1. КРИТИКА «НЕСТРОЕНИИ»
На подлинно философскую высоту поднимает Максим Грек, что характерно для его стиля мышления, и обсуждение социальной проблематики. Своим чутким сердцем он глубоко переживает несправедливость и «нестроения» феодального общества. Он создает полное обличительного пафоса философско–символическое сочинение «Слово, пространно излагающее с жалостью нестроения и бесчиния царей и властей последнего времени». С первых строк оно поражает своей внутренней силой: «Шествуя по. пути жестоце и многих бед исполнением, обретох Жену, седящу при пути и наклонну имущу главу свою… стонящу горце и плачущу без утехи, и оболчену во одежу черну, яко же обычай есть вдовам… И ужасохся о странном оном и неначаемом сретении…» (14,2,319).
Пораженный скорбным видом вдовы, вокруг которой рыщут хищные звери, странник Максим просит назвать ее имя и открыть причину столь сильных страданий. Не сразу исстрадавшаяся женщине открываемся ему, ибо многих лицемеров с притворным участием видела на своем веку, скорбь же ее неутешна. Но, почувствовав искреннее сочувствие старца, она называет себя: «Имя же
— 118
мне не едино, но различно: и начальство бо наричуся и власть и владычество и господьство…» Общее же имя скорбящей женщины — Василия (от греческого basileia — царство, правление). Она выступает как символический образ многострадального государства, терзаемого хищными лихоимцами и неправедными правителями последнего времени.
Плачущая женщина говорит, что «множайшии не разумевшие и недостойне царскаго наречения» пользуются властью не на благо людям, а для своей корысти, позоря ее высокое имя: «…мучители вместо царев бывше, и мене обезчествовавша». Этим они и себя губят («и себе в последних лютых и болезнех ввергоша»), и на свое царство гнев божий' наводят. «Славолюбцы и властолюбцы», порабощенные страстью «сребролюбия и лихоимства», подданных своих «лютейше морят». Они воздвигают себе «многоценные дома», которые служат не «утвержению державы их, но точию на излишнее угожение и веселие блудливых душ их». И хоромы их «домы беззакония именова, аки от неправедных истязаний устроенных» (там же, 322 — 324).
Узурпировавшие власть лихоимцы «ложне обложены» царским саном, они лживые пастыри, которых обличает пророк Иеремия: «…горе вам пастырем, яко себе пасете, овцы же мои гладом тают». Поработив людей, они сами порабощены низменными страстями: «…единым же игранием сатанинским пищи всяце и пиянству и подчревпым сластем поработившеся». Пирующие тираны. не выносят никакой критики в свой адрес, они подобны библейскому царю Ироду, который «растлелся царским умом от беззаконнаго преблудства и безмернаго винопития» и который погубил обли
— 119
чавшего его Крестителя Иоанна. «Омрачися неразумное сердце их», — сокрушается Василия. — Не хотят они слушать разумных советов, увлекая себя на погибель, а народ обрекая на. страдания. И нет смелых праведников, как в былые времена, которые бы вступились за страдающих и униженных (см. там же, 326 — 334).
Образ терзаемого царства, созданный Греком, напоминает изображение поруганной церкви у Савонаролы. «У обоих авторов жены жалуются, что теперь уже нет святых, древних учителей, апостолов и ревнителей правды» (57, 224). Сходен он и с образом одряхлевшей Римской империи, изображаемой в виде скорбной вдовы Петраркой (см. 58, 426). Подобные аллегории встречаются также в византийской литературе.
Любопытно, что в некоторых источниках, например в Воскресенской летописи, вместо поруганного царства фигурирует оскорбленная истина, ушедшая от вконец изолгавшихся людей в безлюдную пустыню: «Некто ходя по пустыни, и обрете жену, стоящу печалну, и рече к ней: ты кто еси? Она же рече: аз есмь истинна. И рече человек: которыя ради вины оставляеши град и в пустыни живеши? 'Она же рече: в пръвая лета в малых'бе лжа, ныне же во всех человецех…» (96, 7, 253). Мудрая жена, обличающая неправедную власть, представлена и в литературе Нового времени, в частности у Радищева, в образе Прямовзоры (глава «Спасская полесть» в «Путешествии из Петербурга в Москву»).
