, и еще можно понудить ум войти в слова молитвы. Говорил, что молитва должна быть делом не настроения, а подвига. Настаивал на «правиле» и в отношении отдыха, т. е. чтобы регулярно каждый день отдыхали днем после работы хотя бы в течение 40—60 мин. (не более), а ночью тоже спали положенное время: 6, 7 или 8 часов.

По–прежнему необыкновенно содержательны были проповеди о. Сергия. Каждая из них давала что–то новое для духовной жизни и для понимания церковного и церковности. Время от времени о. Сергий собирал нас в храме во внебогослужебное время, читал нам (помню: жизнеописание митрополита Киевского Филарета[90], [преп.] Паисия Афонского[91]и даже выдержки из Тома Сойера) или беседовал с нами. Он часто старался дать нам понять, каким путем он сам хочет идти и каким призывает идти и нас. Он не раз говорил, что путь, нужный его душе, это не путь [преп.] Исаака Сирина[92], не путь обличения других, но путь [преп.] Пимена Великого[93], который находил нужным успокоить заснувшего на бдении брата и положить его голову на колена свои, — лишь бы не осудить, не обличить и таким образом не войти в грех самому. О. Сергий предупреждал нас, что если мы не захотим работать на этом пути, то, может быть, настанет время, когда мы с ним перестанем понимать друг друга. О. Сергий не только руководствовался примером преп. Пимена, но и молился ему и ввел пение припева ему при окончании вечернего богослужения после тропаря Божией Матери «Под Твою милость», наряду с припевами другим, почитавшимся на Маросейке угодниками (свтт. Николаю и Алексию, препп. Сергию, Серафиму, Феодосию, Алексию, человеку Божиему и впоследствии — [преп.] Феодору Студиту). Вообще о. Сергий считал, что в отношениях с духовными детьми ему нужно исходить из потребности своей внутренней жизни. Я никогда не забуду, как однажды видела, что о. Сергий поклонился в ноги одной из наших капризниц, прося прощения. А ведь о. Сергий был человек очень горячий, вспыльчивый. Многие, может быть, и не понимали его труда над собой, — кто злоупотреблял этим, а кто и осуждал его, считая, что надо бы выказать строгость.

Характерным для о. Сергия было отношение к своим духовным детям, как к младшим друзьям. Наиболее выдающиеся из них по духовному росту, по уму и сердцу, по доброй воле, по преданности Господу и семье были его более близкими друзьями, но ко всей пастве в целом он относился так же. Сознавая свою недостаточность заменить Батюшку, он хотел идти к Богу вместе с духовными детьми, находил нужным открывать им основы своего личного пути даже как бы советоваться с ними. Старался делиться с нами тем, что было ему дорого, раскрывал в проповедях то, что особенно трогало его при чтении Свв. Отцов. Непонятно, когда он мог читать и готовиться к проповедям. Внешне его проповеди часто были не отделаны, но в них всегда была новая, живая мысль. Часто, слушая его слово, человек чувствовал, как будто это говорится лично для него.

О. Сергий любил «красоту церковную» во всех ее проявлениях. Любил и понимал древнюю иконопись и старался и нас просветить в этом отношении: объяснял сам, посылал нас на выставки и на лекции о древней иконе, которые в то время читались Грабарем, Анисимовым[94]и др., даже практически организовал обучение иконописи сначала М. Н.[95], а потом и некоторых других.

Любил о. Сергий и красивые старинные облачения, хотя в будни больше всего служил в легких холщевых[96].

Не признавал о. Сергий так называемого «нотного» пения за богослужением, говорил, что оно затягивает и обезличивает богослужение, мешает молиться, развлекает «оперными», страстными мотивами, изобретенными зачастую неверующими композиторами. На Маросейке было пение простое: на гласы и на старинные напевы (Херувимская песнь, Симоновская, Скитская, Софрониевская и т. п.); затем в последние годы стало вводиться пение стихир на подобны Оптинского распева[97].

