Статьи второй половины 30–х гг. XX в.
Целиком
Aa
На страничку книги
Статьи второй половины 30–х гг. XX в.

Шестнадцать{35}

Расстрел шестнадцати коммунистов в Москве поразил всех своей неожиданностью. Тяжелый воздух сталинской «веселой жизни» и захолустной скуки висел над Россией. Это не мешало нам смотреть на нее, как на выздоравливающего больного и с надеждой отмечать каждый новый симптом морального восстановления. Толковали о гуманизме. Диктатор улыбался. И вдруг, без всякого внешнего повода, улыбка исказилась звериной судорогой, и на нас глянула такая харя, от которой становится страшно за человека.

Последнее изобретение советского гуманизма, оказывается, состоит в том, что люди, которых обвиняют в заведомо несовершенных преступлениях, не только признают себя виновными, не только отказываются от защиты и обливают сами себя грязью, но просят для себя казни. Ни одному тирану, ни одной инквизиции не удавалось так растоптать человека, как удалось Сталину.

Перед этим моральным фактом, право, бледнеют все политические стороны «процесса». Они для нас еще не вполне ясны. Ясно, конечно, что новые казни лишь звено в старой борьбе Сталина с партией. За троцкистами и зиновьевцами удары направлены на ленинцев. Опасность, нависшая, было, над Рыковым и Бухариным, самоубийство Томского36это подтверждают. Сталин торопится расправиться над всеми учениками Ленина, которые еще не забыли Октября и не изменили коммунизму. Вот почему эти убийства находят порой столь радостный отклик и в эмиграции и в Европе — не сомневаюсь, и в России.

Но почему Сталин пожелал, нарушив завет Ленина, придать форму кровавой расправы длительному процессу ликвидации партии, нам неизвестно. Представляет ли левая коммунистическая группа политическую силу в России? Сомнительно. Боится ли Сталин исходящей из этой группы угрозы для своей жизни? Возможно, хотя скудость обвинительных данных скорее доказывает обратное. Возможно и третье предположение. Опасность Сталину грозит совсем не со стороны левой оппозиции, а со стороны подавленных им рабочих и крестьянских масс. Он и торопится направить их негодование по ложному руслу — старой партии — и, выбрасывая народу ненавистные коммунистические головы, спасти свой непрочный трон.

Но, может быть, вообще искать политический смысл во всех поступках тирана значит оказывать ему слишком много чести. Может быть, для него это просто акт личной мести, лелеемой целые годы, смакуемой во всех подробностях и поданной, как лакомое блюдо к столу людоеда, когда разыгрался его аппетит. Понадобились годы тюрьмы и ссылки, чтобы превратить Зиновьева и Каменева в окончательную труху. Просто убить врага — недостаточно вкусно. Надо насладиться до конца его унижением. Не в этом ли самое простое абдул–гамидовское37объяснение для кавказского падишаха?

Сбивчивость политических оценок московского дела только подчеркивает бесспорность морального факта. Здесь Сталин превзошел самого себя. В этой международной Олимпиаде подлости, современниками которой мы являемся, снова первое место, недавно оспариваемое Германией, принадлежит России. Что нового представляет московский процесс в прогрессирующей технике унижения человека? Два момента в нем оказываются рекордными: 1) никогда еще жертвы, публично опозорившие себя, не требовали для себя смерти, 2) никогда еще эта комедия публичного позорища не заканчивалась действительной казнью. Мы привыкли к тому, что жизнь обвиненных покупалась ценой чести. Теперь Сталин берет все: и честь и жизнь. И страна, все эти голосующие стада, от академиков до заводских цехов, не просто выполняют механическую жестикуляцию, но проливают настоящую человеческую кровь. Круговая порука палачества связывает Россию. В том–то и заключается специфическая гнусность современного вождизма, что тиран заставляет весь народ соучаствовать в своих злодействах. То, что для Медичи и Висконти38выполняли наемные убийцы, для Иванов IV и Генрихов VIII их палачи, то должен теперь выполнять для своего господина весь народ, превращенный в миллионнорукого палача. Даже дети не избавлены от этой повинности крови. Знал ли мир что–нибудь более гнусное, чем письма советских школьников, чем стихи девочки, требующей расстрела «бешеных собак»? Какие моря страданий ждут еще русский народ, чтобы смыть с него этот позор!

Самое мучительное в переживаниях московского дела — стыд за Россию. Напрасно было бы стараться провести разграничительную линию между Россией и партией, Россией и диктатором. Они живут в общей атмосфере аморализма, в том спертом «русском духе», где свежему человеку нельзя дышать, где и муха, казалось бы, должна умереть, но который в пределах одной шестой земного шара кажется нормальным воздухом. Доказательство этому — в той интернациональной публичности, с которой Сталин поставил свою трагикомедию. Он никак не ожидал, что дух московских застенков может кому–то прийтись не по вкусу в Европе — в Европе, которая ему нужда до зарезу для собственной безопасности. Московский процесс внес трещину в народный фронт на Западе, надломил коммунистические партии, облегчил чрезвычайно моральную позицию Гитлера против Москвы. Сталин не ожидал! Его никто не предупредил. В Москве никто не ожидал такой брезгливости западных друзей. Знали бы, покончили бы без свидетелей, не вынося сора из ГПУ. Но как было знать, когда моральное чувство атрофировано, как обоняние при насморке?

И, наконец, последнее. После страны и падишаха — его жертвы. Шестнадцать большевиков, из которых многие — сподвижники Ленина, герои октября. Знаю, что их рабская низость перед лицом смерти доставила многим из нас, их врагов, минуту злорадного удовлетворения. Эти люди — или большинство из них — пожали то, что посеяли. Они были творцами и деятелями той системы, которая измолола их в порошок. Но почему же, почему же все–таки они проявили так мало человеческого достоинства?

Зиновьев был, бесспорно, низким человеком. Каменев никогда не отличался большим мужеством. Но мы читаем письма старых большевиков, лучших из старой гвардии, которые заранее торопятся взять на себя свою долю подлости. Раковский, Преображенский,39Крупская… (Одному Томскому не спасти чести партии).

Мне стыдно за них. Я не радуюсь их унижению. Я унижен вместе с ними. Ибо их позор — тоже, в конце концов, позор России. Ведь эти люди когда–то победили Россию. Они оказались сильнее всех ее вождей. Они кичились своей несокрушимой «большевистской» волей. И эта сила и эта воля оказались мнимыми. Когда–то воздух революции вышел из этих пустых резиновых шаров, они свернулись в жалкие тряпочки.

Но их мнимая сила была некоторым утешением в трагедии русского народа. Злая сила, но все–таки сила. Великий народ — велик и в своих злодеяниях, в своем безумии.

Каждый народ стоит своих вождей, по крайней мере, на данный отрезок своего исторического существования. Оказался ли бы Сталин сильнее их на их месте? Не знаю. Сомневаюсь.

За Сталиным и Зиновьевым, за всем разнообразием личных характеристик большевистских вождей, маячит зловещая фигура Ленина, который воспитал это поколение, который своим принципиальным, циническим аморализмом, своим отрицанием личной чести, правдивости и достоинства убил в зародыше возможность большевистского благородства. Растил палачей, но не героев. И по образу этих растленных, на все готовых слуг, творил новую Россию — рабыню Сталина.