Столь сильное обличение неправедной власти мыслителем обращено не к далекому прошлому и не к иноземным государствам. Он прямо говорит о беззаконных властителях как «правящих ныне»; указывает не на «христианоборцев измаильтян»,
— 120
а на «враждебно ополчашеся» друг против друга христианских государей; и обретает инок Василию именно на своем «пути жестоцем и многих бед исполненном». Некоторые исследователи полагают, что Грек изображает Россию в царствование малолетнего Ивана Грозного при регентстве его матери Елены Глинской, когда сцепившиеся у подножия трона боярские группировки действительно напоминали пеструю свору разношерстных хищников. Как честный человек и пламенный публицист, Максим не мог молчать, но правду нельзя было сказать прямо в лицо. «Тема Слова была ответственной и рискованной: нужно было сказать всю правду и вместе с тем не дразнить зверей» (102, 59).
Надо отдать должное смелости мыслителя, не побоявшегося при его положении выступить со столь ярким обличением сильных мира сего. Вместе с тем, памятуя о философском складе его ума, это сочинение можно рассматривать и как попытку на реальном материале дать обобщенный образ неправедного правления как такового. Это не политический памфлет, не басня о животных, а своего рода «философский плач» о попранной социальной справедливости.
Вчитываясь в произведения Максима, замечаешь, что он не был придворным борзописцем, расточающим хвалу обожаемым правителям, хотя ему порою и приходилось это делать в именных посланиях власть имущим. Не является афонец и принципиальным врагом самодержавия, как князь Курбский, который обвинял царя Ивана IV во всех мыслимых и немыслимых грехах, упорно считая его только великим князем и получив иронией судьбы в оное время ярлык «реакционера». Не похож Грек и на ироничного иноземца вроде английского
— 121
посла Джайлса Флетчера, оставившего на память о российском бесправии такие строки: «Видя грубые и жестокие поступки с ними всех главных должностных лиц и других начальников, они также бесчеловечно поступают друг с другом, особенно со своими подчиненными и низшими; самый убогий крестьянин, унижающийся и ползающий перед дворянином, делается несносным тираном, как скоро получает над кем‑либо власть» (123, 159). Потому народ, «хотя вообще способный переносить всякие труды, предается лени и пьянству, не заботясь ни о чем, кроме дневного пропитания».
Максим хотя и не стал горячим патриотом России, как это порою утверждалось некоторыми историками, но не был равнодушен к ее судьбам. Он не выступает сторонним наблюдателем, он скорбит о бедах Русской земли, радуется ее торжеству.
Показательны в этом плане два его сочинения: «Послание Василию III» по поводу опустошительного набега крымского хана Мехмет–Гирея в 1521 г. и «Слово благодарственно» по случаю «преславной победы» над крымцами в 1541 г.
В «Послании» инок, 'видя «скорбящу державу» и «соболезнующу о всех случившихся», воодушевляет павшего духом государя. Философски замечая, что он не берется судить, по божьему ли суду или «нашим замедлением, или воевод леностию и неискусством, или некоим иным нестроением» Произошло несчастье, святогорец уверяет в неизбежном торжестве добра над одержавшим временную победу злом, приводя примеры из прошлого. Столь обобщенные философствования не мешают ему дать великому князю весьма дельный совет: яе вести борьбу на два фронта, а всеми силами
— 122
обрушиться сначала на Казанское ханство, что и было позднее сделано Иваном Грозным.
