5

— Так и вышло, Горас, — сказала Салли. — Ты всегда говорил, что так будет. И вот он помешался.

Когда раздался выстрел, она завизжала от страха, но теперь пришла в себя. Кого он там застрелил, она не знала, надеялась, что не Джинни, не Дикки, не Эстелл и не Рут, а вот если этого, как его? — опять, когда старуха попыталась вспомнить, как зовут мужа Джинни, на ум ей пришел только персонаж из книжки, мистер Нуль, — она особенно не возражает. После того как она завизжала при звуке выстрела и тем открыто признала, что полностью сознает убийственные намерения брата, на нее снизошел странный покой, и, если бы кто-нибудь ее видел, когда она приступила к своим приготовлениям — потому что у нее созрел план, — он бы изумился, как она безмятежна, как логично рассуждает, как движется и жестикулирует величаво, будто королева.

Салли Эббот могла с полным основанием утверждать, что никогда не боялась смерти, она только не хотела испытывать боль и теперь радовалась сознанию, что смерть ее — в случае неудачи — будет мгновенной. И если уж ей придется умереть насильственной смертью, то, бесспорно, очень даже хорошо, что свидетелями этому будут ее друзья и родные, которые сидят сейчас под дождем в машинах и, волнуясь, смотрят на ее окно. У нее всегда была в характере — и Горас об этом говорил — отчаянная театральная жилка. Родись она в другое время и в другом месте, из нее вполне могла бы получиться бродвейская актриса. В молодости она была красива и может подтвердить это фотографиями, хотя теперь такая красота и не в моде. Она носила мелкую завивку и платья до полу со стоячим воротом и принуждена была по большей части изображать из себя тихоню, но знала разные фокусы, уж будьте уверены, и умела сделать что надо ручкой, глазами, поворотом головы, голосом. Да она могла бы стать настоящей блудницей, как выражался ее отец, если б только угадала, когда родиться! Теперь она об этом жалела. Когда-то, давным-давно, семнадцати лет, когда соки так и бродили в молодом теле, чуть не до обморока... ну, да что там. Она получила от жизни свое, ничего не скажешь, хотя не столько, сколько могла бы. Ей бы вот сейчас расти, когда девчонка может пойти, куда хочет, и делать, что вздумается! Ведь то, что написано в этой ее книжонке, трудно себе представить, но ведь это все, в общем-то, правда! Сотни людей чуть не каждый божий день курят марихуану, а ей вот не довелось — спасибо еще, что могла иногда выпить хересу! — и сотни принимают участие в оргиях. Она читала в журналах, видела кинофильмы и телепередачи. Есть даже специальные журналы «Для взрослых любителей изыска», — журналы, которые держат под замком в суровом старом Вермонте. И все это прошло от Салли Эббот стороной — такова оказалась жестокая механика вселенной, как написано в этом романчике. Ее тело, когда-то такое прекрасное, что, стоя перед зеркалом у себя в спальне, она испытывала трагическое сожаление, что вынуждена закрывать его одеждой, прятать от мужских глаз, — это некогда прелестное тело теперь усохло и сморщилось до чистого безобразия, никому не нужное, бесполезное. Не то чтобы она осталась недовольна своей жизнью с Горасом, видит бог, не так! Но подумать только, что она ни разу не переспала ни с одним другим мужчиной, кроме единственного случая с молодым Бименом, да и тот — она не удержалась от улыбки — едва ли идет в счет. Она слишком долго тянула — дело было в риге позади коровника, — и он не успел расстегнуться, как тут же весь истек, бедный дурень, и сам страшно смутился и так и не прикоснулся к ней даже, а она лежала вся в поту и едва что не задыхаясь. Ужасное это было время — «золотые прошлые денечки», когда она росла. Возвращаешься из школы с другими девочками и ребятами, и, бывало, увидишь, бык корову покрыл, а то еще корова на корову взгромоздилась, и смотришь в землю, дура дурой, да помалкиваешь — даже если кто из мальчиков отважится отпустить замечание, — зарываешь таланты в землю, держишь свечу свою под сосудом. Можно было бы, конечно, потом наверстать. Ей бы завести любовника ничего не стоило, только захоти. И привлекательные молодые мужчины были: ассистенты Гораса, всякие поставщики, соседи, знакомые, даже красавец Феррис — муж Эстелл. Он не раз на нее поглядывал, можете не сомневаться, и она ему, бывало, улыбнется и закинет голову: не то чтобы прямо «да», но, уж конечно, и не «пошел вон, дурак», — сама прикидывает, примеряется, выжидает, что дальше будет; и в конце концов ради Эстелл — это она себе раньше так объясняла, а вернее, думает она сейчас, поддавшись тиранству тупого мужского шовинизма и отсталых ревнивых женских понятий, — так и не осуществила эту реявшую в воздухе возможность. Теперь такими соображениями никто не смущается — из молодежи, во всяком случае. Ей вспомнилась вечеринка в Сан-Франциско, из книжки. Трудно поверить, а ведь они и вправду бывают, такие вечеринки, то и дело слышишь, по крайней мере в журналах пишут. А может, и всегда они бывали, если уж на то пошло. Взять Древний Рим, Францию, Англию... Она читала что-то такое про одного английского премьер-министра, будто он когда-то давно даже устраивал оргии с мальчиками. И даже президенты Соединенных Штатов, кого ни возьми, может быть кроме Вильсона. Само собой, Гровер Кливленд, и Джон Ф. Кеннеди, и, возможно, Тедди Рузвельт — что-то она в таком духе, помнится, слышала, — а Томас Джефферсон? Ведь у него была любовница-негритянка по имени Салли. Благослови тебя бог, Салли, подумала она, посылая свое благословение через века. И улыбнулась. Ей всегда нравился Джефферсон; они с Горасом один раз были в Монтичелло, и Горас, как обычно, сделал замечательные слайды. Будем надеяться, что Салли Томаса Джефферсона была черная-пречерная, и добрая, и красивая. «Тебе бы это было очень неприятно, Горас? — шепнула она ночным теням и грустно ответила: — Да, очень». Ну и пусть. Жизни, которые она не прожила, любовники и дети, которых она не имела (Горас прошел через первую мировую войну и боялся заводить детей: мир, он считал, для этого слишком мрачное место), успех, которого она не стяжала в качестве актрисы на подмостках или в качестве проститутки в Новом Орлеане (а почему, почему нет? Молодежь права!), — все это упущено ею окончательно и бесповоротно, и нечего теперь сокрушаться. У Гораса были десятки женщин, он ей сам говорил. Проститутки во Франции. Как ей тогда, дурочке, было это больно! А теперь она рада — за него. Может быть, она и тогда уже чувствовала, что это просто несправедливо: у него их было столько, а у нее, кроме Гораса, никого.