Интерьер храма Свт. Николая в Кленниках

О. Сергий всячески заботился о благолепии храма. Старинные иконы были при нем промыты и реставрированы, защищены стеклами. Была написана икона четырех преподобных: Пимена Великого, Арсения Великого, Макария Великогои Антония Великого[98]. Только на Светлой неделе все стекла снимались, а храм убирался гирляндами искусственных цветов, очень хорошо сделанных руками сестер. В таком виде храм снимали[99]. Вид его был очень праздничный.

В последние годы о. Сергий взялся за реставрацию нижнего этажа храма. Оттуда были выселены жильцы, была восстановлена опытными мастерами древняя архитектура здания, откопаны ушедшие в землю нижние ряды каменной кладки, восстановлены старинные окна, наличники. О. Сергий собрал много старинных икон и в части первого (полуподвального) этажа устроил как бы храм–музей, восстанавливавший обстановку древне–русского храма[100]. Там был старинный иконостас с деревянными царскими вратами, престол и проч. Когда–то и был в этом первом этаже храм во имя прп. Симеона Дивногорца[101]. Он существовал еще чуть ли не во времена Грозного[102]. (Кажется он упоминается в житии Василия Блаженного[103]— Никола–Кленники, а название Кленники происходит от кленовой рощи, которая была вокруг него[104]). Устраивая храм–музей, о. Сергий, может быть, думал спасти этим верхний храм от закрытия, но это не помогло и все впоследствии было разрушено. Но в другом отношении этот нижний храм пригодился о. Сергию. Он освятил его малым освящением и совершал там с кем–нибудь из певчих по очереди тихие вечерние богослужения. Там он мог иногда избавиться от приема людей, сосредоточиться, отдохнуть душой в молитве.

Там же бывали у нас спевки и совершались общие исповеди сестер перед ранней обедней в большие праздники.

Богослужение не было растянутым, но по возможности полным. «Не по–монастырски служим, а так, как полагается по богослужебным книгам», — говорил о. Сергий. Пение с канонархом помогало лучше понимать стихиры и глубже их чувствовать. Но вообще о маросейском богослужении можно было бы написать много, и все равно не передашь того, что оно давало. Достаточно сказать, что в праздники маленький храм был битком набит народом, было жарко, не хватало воздуху, но люди не уходили, а стояли и молились до самого конца, потому что радость молитвы все преодолевала. Каждый чувствовал, что здесь не просто пели и читали или вычитывали положенное, но что здесь жили богослужением, воспитывались на нем. Конечно, в основе лежала молитва Батюшки отца Алексея, но и горячая любовь и проникновенное понимание красоты церковной о. Сергием довершали чудное здание. Не хватает слов для благодарности Богу и отцам нашим, которые так много нам дали. И сейчас при одном воспоминании душа горит.

О. Сергий любил богослужение, понимал его красоту, его вечное значение — и старался и нас приобщить к этой своей любви и пониманию. Когда он служил, то уже, входя в храм, в самом низу лестницы (храм был на втором этаже) можно было почувствовать, что служит он: так торжественно и проникновенно было и праздничное и будничное богослужение; чтение было особенно внятным, пение — более стройным. (О. Сергий и сам хорошо пел). Все подтягивались, и вместе с тем души молящихся влеклись к Богу через молитву служащего, становились благоговейными через его благоговение. Одной из любимых мыслей о. Сергия была мысль о приобщении через богослужение к вечной жизни; о том, что служба праздника не есть воспоминание, но как бы окно в вечность, что оно есть самое празднуемое событие, в котором могут участвовать, в меру своего духовного возраста, верующие всех времен.

В связи с таким пониманием богослужения стояло и отношение о. Сергия к церковному календарю. Он считал не случайной и не условной связь между празднуемыми событиями [и] теми сроками, которые были установлены для них Православною Церковью[105]. Богослужение связано не только с вечностью, но и с жизнью мира[106]; вся тварь участвует в нем, но приносится оно тварью через высшую ее точку, через венец творения — через человека, через Церковное богослужение. Во всяком случае только вся Православная Церковь в целом, а не одна какая–либо поместная могла решить вопрос о календаре. Вся Церковь в целом должна одновременно и согласно участвовать в вечных событиях нашего спасения. (Да и с технической стороны вопрос этот более сложен, чем кажется с первого раза, так как на протяжении двух тысяч лет памяти более ранних святых меньше отставали от григорианского календаря, чем более поздние и т. д., а кроме того и «новый» стиль в конце концов не идеально точен с точки зрения астрономии)[107].