Афонец призывает начать решительную борьбу с врагом, не жалея трудов и средств: «Немощно мужем спящи и возлежащим победы въздвигнути. Подвигом время ест, а не прохлаждений, истощаниа сребра время, а не пощадениа». Показательно, что он ссылается не только на победы Константина Великого, Ираклия и других христианских императоров, но и на некоего языческого философа: «Сребряными копии ратуй, и вся победиши», т. е. не жалей серебра ради победы (102, 115). Эта реминисценция (источник ее — Дельфийский оракул, как установил Д. М. Буланин;см.28, 78) не случайна. Авторитет древней мудрости велик во все времена.
Несколькими десятилетиями ранее не пропитанный греческой образованностью сын Эллады, а русский архиепископ Вассиан обращается в своем послании к • Ивану III, вышедшему против ордынского войска хана Ахмата: «Слыши, что глаголеть Димокрит, философом первый: князю подобаеть имети ко всем временным ум, а на супостаты крепости и мужество, и храбрость, а к своей дружине любовь и привет сладок» (96,26,269). Это произошло во"время «стояния на Угре» в 1480 г., ^оторое знаменует падение ненавистного ига Золотой Орды, но не кладет конец длительной борьбе с оставшимися от нее ханствами.
Посылая Ивану IV «словес тетратки», Максим надеется, что «ими же известится держава твоя богохранимая, каков аз грешный был изначала доброхотен богомолец и служебник благоверней державе Рустей» (14,2,379). Он заверяет, что до конца дней своих будет служить России. И не стоит думать, что это были лишь расчетливые слова
— 123
просителя, чающего получить возвращениенаАфон, где он не будет хулить Русскую державу и ее правителей; в них звучит неподдельная искренность. Грек не был лукавым приспособленцем. Его непримиримая борьба с «нестроениями» русской жизни, не сулившая ничего, кроме гонений, лучше всего свидетельствует о высокой гражданской честности мыслителя, который «до конца сохранил нравственное мужество» (99, 340).
Если Максим не побоялся осудить верховных правителей, хотя и в философско–аллегорической форме, то лихоимцам помельче достается от него весьма изрядно. Но и здесь святогорец не опускается до злобного критиканства, до злорадного высмеивания чужих недостатков. Он бичует неправду как таковую во всех ее проявлениях, потому что «истину же везде и прямо мудрование возлюбиши» (14, 2, 6).
Особенно ополчается Грек против «стяжательства» и «сребролюбия», которые являются внутренней причиной многих социальных пороков и вопиющей несправедливости. Его обличающий пафос сродни пафосу Данте, для которого «жизнь и творчество были немыслимы без борьбы со злом, царящим «в безмерно горьком мире»» (16, 80). «Заветный голод к золоту, к чему не направляешь ты сердца людские?» — горестно замечает поэт в «Чистилище» (XXII, 40 — 41). Максим рисует яркую картину феодальной эксплуатации, когда землевладелец своих крестьян «аки раби куплени частыми уморяет тягостьми трудов всяческих, и аще негде прегрешат, абие оковы железными озлобил есть ноги их, люте яряся, властию же разгордевся» (14, 2, 38). Взбесившийся феодал сравнивается с «жестоковыйным конем», который «дерзостию избыв узды» (презрев всё законы),
— 124
носится, «ржа и дерзко скача», пока не встретит хищника (более сильного феодала), утробу которого он наполнит своим мясом (потеряет все богатство, а может, и жизнь).
Не только светских, но и церковных собственников, владевших значительной частью земель в России, обличает святогорец. Особенно достается монахам, которые, лицемерно проповедуя о вреде богатства, сами всеми силами стяжают его. Разве по евангельской заповеди поступают иноки, когда монастырских крестьян прибыли ради «тяжчайших ростов истязании моряще» и «горчайше их житие соделающе»? Бесчеловечным называет мыслитель такое отношение к братьям своим. Довод о том, что все богатства принадлежат обители, а монахи нищи, он не признает. Он сравнивает ограбление крестьян с коллективным разбоем, за который ответствен каждый в нем участвующий, если он лично себе ничего и не взял из награбленного.