Удивительно, вдруг заметила она, столько времени она совершенно не думала о сексе, и вот теперь у нее один секс на уме, совсем как в юности. Будь благодарна этой паршивой книжонке, подумала она. И видит бог, она ей и впрямь благодарна. Что хорошего быть старой перечницей? Она не только умом помолодела — у нее все тело стало моложе, как-то горячее, в высохшей старухе проснулась молодая, цветущая девушка.

Времени у нее было очень мало, но она действовала размеренно, без спешки: поднялась на чердак, долго шарила по стене, нащупывая шнурок выключателя, наконец, ниже, чем предполагала, нашла. Когда зажегся свет, она, все так же не спеша, прошла к ящикам с яблоками. Подняла было тот, в котором оставалось чуть больше половины, но потом передумала и потащила его по полу волоком, доволокла с легким скрипом потихоньку до лестницы и, не суетясь, словно время находилось в руках у некоего невидимого стража, который не позволит Джеймсу сдвинуться с места, покуда она не будет готова, спустила ящик со ступеньки на ступеньку и оттащила к изножью кровати.

Дальше было труднее. Она постояла у двери, прислушиваясь. Он все еще сидел в уборной. Ей слышно было, как он кряхтит, иногда даже стонет — горемыка! Она заметила в зеркале, что улыбается. Возвращаясь к кровати, выглянула в окно. Машины все еще стояли во дворе. «Прекрасно», — сказала она вслух. В некоторых были включены моторы — ее друзья боятся замерзнуть, не иначе. Сеял мелкий, ровный дождь, лишь иногда перемежаемый порывами ветра. Теперь с минуты на минуту может прибыть полиция. Конечно, пусть приедут, думала она, но на самом деле в этом состоянии мистического покоя ей было совершенно все равно, даже наоборот, где-то в глубине души, может быть, хотелось, чтобы они опоздали.

Кровать, по счастью, была на колесиках, хотя и тяжелая, и пол покатый, а половицы на стыках сходились неровно, но все-таки она сумела подкатить ее поближе к порогу, чтобы можно было на нее встать. Подняла на кровать ящик с яблоками, опять прислушалась, потом отперла дверь, приоткрыла до самой кровати и подсунула пару туфель, чтобы не закрывалась. Отошла, поглядела: в самый раз.

Неторопливо, по-прежнему ощущая мистическое спокойствие, она взобралась на кровать. Так и есть, поднять ящик с яблоками с кровати на дверь оказалось очень трудно, почти невозможно — то-то будет дело, если она свалится и сломает шею, мелькнула у нее мысль, — однако каким-то чудом ей это все-таки удалось. Осторожно-осторожно, будто строя высокую башню из кубиков, она установила ящик на дверь и отняла руки. Он встал прочно, придерживаемый верхней закраиной косяка; стоит толкнуть дверь хоть самую малость, и сразу упадет. Она слезла на пол — ящик стоял на месте. Тихонько откатив кровать обратно к стене, она выпрямилась и улыбнулась. В зеркале над конторкой она показалась самой себе определенно молодой.

— Теперь лампу, — сказала она вслух. В окно ей было видно, что машины все еще здесь; полицейские пока не прибыли.

Она придвинула и поставила за дверь плетеный белый столик — Джеймсу он будет не виден, а яблоки, если не обрушатся на него, посыплются сюда, да Джеймс и сам толкнет его со всей силой, когда распахнет дверь. Потом взяла с умывальника керосиновую лампу. Керосину в ней было почти что доверху, фитиль, новенький, белый, торчал из медной горелки, а другим концом опускался в стеклянную чашу. Но, еще не переставив лампу на столик, она вдруг похолодела: сообразила, что ведь спичек-то у нее нету. И сразу от всей ее безмятежности не осталось и следа. Ей представилось с отчетливостью кошмара, как Джеймс целится в нее из дробовика и взгляд у него нечеловеческий. Раздастся громовой удар, вся комната вздрогнет... «О боже милосердный!» — прошептала она. Сердце, как горячая картофелина, трепыхалось у нее в горле. Она поставила лампу, подбежала к комоду. Выдвинула верхний ящик, еще один и еще один. Нет спичек. Огляделась, где бы поискать, вспомнила про конторку. Ну конечно, Джинни здесь иногда ночевала, а у нее наверняка есть спички, минуты не может прожить без своих сигарет.

Она дернула верх конторки. Неужели заперто? С тоской поглядела на замочек, дернула еще раз. Ничего не получилось. Обернулась: кажется, шаги? Но нет, это только показалось, он все еще в уборной. Затих теперь. До сих пор сидит? Она опять дернула верх конторки. Нет, не открывается. Но тут разум ее прояснился, и она отчетливо поняла, что Джинни тоже не смогла бы его открыть и, значит, спички должны быть где-то еще. Она потянула доску из-под столешницы. Доска выдвинулась с легкостью, Салли едва устояла на ногах, и там действительно лежало с десяток спичечных картонок. Схватив одну и даже не задвинув доску, она вернулась к столику, где стояла лампа. Фитиль зажегся с первой спички. Она прикрутила его и поставила лампу на самый край, чтобы при первом же толчке полетела на пол. Потом задрала голову, посмотрела на ящик с яблоками — он недвижно темнел на верху двери, дожидался — и, удовлетворенно кивнув, отошла.