О. Сергий рассказывал, как он, смущенный вестью, что Русская Церковь изолированно перейдет на гражданский календарь[108]прибежал к Святейшему Патриарху Тихону, высказал ему свое смущение, прося прощения, что душа его не принимает перехода, и прося не считать его бунтовщиком. — «Да какой же ты бунтовщик, — ответил ему Святейший, — я тебя знаю».

Переход так и не совершился[109]и, может быть, в этом была «капля меду» и о. Сергия.

Кое–кто говорил, что если перейти на новый стиль, то у нас будут праздники Рождества и Крещения, которые тогда считали по новому стилю неприсутственными днями. «Уверяю вас, скоро они не будут праздноваться ни по какому стилю!» — ответил о. Сергий. Так и вышло. Скоро введена была пятидневка, затем шестидневка, затем непрерывка или скользящая неделя.

О. Сергий делился со своей «покаяльной семьей» и своими взглядами на церковные события, потому что это было для него также вопросом совести, жизни его души. Он старался, чтобы мы его поняли, он никого не принуждал следовать ему. «Если вы не разделяете моего пути, идите, своим, но я не могу идти по–другому». О. Сергий никогда не «отделялся», не осуждал «инакомыслящих», но душа его не принимала того, что казалось ему противоречащим его взглядам на существо Церкви, он ссылался на свою «немощную совесть». А как он болел и мучился этими вопросами, знали только близкие ему люди. Ему даже в мелочах неприемлем был компромисс, душа его не переносила и тени неискренности, он не мог быть другим. Многие хорошие, можно сказать, святые люди, шли совсем другим путем; многие осуждали о. Сергия, многие считали его бунтарем. Но это не так. Это был протест не гордости, но чуткой совести, протест души, безконечно преданной Христу и Его Церкви, горевшей любовью к Ним.

О. Сергий находил поддержку себе в житии преп. Феодора Студита, молился ему и присоединил и его имя к числу всегда поминавшихся на отпусте. К последнему дню его Ангела, который о. Сергий проводил с нами, в числе других подарков ему преподнесена была икона преп. Феодора с житием, написанная М. Н.[110]Подарок чрезвычайно его обрадовал. Вскоре о. Сергий был арестован и после непродолжительного заключения выслан из Москвы в день памяти преп. Феодора. Для него это было утешением и ободрением. (А одна его простодушная духовная дочь сказала по этому поводу: «Так вот почему М. Н. написала ему эту икону, а мы–то и не знали!»). Мне хочется привести здесь один случай. У меня был один знакомый, который знал меня с детства и в свое время был послан Господом, чтобы поддержать во мне веру в то время, когда дома я не могла получить многого в этом отношении. Он был человек церковный, глубоко верующий и, можно сказать, поплатившийся здоровьем и жизнью за свои убеждения. Он мог бы стать преподавателем, но, не желая входить в конфликт с совестью, сделался простым санитаром. До того, в гражданскую войну, он попал в плен к полякам, которые выбили ему зубы, морили голодом и всем невыносимым обращением довели его до туберкулеза гортани. Когда мы встретились после продолжительной разлуки, я уже была на Маросейке. Однажды Е. В. выразил желание побывать там. Вся обстановка ему не понравилась, он всегда отзывался о Маросейке с иронией, в особенности в связи с ее церковным направлениями: «Вы все там хотите быть уж очень святыми!» В 1929 г. в моей жизни было много тяжелых и внутренних и внешних событий, я доходила иногда до изнеможения, все валилось у меня из рук. Наш служебный врач, не зная того, что со мною происходило, счел меня душевнобольной и послал лечиться амбулаторно в Донскую лечебницу. На Донской жил Е. В. с женой и сестрами. Я зашла к ним. Е. В. сидел за столом. Он говорил мне о своем здоровье, о загадочности своей болезни, о том, что у него не нашли туберкулезных палочек (туберкулез у него как–то «вышел наружу», на шее образовались опухоли), собирался лечиться… Но наряду с этим он говорил совсем другое: просил меня позаботиться о его жене, о его близких, просил их не забывать, навещать. Как будто в душе его жило два человека: один еще держался за этот мир, а другой уже смотрел из другого, уходил… Поделилась и я с ним своими горями и самым большим из них — разлукой с духовным отцом: «Вы ведь знаете, какое это для меня горе!» И вдруг, к великому моему удивлению, Е. В. ответил мне очень торжественным, шедшим в разрез с его обычной насмешливостью тоном: «Это потеря не для вас только, но и для всей Церкви: ведь о. Сергий — столп Церкви!» Я даже не нашлась, что ответить, настолько это было неожиданно. Только когда я пришла в следующий раз и узнала, что Е. В. умер на другой или на третий день после моего первого посещения, я поняла, что это был уже голос из другого мира, что эта фраза была сказана Е. В. не от своего земного я.