Глубоким сочувствием к обиженным и угнетенным веет от сочинений Максима. Подобно гуманистам Нового времени, он задолго до них Поднимает свой голос в защиту униженных и оскорбленных: «Убогия же возлюби всею мыслию». Он призывает к состраданию, ибо «оскорбляеми убоги и нищи, вдовы и сироты, вопиют на ны и воздыхают из глубины душевныя и горкия слезы лиют» (там же, 101). Не зовут бедных в богатые хоромы, не приглашают голодных на трапезу, не согревают одеждой замерзающих. Богачи же в соболях ходят и «пресладко во вся дни» питаются. А монахи вместо постов великих и бдений лучше бы человеколюбие «показаша к нищим». Не о себе печется подвижник, когда пишет послание Сильвестру, духовнику Ивана Грозного: он просит за вдову и детей «покойника Никиты Борисовича», умоляет
— 125
показать «милость кним, в велицей скудости инужи живущим»(там же, 381).
Возмущает Грека такой вид изощренного и бесчеловечного лихоимства, как подбрасывание тела убитого к дворам людей, у которых власти хотят выманить поболе денег: «…всю бну часть града истязати о убийстве бном, и сребро много себе собирати от сицевых корыстований неправедных и богомерзких» (там же, 200). Противным нравственному закону он считает и «поле» (обычай решать спор поединком). Этот «безумен обычай», существовавший во многих странах в средние века, ведет, по мнению Максима, к пролитию многой крови и торжеству несправедливости, ибо побеждает не правый, а хитрый и богатый, могущий нанять опытных бойцов и ворожей, ища всеми способами погубить противника.
Даже у «неверных» суд под присягой и со свидетелями вершится, а не таким варварским путем. В христианских же странах Европы есть «градские законы», установленные мудрыми правителями;ихне мешало бы перенять у окрест живущих «ляхов» и «немцев», которые «аще и латина суть по ереси, но всяким правдосудием и человеколюбием правят» (там же, 201). Здесь проступает у афонца не конфессионально ограниченный, но более широкий и гуманистический взгляд на другие народы. Беззаконие, по мысли инока, не совместимо ни с какими обычаями, ни с моралью, ни с достоинством человека.
Критикуя пороки феодального общества, Грек не рядится в тогу праведника, попавшего в толпу нечестивых. Он и себя не считает безгрешным, разделяя общую ответственность за грехи людей, среди которых живет. Бичуя русскую действительность, он постоянно говорит:мы, наше, у нас.Считая,
— 126
например, что порядки на Руси хуже, чем в Иудее во времена пришествия Христа, он пишет: «…у нас же который образ лихоимства и хищения не деется безстудно и без боязни, везде разбойники и душегубцы и татие и хищници и насильники…» (там же, 206). Сказать такие слова чужеземцу в стране, гордящейся своим наилучшим следованием христианскому закону, было весьма непросто и небезопасно.
Максим решительно выступает против распространенного на Руси внешнего благочестия, под которым скрываются грубые нравы, бесправие и бесчеловечность. Для многих христианство заключалось в усердном исполнении обрядов и жертвований на нужды церкви, смысл же подлинного милосердия был чужд ревнителям показного благочестия, относившимся, как замечает Флетчер, «без всякого уважения к духу и истине» заповедей Христа (см. 123, 148). Не только иностранные наблюдатели, но и отечественные историки свидетельствуют, что «Россия XVI века представляла страну по преимуществувнешнегоблагочестия…» (98, 42). К чему это вело — можно указать на колоритную фигуру митрополита Зосимы, предававшегося «чревоугодию, пьянству и содомству» и. заклейменного Иосифом Волоцким как «сосуд сатаны и дьявола». Данная оценка безусловно тенденциозна, но она и весьма симптоматична.