Конечно, она понимала, что ее план сопряжен с опасностью. Но думать об этом себе не позволяла. Если ящик с яблоками свалится на него, то, вероятнее всего, убьет или по меньшей мере пришибет до бесчувствия; но если он успеет поглядеть вверх или если яблоки просыплются мимо, тогда прощай, голубка Салли, и Джеймса ты с собой в могилу не возьмешь. Вот почему ей пришлось прибегнуть к ловушке с огнем и молить бога, чтобы они там внизу заметили пламя и успели прибежать и спасти ее. Могут, конечно, испугаться Джеймсова дробовика и не прийти... Нет, нельзя об этом думать. Она прожила хорошую жизнь, во всяком случае, длинную жизнь. И теперь этот план — ее последняя надежда. Не может он подвести ее, не должен. Он был словно дар небес, не рожденный у нее в мозгу, а снизошедший откуда-то извне, как в книжке план Питера Вагнера поразить врагов с помощью электрических угрей. Понятно, что делала она это, как и Питер Вагнер, не без сожаления. Но в наши дни мир полон насилия, люди прибегают к насилию, не задумываясь ни на минуту. И не она же начала эту войну. Начал все он, своим тиранством, а она как раз согласна бы жить по правилу «живи и другим жить давай». Верно говорил Горас: «Враги на войне, а в мирной жизни друзья». Но пусть даже вообще никто ни в чем не виноват, все равно для нее выбора не было. Она сделает то, что должна сделать, так ей велит ее природа.

Она сидела на краю кровати и прислушивалась. Оттуда, где находился Джеймс, по-прежнему не раздавалось ни звука, ни шороха. Встала, вгляделась в окно, приблизив лицо к самому стеклу. Машины по-прежнему стояли во дворе. Что-то двигалось по дороге; она присмотрелась поверх очков и увидела, что это идут под дождем, держась за руки, юноша и девушка. Она отошла от окна, еще раз осмотрела свою ловушку, потом поняла, что должна воспользоваться судном. Опустила штору и присела. Из нее лило, будто вода, и вонь-то какая, а выплеснуть, вдруг поняла она, некуда, нельзя же в окно, на глазах у всех знакомых. Она стала думать, думала, думала и отнесла судно на чердак.

Оттуда она прихватила себе два яблока, бросила их на кровать. Джеймс все не появлялся. Она постояла, замерев и недоуменно прислушиваясь, но ничего не было слышно, только стучал дождь по чердачной крыше, да выл порывистый ветер, а потом еще где-то вдали возник звук сирены. Она торопливо прошаркала к окну. В первое мгновение ей почудилось, будто возвратился давешний призрак и смотрит на дом, стоя у почтового ящика. Но там никого не было. Сирена выла все громче. Открылась автомобильная дверца, кто-то вышел из машины: это муж Джинни, Нуль. Он отошел к почтовому ящику и там стоит, ждет. На дороге появились огни, и вот уже к воротам на большой скорости подъехала полицейская машина, остановилась, резко затормозив и вся сотрясаясь, и полицейский за рулем высунул голову в окошко. Они о чем-то переговорили с мистером Нулем, ей было не слышно. Но потом полицейская машина въехала во двор и встала рядом с остальными. Сидят, смотрят на дом и ничего не делают.

Ониксовые часы показывали три часа ночи; глядя на циферблат, она поняла, что устала, устала смертельно, но спать не хочет. Вонь из судна проникала к ней даже с чердака, даже сквозь закрытую дверь. Надо было не ящик с яблоками, а это судно установить на двери, чтобы опрокинулось на Джеймса, теперь подумалось ей. И, улыбаясь злорадной улыбкой старой ведьмы, каковой она и была — или, во всяком случае, сейчас себя представляла, — она забралась в постель со своей дрянной книжонкой.


А Джеймс — неведомо для Салли, хотя она и могла бы догадаться, — сидел в уборной и крепко спал. Кишки его оставались неумолимы, как сердце фараона, после небольшого толчка, который привел его сюда; брюки были спущены до лодыжек, дробовик стоял прислоненный к стене.

Во дворе мексиканец, прикрыв от дождя голову газетой, говорил:

— Что вы думаете делать?

Старший полицейский ответил, качая головой:

— Не хотелось бы стрелять и соваться, если он вдруг передумал.

— С другой стороны, — заметил тот, что был помоложе, — когда услышим что-нибудь, вполне может быть уже поздно.

— Это верно, — согласился старший. Но не сдвинулся с места, а только обвел взглядом стоящие машины. — Вы, публика, я думаю, поезжайте-ка лучше домой, чего вам здесь сидеть?

— Я останусь! — крикнула Вирджиния Хикс. — Я его дочь.

— Мы бы тоже остались, если вы не возражаете, — сказал Лейн Уокер. — Я пастор. А мой приятель — католический священник.

— Как хотите, — ответил полицейский.

Второй, тот, что помоложе, писал что-то шариковой ручкой. Блокнот у него был толстый, много листов, стянутых черной резинкой.

Мексиканец заглянул к ним в машину.

— Это вы что, доклад составляете? — спросил он.

Старший усмехнулся.

— Ну нет, — ответил он. — Парнишка пишет книгу.


Салли у себя в комнате читала:


12

ЦЕНА ЖЕМЧУЖИНЫ


Через день после того, как Перл потеряла след доктора Алкахеста, она, как тысячу раз до того, вставила свой ключ в замок его квартиры (лифт у нее за спиной стоял нараспашку — зарешеченная, снующая вверх-вниз комнатка, такая скромная рядом с прохладными белыми стенами лестничной клетки и ярко-синими портьерами, точно слуга, застывший в вежливом и тайно презрительном ожидании), и лишь только дверь приоткрылась, она уже поняла, что в квартире затаилось нечто ужасное. Она помедлила на пороге, готовая к тому, что это ужасное нечто вырвет у нее дверь и самое ее схватит за руку и втащит в квартиру. Но ничего не произошло. Рациональная часть ее существа ощупывала положение чувствительными усиками, а остальная Перл видела демонов — ужасы воскресной школы и ужасы с газетной полосы (вчера вечером она читала о том, как изнасиловали женщину в стенах одного из государственных учреждений, и ощутила при этом, как ощущала и сейчас, в лесной глубине своего «я» горячее чужое дыхание, голубое пламя чужих ногтей и зубов).

Она закрыла глаза и перевела дух. Если нечто ужасное дожидается ее там, за порогом, то это будет мужчина в темном костюме, сидящий нога на ногу и держащий золотую шариковую ручку. Именно такой облик принимают зловещие видения в квартирах вроде Алкахестовой.