На Маросейке каждую среду пелся на два хора параклис Божией Матери «Многими содержим напастьми» (но с ирмосами). Первый раз он был совершен в (1923) году по следующему поводу. Бремя Батюшкиного наследства иногда становилось для о. Сергия непереносимым. Он изнемогал и физически и нравственно, отдавал все силы, а очень многие и многие были недовольны им. Наконец он стал думать о том, что его Ангел — преподобный Сергий, когда на него было недовольство в монастыре, и братия избрала игуменом его брата Стефана, тайно ушел и основал новый монастырь. О. Сергию показалось, что может быть он нашел здесь указание на то, как ему надо поступить (между прочим о. Сергий всегда говорил, что когда приходится уйти от трудности, кажущейся непереносимой, надо сначала найти свою вину, и уйти с чувством покаяния, а не своей правоты). Для окончательного решения вопроса он поехал к о. Нектарию[111], но благодаря каким–то путевым неурядицам не сумел добраться до Старца, просидел долго на железнодорожной станции и, обдумав все еще раз наедине, решил, что он не имеет права уйти от Батюшкиного дела, что Батюшка «вымолил» его, чтобы он пошел в священники и принял потом его паству. Он понял, что не найдет себе покоя, если уйдет от своей семьи. С этим он и вернулся ко дню нашего храмового праздника — осенней Казанской. Вечером в день праздника был совершен параклис перед иконой Феодоровской Божией Матери, которая была для этого вынесена на середину храма. Затем о. Сергий собрал нас в храме, рассказал нам о своих переживаниях и о решении остаться. В память пережитого решили параклис совершать каждую среду.

Раньше же, еще при Батюшке и после него канон параклис читался на молебне у Феодоровской иконы Божией Матери в субботу после всенощной, но почему–то с Богородичными ирмосами «Отверзу уста моя».

***

Всенощными о. Сергия были пятница и воскресение вечер. Это были тихие, сосредоточенные службы, в особенности покаянная служба на понедельник.

Непомерные труды сказывались на здоровье о. Сергия и без того не богатырском. Сначала он пробовал освободить от исповеди всенощную в воскресение вечером, но это плохо удавалось, и даже когда удавалось, и давало возможность помолиться, то нужен был и физический отдых. Тогда о. Сергий взял себе свободный день (понедельник). Странно сказать, но не все этим были довольны, так как попадать к о. Сергию становилось еще менее возможным.

Особенно подкосилось здоровье о. Сергия после того, как в лесу в Богородске на него напали хулиганы и ударили его по голове, отчего он серьезно заболел, и долго не восстанавливалась у него способность поддерживать равновесие.

Каждое воскресение перед всенощной о. Сергий совершал панихиду на могилке Батюшки на Лазаревском кладбище (в 4 часа дня). С тех пор я особенно полюбила канон «Отверз уста моя, Спасе…»; и до сих пор в нем звучит для меня голос о. Сергия.