Показательно в этом плане слово Максима по поводу тверского пожара 1537 г. Творческим вы-']мыслом писателя создает он воображаемый диалог между местным епископом и самим богом. Церковный владыка недоумевает: за что покаралихгосподь? Ведь они «беспрестани праздники духовныя» совершают ему, «пении красногласными» и «шумом доброгласным светлошумных колоколов» услаждают
— 127
слух его, благоуханным мирром аромат возносят ему. Господь же отвечает епископу, что подобные дары, «смешана слезами сирот и вдовиц», от неправедного хищения и ограбления людей не угодны ему, «аки недостойна правде и человеколюбней мысли моей». Вы, укоряет господь, Евангелие мое в оклады драгоценные облачаете, а сути его не исполняете, за грехи же ваши «зельным огнем» покараю вас или «скифом в расхищение» отдам (14,2,260 — 276).
Выступает Максим против такого давнего порока, как пьянство, ибо оно «всякому злу виновно есть»; бичует лицемеров, которые мяса и масла стараются не вкушать, а сами «мяс человеческих грызущи»; не одобряет изнурительные посты, поскольку не воздержание от пищи, а воздержание от грехов «истинен есть пост». Тех же, кто гордится только своим «неядением», он уподобляет «злейшим бесом», которые вообще ничего не едят, но это не делает их лучше. Афонец н|е советует для 'спасения души непременно уходить в \монастырь, достойна добродетельная жизнь и в миру. Достоен законный брак, приравниваемый им к целомудрию. Мыслитель беспощадно и вместе с тем человеколюбиво разоблачает фальшь, лицемерие, угодничество, ханжество — все, что мешает подлинному нравственному совершенствованию человека. Его мысли во многом опережают эпоху, которую переживала Россия в XVI в.
Критика Максима, конечно, не потрясала устоев русского феодального общества, хотя ее 'брали на вооружение некоторые еретики и старообрядцы. Эти обличения, на каком бы высоком уровне они ни велись, шли главным образом в моральном плане, они вписывались в присущий феодальному строю хор нравственных самобичеваний. Одной
— 128
лишь критикой нельзя изменить общество, в этом были бессильны даже такие гиганты, как Данте и Толстой. Ведь то самое «сребролюбие», против которого выступают Грек и другие моралисты, порождалось всей системой общественных отношений. По словам Ф. Энгельса, «низкая алчность была движущей силой цивилизации с ее первого до сегодняшнего дня» (1,21,176). А то)золото, которое современник афонца Томас Мор хотел употребить на ночные горшки,' все еще является заветной мечтой современных «стяжателей». При всем своем отталкивающем облике корысть была и остается одной из скрытых пружин механизма антагонистических формаций.
Публицистическая деятельность Грека не является чем‑то исключительным на Руси. Даже такой представитель правящих верхов, как гонитель святогорца митрополит Даниил, известен своими довольно резкими обличениями, но преимущественно морально–бытового плана. Он ругает нечестивых монахов: «…лаеши на братию яко пес, и валяешься в нечистоте, яко свиниа». Бичует иерарх «лихоимение злое» и «паче всех злых злейшее ненависти достойно… сребролюбие» (50,44). Еще более резкой выглядит критика единомышленника афонца Вассиана Патрикеева, который считает, что «здешние книги все лживы, а здешние правила — кривила, а не правила» (58, 193). Российских же чудотворцев он называет «смутотворцами» (см. 63, 287).
Полемика Грека отличается своей философичностью, он поднимает ее на высокий идейный уровень, полемизирует без грубой брани и мелких придирок, без личного сведения счетов, выступая против «нестроений» как общей беды всех людей. Сравнивая Максима с Вассианом, дореволюционный
— 129
исследователь А. С. Павлов метко замечает, что «истинно греческая диалектика Максима поражает противника гораздо глубже и сильнее, чем размашистая, беспорядочная и раздраженная речь нашего инока–князя» (93, 80). Афонец остается мыслителем в любой ситуации.