Перл стояла прямо, вытянувшись, ничем, если не считать закрытых глаз и перехваченного дыхания, не выдавая своего ужаса, — эффектная молодая негритянка лет двадцати семи в изящном, достаточно дорогом коричневом пальто от «Мейси», широком и с поясом, в скромной коричневой шляпке с малиновым пером в три дюйма длиной, коричневые чулки, коричневые итальянские туфли точно в тон с сумочкой, шляпкой и перчатками. Фигура великолепная, лицо — словно вырезано по дереву, не мягкое и податливое, а элегантное, животрепещущее. Губы полные и четко очерченные, не нуждающиеся в помаде. Ресницы свои, темнее и тоньше японского черного шелка. Кто-нибудь, заметив ее с другого конца пустого, как она надеялась, коридора, мог бы подумать: «Откуда это созданье?» Ей бы восседать за университетским столом, облаченной в ярко-красное платье с узким глубоким вырезом, и округлым почерком делать записи по истории, или литературе, или микробиологии, но Перл плохо успевала в старших классах и не стала учиться дальше — говорила она исключительно правильно и любила читать, но получала по английскому одни посредственные оценки, а по математике и того хуже, — и притом сроду не носила красного. Тогда, может быть, она из магазина? Из какого-нибудь дорогого модного дамского салона, вроде того, где куплен ее коричневый шелковый шарфик? Но Перл это испробовала. Заведующая внушала ей что-нибудь, а она вдруг как бы отключалась и видела словно из бесконечного далека маленькую жирную женщину — губы дрожат, голубые глазки противоестественно ярки, жирная розовая ручка на сердце. «Ну что ты так заносишься, дочка?» — плакала мать, когда еще была жива. Но Перл поворачивалась и уходила. Вовсе она не заносилась. Просто знала, что кому положено по заслугам, — и себе до цента знала цену.

Вот и убиралась в доме, как нубийская рабыня, хоть и была рождена принцессой, — потому что деньги получала хорошие и могла жить примерно так, как хотела: покупать пластинки, и книги, и новые наряды, чтобы ходить в церковь, иной раз — какую-нибудь литографию, репродукции с картин, — словом, поддерживать старые благородные традиции, о которых, в сущности, не имела понятия. Если традиции дают безопасность, постоянство, место в жизни — или хотя бы видимость места, — значит, она в безопасности, пусть даже никакой безопасности на самом деле не существует. Был у нее когда-то друг, молодой пастор. Он относился к религии серьезно: шел со своей верой на улицы, к наркоманам, пьяницам и мелким воришкам. Но это дорогое занятие, да и не слишком почтенное, — нести веру уродам и злодеям; религия — дело общественное, а они как раз паразитируют на обществе. Скоро он убедился, что за ним стоят одни только его личные убеждения, а церкви нет. И тогда убеждения его изменились. Раньше он представлялся ей красивым и ранимым, или, может быть, ранимость и была его красотой. Она знала, если бы он встретился ей теперь, она бы испугалась.

Из комнат по-прежнему не доносилось ни звука. Она отогнала дурное предчувствие и распахнула дверь во всю ширь. В квартире все как было. Если он и приходил домой, пока ее не было, то не оставил следов. Серые, как монашеская ряса, шторы были задернуты, квартира походила на полутемный склеп. Она раздвинула шторы, приоткрыла окно, чтобы отделаться от запаха... чего? Не сняв пальто, потому что отогнанное предчувствие так до конца и не ушло, она прошла через пустынную столовую в кухню. Там тоже ничего не изменилось — никаких признаков того, что он здесь ел или даже вообще появлялся. И все-таки она замерла на пороге, охваченная необъяснимым ощущением того, что ее опять обступили джунгли. И снова этот запах, будто где-то газ протекает, но, даже еще не проверив краны на плите, она знала, что дело не в этом. Она быстро вернулась в столовую и распахнула дверь в ванную. У нее перехватило дыхание. Белая раковина и белый пластик тумбочки были заляпаны черными отпечатками пальцев. Она оглянулась — в столовой никого. «Иисусе», — прошептала Перл. На полу ванной валялось кошмарное, черное полотенце, стоял рвотный запах гнили. Или даже чего-то похуже. Черным был измазан пол, ванна, унитаз. Чем, она уже догадалась, только не могла вспомнить слова. Неужели этот урод еще где-то здесь? Подруга, с которой они вместе живут, до пяти на работе, до нее не добраться. Ей вспомнилось, что в сумочке у нее есть еще один номер телефона. Ленард заставил ее записать, это телефон его соседа, там знают, где его найти, если он ей понадобится. «Ты позвони, — сказал он ей настойчиво и будто невзначай, как в этих фильмах ужасов с залитыми солнцем городскими видами. — Нет, правда, бэби, ты позвони». Ей сразу стало легче на душе, словно это не номер телефона, а сам Ленард лежал, свернувшись, у нее в сумочке, готовый с криком «банзай!» выпрыгнуть на ее защиту.

С новообретенной уверенностью поспешила она в спальню, где ее ожидал сюрприз еще страшнее. Кровать, хоть и непомятая, была в таких же черных пятнах, а рядом на ковре валялась кучей грязная одежда. Сначала Перл стояла и смотрела, держась за косяк, чтобы не упасть. Потом нагнулась над кучей, и тут ей припомнились слова: «сточная канава». Он свалился в сточную канаву, или кто-то его туда сбросил, а потом зачем-то перенес сюда и переменил на нем одежду, или же он сам приполз — да нет, наверно, нанял кого-то, чтобы его отнесли, — переоделся и без единого слова вернулся обратно, куда-то туда. Не успев ничего толком сообразить, она стянула перчатки и стала шарить по его карманам, грязным снаружи, осклизлым изнутри. Там ничего не оказалось, кроме нескольких перепачканных обрывков бумаги. Перл отнесла их в ванную и один за другим отмыла под краном. Первая была записка чернилами, которые смылись, и все кануло в ту сточную грязь, откуда взялось. Вторая была написана карандашом. Перл положила ее на подоконник, пусть просохнет. Третья оказалась чеком из магазина, Перл даже не стала отмывать его до конца, когда поняла, что это. Потом опять посмотрела на карандашную записку. «Необузд... — значилось на ней, — мексиканс... Утес Погибших Д...»