Каждую первую пятницу месяца совершалась заупокойная всенощная по Батюшке. Это были любимейшие наши службы, очень торжественные и проникновенные. В дни же годовых памятей Батюшки всенощная совершалась особенно торжественно, даже как–то пели целиком псалом 103–й, как на ночных службах.

Эти ночные службы совершались главным образом в удобные для молящихся дни. Так почти каждый год, пока праздновалось «новое Рождество». На второй его день, т. е. в память пяточисленных мучеников совершалось настоящее всенощное богослужение, начинавшееся часов с 10 вечера и продолжавшееся до очень ранней обедни. Введены эти богослужения еще при Батюшке, кажется Андреем Гавриловичем Кулешовым[112], который, приехав в Москву на Поместный Собор в качестве делегата, сблизился с Батюшкой и организовал в храме Никола–Кленники Богословские курсы. Сестры, прошедшие эти курсы, долго носили прозвище «курсовых»; в противоположность «чудовским», которые пришли в Батюшкин храм после закрытия Чудова монастыря и также помогли наладить пение и богослужение. На этих всенощных богослужение совершалось полностью по уставу и несколько раз, в положенных местах, прерывалось чтением. Пелись на них целиком хвалитные псалмы («Хвалите имя Господне» и «Исповедайтеся Господеви»), как, впрочем часто делалось и вообще на полиелейных службах больших праздников. Стихи начинал петь хор священнослужащих (которых при Батюшке бывало всегда много в праздник), второй стих пел правый хор, третий — левый хор и т. д.

***

При наступлении Великого поста о. Сергий каждый раз давал нам какое–нибудь маленькое дополнительное правило. Один раз это была молитва «Премудрости Наставниче» (певшаяся, кроме того, постом вместо «Под Твою милость»), в другой — стихира Великой Среды, творение инокини Кассии: «Яже во многия грехи впадшая жена», в третий — «Покаяния двери отверзи ми, Жизнодавче»…

***

О. Сергий заказал для всех по иконочке Ангела Хранителя и благословил ежедневно читать по одной песне канона ему (на понедельник приходилось две, т. к. понедельник посвящен Небесным силам).

В другой раз всем дал он в благословение иконочку Феодоровской Царицы Небесной.

Почти всем духовным детям о. Сергий благословлял читать ежедневно по главе Евангелия и Апостола, а однажды решил, что читать надо одну и ту же главу всем, чтобы это чтение и в разлуке нас объединяло.

***

Когда я впервые пришла к Батюшке, он сказал мне: «Я по своим знаю, что напрасно заставлять молодежь заниматься не тем, чего она хочет». Так было и с о. Сергием. Батюшка очень любил сына и всегда желал иметь его своим наследником и преемником. Но о. Сергий, хотя и любил Церковь и богослужение, помогал Батюшке в служении в храме, но стремился к светскому образованию и пошел учиться в университет. Священником он стал под влиянием Святейшего Патриарха Тихона и после поездки в Оптину (посвящен в 1919 г.).

Когда о. Сергий впервые приехал в Оптину, там было два старца: о. Нектарий и о. Анатолий[113]. О. Сергий с первого взгляда выбрал о. Анатолия. Впоследствии, после смерти о. Анатолия, он обращался к о. Нектарию и даже, по завещанию самого Старца[114], хоронил его, на что очень обиделись оптинцы.

Разницу между старцами очень ярко охарактеризовал один духовный сын отца Нектария. Приезжавшие в Оптину приходили на благословение к обоим старцам и шли на совет к тому, к кому душа лежит. О. Анатолий принимал всех просто, радушно: обласкает снимет тяжесть с души, даст совет (мне думается, что он был похож на нашего Батюшку), отпустит пришедшего с легкой душой. Если же кто впервые попадал к о. Нектарию, тот проходил целое испытание. Вместе со всеми он приходил в хибарку; его обещали принять, но он тщетно ожидал приема до самого вечера, когда выходил послушник Старца с сообщением, что Батюшка сегодня больше принимать не будет и что надо прийти завтра. Назавтра повторялась та же картина, — и так несколько дней. Люди недостаточно терпеливые возмущались и уходили к о. Анатолию; другие же оставались ждать еще, постепенно вживались душой в молитвенную атмосферу хибарки, и им уже не хотелось уходить из нее. Вот тогда–то о. Нектарий принимал терпеливого и вознаграждал его «велиим духовным утешением».