В лифте она вдруг передумала и нажала кнопку верхнего этажа, а не нижнего. Она чувствовала себя какой-то ненастоящей, возбужденной, как героиня страшного фильма. Закрылись двери, она почувствовала, что ее возносит кверху, в башню. Первое, что она увидела, выйдя из лифта, был приоткрытый шкафчик с джином. Значит, это не он сам, подумала она, а другие, и они его ограбили. У нее по коже побежали мурашки, как всегда, когда она вспоминала о «насильственном вторжении», и кулаки сами сжались.

Но черная железная шкатулка оказалась на месте, а вот джин — нет, не хватало нескольких бутылок. Перл подняла шкатулку — тяжелая, деньги все здесь, или почти все.

Еще навязчивей, чем раньше, стало ощущение, что со всех сторон к ней тянется что-то безобразное, бесцветное — колдовское. Шкатулку она держала обеими руками. Он исчез. Может, умер, может, канул в черную пучину наркоманства. Так или иначе, исчез из этого мира, покинул свой дом, и залитые солнцем крыши, и трубы, и отдаленные двойные шпили. И она, значит, тоже покинута — она, которая убиралась у него и помалкивала на все его чудачества, а ведь от него пахнет, и еще этот запах джина, и вина, и устриц.

Ей вспомнился номер телефона у нее в сумке. Ленард бы ей посоветовал, Ленард, с его добрыми, ранимыми глазами, смешной уличной речью и негритянской походочкой. Он бы сказал, как ей поступить. Самая его нормальность — залог ее спасения. Но тут в памяти у нее мелькнуло, что в том огромном многоквартирном доме, где они раньше жили — по десять, двенадцать человек на квартиру, — Ленард Мур, люди рассказывали, ходил с Беверли Холландером то в подвал, то на чердак... Больше она не могла ни о чем думать. Над шкафчиком на полке в ряд стояли книги в темно-зеленых переплетах, «Полное собрание сочинений Ч. Диккенса». В глаза бросилось название: «Записки Пикквикского клуба», эту книжку она когда-то читала, и на минутку она ясно увидела перед собой, словно побывала там, типичный английский пейзаж, и старую громоздкую карету, и смеющихся пожилых джентльменов.

Она отвернулась, поглядела в окно. Очертания домов были чисты и четки, как стрелки часов, и улицы пересекались, точно продуманные доводы. Она подошла к окну вплотную, глаза прищурены, щеки разгорелись. Сегодня суббота, но напротив, где поселились своей компанией хиппи, ни малейших признаков жизни. Спят, наверно, вповалку на грязных матрасах. Они возмущали ее, пьяницы и разносчики заразы, и все-таки, представляя себе, как они лежат там кучей, будто заблудшие дети, голые руки бахромой свешиваются вниз, еды приличной нет, а в буфете, где должно бы храниться серебро, у них оружие и запчасти, — воображая себе все это, она испытывала жалость, не так к ним, как ко всем вообще погубленным жизням и исковерканным душам, уже не доступным страданию.

Железная шкатулка у нее в руках разогрелась, словно деньги в ней тлели огнем. Внизу чернела свежеасфальтированная улица, теплая, и темная, и прекрасная в лучах солнца, как огромная дремлющая добрая змея. Надо думать, думать! Перл разглядывала улицу, словно ждала объяснений от ее черноты, такой живой под солнцем, такой теплой, и ровной, и, может быть, уходящей корнями в глубину, как деревце в пустыне, как рука, погруженная в землю. Но нет...

Она украдет эти деньги. Вот какая мысль притаилась у нее в мозгу, хищно следила за Перл, готовясь к прыжку, будто лев в высокой траве. Ей хватило бы до конца жизни, и в каком-то смысле это ее право. Жив он сейчас или уже умер, все равно он погибший человек. По прихоти безумства он где-то ступил за грань реальности, и других наследников у него не осталось. Это будет спасением для нее, беззащитной и одинокой, не дававшей клятв и не слышавшей их ни от кого.

Четко очерченные крыши в солнечном свете были подобны пыльным бриллиантам. В отдалении дома казались богатыми и белыми, как на рекламе в бюро путешествий. За окном дома, где жили хиппи, появилось лицо, серое, как рыба, появилось и пропало, будто проглоченное. Ей вспомнился, неизвестно почему — может быть, дальний дымок над трубами натолкнул, — запах тлеющих мусорных куч. Христос был распят на городской свалке, так ей кто-то говорил. Кажется, в церкви? Она увидела три туманно-голубых креста, поднявшихся из сизого дыма. Немногочисленные собравшиеся, кашляя, пятятся. Красное бездымное пламя сочится из мусорных куч по соседству с высокими, грубо сколоченными крестами. Смерть Христа была случайностью, так ей говорили. Его ошибочно приняли за политического деятеля.

Она оскорбленно сощурила глаза и слегка прикусила нижнюю губу. Шкатулку она положила на место, затворила дверцы шкафчика и старательно натянула перчатки.


Мистер Фьоренци сидел за столом в сером костюме, ломая мягкие пальцы и покачивая головой.

— Ужасно, — говорил он. — А как это должно быть ужасно для вас! Просто ужас.

Перл чуть кивнула, для вежливости.

— А ведь каких-то два дня назад, — продолжал мистер Фьоренци, сам все больше изумляясь, — он сидел вот тут, примерно на том же месте, где вы сейчас. — Он посмотрел на обрывок бумажки, который она ему дала. — Можно мне оставить это у себя?

— Если хотите, можете переписать, — ответила она. — А это мне самой нужно.

— Да, да, конечно, хорошая мысль. — Он пошарил среди бумаг на столе в поисках ручки или карандаша, потом выдвинул ящик. — Черт. — Он снова порылся в бумагах и нашел маленький зеленый фломастер. Разыскал блокнот и принялся списывать.

Перл разглядывала флаг у него за спиной и чемодан под флагом. Надо будет попробовать опять обратиться к миссис Уэгонер, если удастся вырваться от мистера Фьоренци. Он человек добрый, спорить не приходится; обидно даже, что он такой бестолковый.

— Ну вот, — сказал он. — Готово. — Он встал, обошел стол и вручил ей записку, которую она нашла у доктора Алкахеста.

— Благодарю вас, — сказала она и сунула записку в кошелек. Потом встала.


Тут шел пропуск в несколько страниц. Потом роман продолжался:


...Миссис Уэгонер вышла, будет минут через десять. Ей передадут, и она позвонит. Перл прождала час, потом махнула рукой.


— Леди, — сказал полицейский комиссар, — вы у меня попусту отнимаете время. Я с вашим хозяином лично разговаривал дня три назад. Он интересовался наркотиками, это верно. Но ведь кто в наши дни ими не интересуется. Популярная тема. — Он выдул струю дыма и глотнул воздуха. — Но что касаемо его похищения или же, наоборот, соучастия... — Он засмеялся, закашлялся, не переставая смеяться, потом опять затянулся и опять закашлялся. Лицо у него было жирное и глазки — щелочки.

Но Перл так бесконечно долго и упорно его ждала, что теперь, как он ни помахивал рукой, указывая на дверь, как ни крякал, досадуя на ее настырность, все равно сидела и не уходила, — спина прямая, колени сжаты, на коленях коричневая сумка. Она разглядывала коллекцию на серо-зеленой стене у него за спиной, словно искала там поддержки. Потом открыла сумку и вынула найденную записку. Но он только смотрел, а руку не протянул, ей пришлось приподняться со стула и подать ему записку. «Расист», — подумала она при этом и сразу почувствовала себя увереннее.

— Послушайте, — сказал он. — У меня нет времени. — Покосился на бумажку, отвернулся без интереса.

— Вы прочтите, — сказала она.

Он нахмурил брови, требуя к себе уважения. Но все-таки схватил картонку, поднес к глазам, прочел. Поднял телефонную трубку и, набирая номер, одновременно позвал человека из приемной:

— Сержант Моукин!

— Да, сэр? — спросил мужской голос у нее за спиной.

— Задержите эту женщину и свяжите меня с Федеральным бюро по наркотикам.

— По какому обвинению, сэр? — спросил Моукин.

— По подозрению, — ответил тот. И скосил глаза в телефонную трубку: — Алло! Алло!

— Подозрение в чем?

— В убийстве! — проверещал комиссар. — Убийство первой степени! И строго между нами, здесь замешаны наркотики.

Полицейский комиссар был человек недобрый, зато вполне толковый.

Она вскочила со стула и прямо к его столу:

— То есть как это? Да вы что такое говорите?

— Леди, вы приходите ко мне с какой-то басней про гражданский долг и все такое, хе-хе-хе! — Он снова скосил глаза к телефонной трубке. — Алло, губернатор? — Он втянул в грудь воздух, потом выпустил и откинулся на спинку.


13

ОСАННА! СЛАВА В ВЫШНИХ!


— Я бы не хотел вас прерывать своим прибытием, — сказал доктор Алкахест. — Продолжайте, прошу вас, в том же духе. — Он так возбудился, что едва мог усидеть в кресле. Старый кратер был полон марихуанового дыма, точно чаша небесной благодати. Он огляделся, весь корчась, дергая мертвыми коленями. А они сбились в кучу у входа в пещеру и стояли, держа одежду перед собою. — Продолжайте, не стесняйтесь! — Он кричал, хихикал и махал им. — Будем раскованны! — Такие симпатичные молодые мужчины и красавица-дева... Неужели он опоздал к самому главному и у них тут все уже было? Но ведь они так необыкновенно, так удивительно молоды, можно надеяться, что... — Я осыплю вас деньгами! — крикнул он.

Чернокожий мужчина с бородой передал автомат мужчине-шатену, а сам подошел к плоскому камню за костром и схватил свою одежду.

— Кто знает, что вы здесь? — отрывисто спросил он.

— Ни одна живая душа! — заверил его доктор Алкахест, подавшись вперед в своем кресле. — Только один черный джентльмен, который меня сюда доставил. Он старый рыбак, так он сказал. Большая копна серебряных курчавых волос. Рыбачит в здешних водах с тысяча девятьсот пятого года. — Алкахест хмыкнул. — У него губа не дура, можете мне поверить. Содрал, представляете ли, двести долларов.

— Темный, — прошептал Сантисилья. В голове у него наклевывалась какая-то мысль.


Дальше опять шел пропуск, страниц в десять-двенадцать. Сокрушенно глядя в книгу, Салли протянула руку к столику за яблоком, совершенно так же, как Джинни в расстройстве тянулась за сигаретой или Ричард в последние годы тянулся за рюмкой. Не то было обидно старухе, что она не узнает приключений доктора Алкахеста. Этот персонаж ей не нравился, она в него не верила — не зная таких слов, она тем не менее воспринимала его как клише из романов ужасов, как разновидность образа ученого безумца, использованную здесь в неких сатирических целях, плохо ей понятных и несимпатичных. А вот судьба его уборщицы Перл ее волновала. И без того многое в ее истории пропало из-за потерянных страниц. Ну как, подумать только, ее могли обвинить в убийстве? Бессмыслица! Конечно, Салли Эббот понимала, что с романа спрос невелик, ведь вся эта книжонка — такая пустячная в сравнении хотя бы с тем, что сейчас происходит у них в доме; но разумными соображениями не удавалось отогнать досаду. Обошлось ли дело у Перл Уилсон или же нет — вот что она хотела бы знать.

Возвращаясь мыслью к прочитанному в надежде найти там разгадку — понимая при этом, что все еще может открыться на последних страницах, но понимая также и то, что, когда в книге такие пропуски, нельзя пренебрегать и малейшим намеком, — она теперь обратила внимание на одну характерную вещь. Перл Уилсон страшилась животного начала, которое в ее представлении смешалось с кинофильмами про африканских дикарей, протыкающих костью переносицу, и с ее жизнью в джунглях гетто, и с любовью. Злой человек, который вломился к ним в квартиру, слился для нее с тем белым мужчиной, который ее изнасиловал, так что в конце концов всякое вторжение извне, даже невинный вопрос: «Как жизнь?» — стало внушать ей ужас. Чем больше Салли думала, перелистывая в подтверждение своей мысли предыдущие страницы, тем хитрее все это получалось. Автор, может быть, даже ничего такого не имел в виду, но это неважно, факт налицо, и Салли сама не заметила, как задумалась. Здесь была какая-то загадка, особенно дразнящая потому, что просочилась она, казалось Салли, из реальной жизни, и, чтобы ее разрешить, ей надо было что-то узнать, постичь некую премудрость, на самом деле уже воспринятую ее смутным подсознанием — а иначе откуда эта странная тоска?