Приходилось слышать, что о. Нектарий не боялся ставить человека в труднейшие положения и поставлять на его пути большие испытания, находя это полезным для души. Был случай, когда о. Сергий приехал к о. Нектарию (а ему нелегко было выбраться со своей страды), а тот его не принял и только уже вслед благословил его из окна. Может быть, и завещание о похоронах было подобным испытанием и о. Сергию, и оптинцам.

В связи с о. Нектарием вспоминается один небольшой случай, рассказанный о. Сергием. О. Сергий обычно при чтении Евангелия пропускал родословную Спасителя. Вот однажды он приехал к о. Нектарию, а тот и попросил «отца протоиерея» прочитать ему именно это место из Евангелия.

***

В нашем храме был ковчег с мощами преподобных Феодосия и Сергия. Ковчег, довольно большой, был сделан из серебра, и в 1918 году его украли. И Батюшка, и о. Сергий любили и почитали этих угодников Божиих. В Сергиеве Батюшке дали новую частицу мощей Преподобного Сергия, а до Тотьмы, куда раньше Батюшка ездил, теперь добраться было трудно. Господь послал о. Сергию частицу мощей преподобного Феодосия совершенно необычным, чудесным путем. Никогда не забуду, с каким непередаваемым благоговением и с какой торжественностью бывало выносил о. Сергий крест с мощами: чувствовалось, что тут присутствовал сам угодник Божий. Я ни у кого и нигде больше не видела такого отношения. Преподобный Феодосий был особенно близок о. Сергию. В последнее свидание с одной духовной дочерью о. Сергий сказал ей: «До сих пор вы просили меня молиться за вас, а теперь просите преподобного Феодосия. Он всегда был скоропослушлив к моим просьбам. Верю, что и вас, духовных детей моих, он не оставит своею помощью».

(Лично у меня неожиданно получилась живая связь с преподобным Феодосием, хотя даже жития его я долго не знала. Однажды я расстроила о. Сергия своими «откровениями». Он с горечью сказал мне: «Ну, спасибо!» — и отказался, кажется, меня благословить. Мне казалось, что он неправильно понял меня, и мне было очень тяжело. Расстроенная и до изнеможения усталая пришла я с работы в храм ко всенощной под праздник преподобного Феодосия. Служба еще не началась. Я подошла к его иконе, и в душе сказалось: «Преподобный Феодосий, ты видишь, как я устала. Но помоги мне все же помолиться тебе и помири меня с о. Сергием!» Я встала на клирос. Спать так хотелось, что перед глазами словно стоял туман. Глаза закрывались, и не знаю, как я не падала. Но на сердце стало хорошо и. хотя я не понимала стихир полностью, но в каждой из них звучал для меня лейтмотив: «преподобный Феодосий все оставил ради Христа!» — и это наполняло душу светом и радостью. Когда же после Евангелия все мы пошли прикладываться к иконе преподобного Феодосия и ко кресту с мощами, о. Сергий, помазуя мой лоб елеем, наклонился и, заглядывая мне в лицо сбоку, весело сказал: «С праздником, Ляля!» Преподобный Феодосий исполнил обе мои просьбы, и с тех пор стал очень дорог мне. Впоследствии в очень тяжелые для меня годы он очень знаменательно и очевидно вмешивался в мою жизнь).

***

Когда о. Сергий расстался с нами, было очень тяжело.

Долго дожидалась я возможности поехать к духовному отцу. Несколько раз поездка назначалась и отменялась, и я почти отчаялась в ней. Но, наконец, наступил долгожданный день. При моей неприспособленности многое было мне трудно. Просили меня подъехать к дому в темноте, но ямщик не слушался меня, спешил, и приехала я среди бела дня. Не помню, как и встретил меня отец, я была очень смущена моим невольным непослушанием. У него гостили тогда младшие девочки и при них Маня К. Бросилось мне только в глаза, что он был непокоен духом, видно было, страдала его душа, он куда–то уходил гулять и мало разговаривал со мной. А у меня тоже душа была утеснена давно лежавшей на ней печалью, которую хотелось снять с себя через исповедание ее, но приступиться к этому было трудно.

Наступил вечер. Отец облачился, стал в красный угол. Началась вечерня. Пели мы вдвоем, Маня и девочки присутствовали. Чудная служба, любимые стихиры, которые не раз переживались дома, — но окамененная душа молчала.

Кончилась вечерня. Отец поставил аналойчик с иконой Спасителя. Подошли девочки, поклонились отцу; ласково благословил он их, отпустил спать. Маня пошла их укладывать. А мне отец дал в руки поминание и велел медленно читать его вслух. Я сначала не поняла — зачем, и стала читать имена подряд. Он остановил меня, чтобы читать каждое имя отдельно.

И вот каждое имя он повторял за мною, каждого, казалось, видел перед собою, каждому имени кланялся до земли, как живому человеку, каждого благословлял как бы присутствовавшего. Некоторые имена он произносил с каким–либо ласковым эпитетом: «Володя, дорогой», «Танюша», и т. д., многие произносил со слезами. Казалось, вся его семья была здесь с ним, и каждое имя вспоминалось со всеми скорбями, со всеми переживаниями человека, которому оно принадлежало. Казалось, время и расстояние не существовали в этот момент. Даже окамененная душа моя не могла несколько не поддаться и не растопиться в этой атмосфере великой любви, преодолевающей человеческую ограниченность.

Прочитано последнее имя. Отец в последний раз поклонился иконе Спасителя. После вечерни мы сели ужинать. О чем–то я его спросила, но он не в силах был ни о чей говорить, хотя видно было, что тоска его рассеялась. Он был полон вечерней, «свиданием» с семьей, молитвой о ней.

Мне посчастливилось прожить у отца целую неделю. Видимо, Господь дал мне это утешение перед тяжелым испытанием, чтобы запастись силами, да и несколько освободиться от душевной тяжести. Вдвоем прочитали мы все службы первой седмицы «от А до Зет», как он говорил, шутя; вместе пели ирмосы Великого канона по привезенным мною нотам. Напевал он еще мне и выучил меня одному подобну: «Тридневен воскресл еси, Христе, от Гроба». Беседовал со мною об особенностях службы нашей чтимой чудотворной иконе Божией Матери Феодоровский (канон обращен к Спасителю), говорил, что икона Божией Матери есть всегда вместе с тем икона Спасителя. Диктовал мне толкование великого повечерия постного.

Приезжала в эту неделю на короткое время Кира В., бывшая в то время «на сносях». Отец очень о ней тревожился, уложил ее спать на свою кровать, а сам лег чуть ли не на полу. (Потом воспоминание о совместном пребывании нашем у отца нас с ней очень сблизило).

Но проходила неделя, а я еще не поговорила с отцом о своей душе, о своих грехах и скорбях. Он уже сказал, что пора мне уезжать. С трудом я ответила, что ведь еще не поговорила с ним. Он как будто этому удивился: «Ну, давайте, поговорим!» Трудно было начать этот разговор, но он был очень нужен. Казалось, что душа была сожжена скорбью. То, что я говорила, было для него почти новостью. Слушал он меня с большою любовью, состраданием, и эта жалость ко мне потом осталась у него до конца его жизни, точно я ему стала более своя. Старался он не дать моей душе ожесточиться, а идти путем любви, путем духовным; говорил о других и о себе. И, действительно, душа моя наконец ожила, отошла. Я уезжала от него другой, чем приехала.

Все это было так нужно тогда, когда суждены были мне еще новые скорби, новые испытания, встречи с чужими людьми и разлука с дорогой семьей.

Елена АПУШКИНА[115]

Печатается впервые по машинописной копии из архива Е. В. Апушкиной. По желанию автора воспоминания об о. Алексии и о. Сергии Мечевых объединены в одно.