В этом мире нет человека — доказательством тому ее собственная жизнь, — которому, какой бы стальной ни была его воля, не угрожали бы грабежи, насилие, убийство, внезапные удары — неизвестно откуда, неизвестно почему — безмозглой животной природы вещей, в лице ее пьяного братца с ружьем, например. И нет человека, который сам не способен скатиться к животному, вот как эта Перл, задумавшая было присвоить деньги доктора Алкахеста, или как те люди, которых она боялась, занимающиеся воровством или нашептывающие по телефону незнакомым людям разные неприличные слова. Вот из-за этого-то — по этим обеим причинам — и опасно одиночество, раз в тебе есть способность стать и безвинной жертвой, и беспощадным губителем. Надо быть героем-безумцем, вроде старого дядюшки Питера Вагнера с его снегокопателем, чтобы действовать в одиночку, хотя даже и он оказался губителем, правда не из животности. Тогда, может, и Перл героиня? Она тоже действовала в одиночку, в соответствии с высшим известным ей моральным кодексом, который она почерпнула из кинофильмов и книг и определенных понятий о христианской «правильности». Такое поведение ее не спасло — если, конечно, дальше там что-то про это не написано. А какое-нибудь другое геройское поведение могло бы спасти? Для Салли ни вот настолечко не убедителен был ни образ человека из Бюро розыска пропавших лиц, ни образ жирного полицейского комиссара, но все-таки она недаром жила рядом с Джеймсом Л. Пейджем — особого доверия ко всем этим безликим учреждениям, комиссиям, чиновникам у нее не было. Этой Перл лучше бы держаться обыкновенных людей, позвонила бы она для верности Ленарду, поддалась бы обычному в человеческой жизни, той самой животности, от которой она пряталась. Ну почему бы нет?

Салли подняла голову, посмотрела на ящик с яблоками над дверью и нахмурилась. Нет, подумала она. Это все равно как сказать, что ей, Салли Пейдж Эббот, нужно выйти из комнаты, и пусть все, против чего она борется, обратят в шутку на ее же счет, а Джеймс, губитель и насильник, восторжествует. Все равно как признать, что Горас был не прав, поддерживая Ричарда в его бунте против отца. Нет, нет и нет! Но если нельзя уступать, тогда...

Она опустила глаза в книгу, надкусила яблоко и, заглушив беспокойство, решила читать дальше.


... Жизнь — зло. Я хочу сказать, когда настал для меня миг обращения... — Он запрокинул голову и прокатил ее от плеча к плечу, словно что-то странное увидел в небесах. Мистер Ангел протянул было ему трубку, но передумал, сунул ее себе в рот и тоже посмотрел в небо.

— Что это? — воскликнул доктор Алкахест, показывая пальцем.

Всем им на минуту четко представилось, что прямо над ними зависло огромное летающее блюдце. Потом оно исчезло.

— Ты видел, что я видел? — спросили они друг друга в один голос. Им самим не верилось. — Травка, — сказали они. — Действует. — Но говорили, понизив голос, подавленные целым миром новых вероятностей.

Доктор Алкахест объяснил им, что желает купить у них марихуану. Не немножко, а все, что есть.

— Ну и здоров ты заливать, — сказал Танцор.

— Я говорю всерьез, юноша, — возразил доктор Алкахест. — Взгляните. — Он пошарил у себя за поясом и вытащил тысячедолларовую бумажку.

Танцор выхватил ее, поднес к пламени костра, чтобы лучше разглядеть. Глаза у него выпучились:

— Настоящая! — Он обвел взглядом лица других. Крикнул негодуя: — Какого дьявола вы таскаете с собой тысячедолларовые бумажки? А вдруг я вор, или мало ли что? В соблазн меня ввести хотите? — И спрятал ассигнацию себе в карман.

Доктор Алкахест наблюдал за ним с удивленной улыбкой. Его ограбили, здесь все тому свидетели. Может, еще и побьют. Может, разденут, свяжут, заткнут кляпом рот. Может, даже обрекут на заклание.

— Хи-хи-хи! — зашелся доктор в экстазе. Подумать только, куда он попал! Что за люди! Никаких запретов!

— Не смейтесь, — сказал Сантисилья, неправильно его истолковав. — Он ведь в самом деле вор. Вырос в Гарлеме. В четыре годика его домушники пропихивали в форточки — отпирать им квартиры.

Доктор Алкахест весь задрожал, дурея от восторга. Этот бородатый — моралист. Тем лучше!

— Что же у вас, ребята, нет никаких моральных устоев? — про-квакал он и упоенно перекатил голову с плеча на плечо. Они еще не заметили, что он сидит на наволочке, набитой полными кошельками.

Они глядели на него с легким недоумением. Танцор сказал, примериваясь:

— Вы человек богатый, я бедный. — И ткнул себя в белую майку большим черным пальцем. — Вы несете за меня ответственность.

Доктор Алкахест заверещал от смеха, и Танцор снова обвел взглядом лица остальных, ища разъяснения. Но потом доктор все-таки овладел собой, он спохватился, что надо уладить дела, пока хватает соображения. Быстрым рывочком достал флягу и сделал глоток. Потом спросил:

— Когда прибывает груз?

— Когда прибудет, тогда прибудет, — ответил Сантисилья. — Его доставят с берега под покровом ночи. А может быть, на рассвете. Сколько на твоих, Питер?

Питер Вагнер взглянул на часы.

— Два часа ночи.

— Если сегодня, то уже скоро, — сказал Сантисилья. — А нет, так придется ждать завтрашней ночи или послезавтрашней...

— Он водой прибывает? — спросил доктор Алкахест.

Тот кивнул.

— Тогда, может быть, это они? — Старый калека навострил уши.

Сантисилья недоуменно поднял брови, бросил взгляд на Питера Вагнера:

— Ты что-нибудь слышишь?

— Я — нет, — отозвался Питер Вагнер.

Индеец, сидящий недвижно, как темный валун, приложил ладонь к уху, но только покачал головой.

— У меня превосходный слух, — настаивал доктор Алкахест. — Уверяю вас, что где-то вон в том направлении, — он указал пальцем через плечо, — заработал лодочный мотор.

— С ума сошел, — сказал Танцор. Углы его рта тронула порочная улыбка. — Может, заключим пари? Ставлю тысячу долларов.

— Да бросьте вы, — сказал Питер Вагнер.

— Так не пойдет, — ответил доктор Алкахест. — А вот на два цента я поспорить готов.

Танцор сник:

— Ишь дерьмо. У кого ж это есть два цента?

Через час все они расслышали рокот мексиканских моторок.

— Едут! — сказала Джейн. — Значит, он и правда их слышал.

— Ну, тогда моя роль в этой комедии закончена, — проговорил Питер Вагнер. — Я привел вас на встречу с вашими дружками-мексиканцами. Теперь адью, пока, привет, спокойной ночи!

Он схватил винтовку.

— Прекрати, — распорядился Сантисилья. — Ты что, надумал застрелиться прямо у нас на глазах? Совсем, что ли, ты бесчувственный?

Питер Вагнер вздохнул и положил винтовку.

Тем временем мексиканцы уже появились в пещере, они причалили свои лодки и один за другим лезли на скалу. Их приветственные клики — подымаясь со дна колодца, они звучали скорее как стоны — уже достигли устья грота, а затем показались и головы. Скоро они заполнили собой весь кратер — вот уж воистину толпа теснимых: калеки, уроды, одутловатые, бородавчатые, карлики, слепцы, немые, безголосые, кто на деревянной ноге, кто на роликовых досках; доктор Алкахест не выдержал запаха, упал в обморок.

— Пошли! Надо грузиться, — сказал Сантисилья.

Но Танцор вскочил с места.

— Стойте! А как же суд? — Он встал, воздев руки к небу, словно безумец на молитве.

И как бы в поддержку, глухо, зловеще пророкотало из-под земли.

— Да ну, брось, Танцор, — сказал Питер Вагнер.

Джейн поддержала его:

— Отверженные и беззаконники не могут быть судьями.

— Нелогично, — сказал мистер Нуль.

Индеец мрачно кивнул.

Мексиканцы, столпясь, смотрели на них блестящими, веселыми глазами. Один жирный мексиканец, крест-накрест обвешанный лентами патронов, спросил шепелявя (у него были выбиты передние резцы) «¿Qué es? ¿Una misa?»[9]Сзади него теснились остальные.

Доктор Алкахест открыл глаза и воскликнул:

— Добро пожаловать, друзья! Благослови вас бог! — И снова потерял сознание, хотя намеревался сказать гораздо больше.

— ¿Qué es? — повторил толстяк. Он вытянул шею, выпучил глаза и вздернул брови, словно разглядывая сквозь стекло аквариума диковинную рыбину. И указал на доктора.

— Он нанюхался, — объяснил Питер Вагнер. — Он обрел счастье.

— Нанюхался, — повторил мексиканец для тех, кто стоял сзади. Те стали передавать дальше.

Сантисилья озабоченно поглядывал на небо. Скоро утро. Если не перегрузить товар сейчас и не двинуться в путь, то придется сидеть здесь еще целый день. Времени-то в обрез. Раз этот старикашка их нашел, значит, и другие знают. И если правда, что доктора Алкахеста доставил сюда Темный и теперь он таится где-то поблизости, то со своим безошибочным шестым чувством...

Внезапно Сантисилья стукнул себя по лбу и прошептал:

— Дерьмо! Ну что за дурак!

Никакого мистического шестого чувства Темному не надо, чтобы знать, где сейчас Кулак, где береговая охрана, а где кто! Старику Темному все к чертовой матери открыто как на ладони, просто потому что он сам состоит в Федеральном бюро по борьбе с наркотиками. Сантисилью душил смех, у него бессильно подгибались ноги. Старик Темный водил за нос своих простодушных негров, как африканский колдун: произнесет задом наперед какую-нибудь фразу на кухонной латыни, а они в него верят как бобики! «Бойся сказок своей бабушки, — сказал себе Сантисилья. — Остерегайся сказителей!»

Он поднял руки: внимание!

— Вот что, — сказал он. — Надо сматываться. Мы вляпались. Темный здесь, он привез сюда старикашку. Он агент Федерального бюро.

Все посмотрели на него.

— Не агент, — сказал индеец.

— Агент, говорю вам. Как это нам раньше никому в голову не пришло? Он нас все время морочил, капал нам в уши про это свое безошибочное шестое чувство...

— Зачем? — спросил индеец.

— А кто его знает. Душу федерального агента разве поймешь?

— Интриги, наверно, — предположил Питер Вагнер. — Внутренние свары какие-нибудь.

— Не агент, — сказал индеец. Он сложил руки на груди, как индеец в кинофильме. — Берем товар.

Сантисилья на минуту вспыхнул злобой, но тут же рассмеялся. В голове у него что-то хрустнуло. Да что там, все равно уже поздно. Ох уж этот Темный!

— Может, он агент, может, нет, — сказал мистер Ангел, — но бросить столько товару...

— Мы бы раз-два — и загрузились, — сказал мистер Нуль.

Сантисилья молитвенно протянул к ним руки ладонями вверх, но сразу рассмеялся снова. Теперь уже все равно.

— Пожалуйста. — Он пожал плечами. — Давайте грузиться.

Остальные двинулись было к гроту, но остановились. Танцор размахивал автоматом.

— Нет! — орал он. — Сначала суд! Капитан Кулак прострелил мне ногу. А возмездие?

— Эй, ты, успокойся, — сказал Сантисилья. — С этим покончено.

Он презрительно улыбнулся, сделал один шаг и тут же, вскрикнув, отскочил обратно. Прямо перед ним пули раздробили камень.

— Сейчас мы устроим суд. Решено и подписано, — сказал Танцор.

Все глаза были устремлены на него.

Мексиканцы скребли в затылках и улыбались. Чужие обычаи сразу не разберешь. Все молчали.

Наконец Питер Вагнер со вздохом спросил:

— Чего ты, Танцор? К чему мелочиться? А вдруг Лютер прав? Вдруг охранники уже на пути сюда?

Танцор топнул ногой:

— Ополоумел ты, что ли? Темный — благородной души человек, краса и гордость своего народа. Вечно вы, падлы, стараетесь подорвать у молодежи веру в ее героев и идеалы.

— Ну ладно, — рассудительно сказал Питер Вагнер. — Но ведь суд можно устроить и позже, когда будем в безопасности.

— Безопасность — это для цуциков! — отрезал Танцор.

— Какая разница, — сказал Сантисилья. — Так или иначе, все кончено, кроме пальбы.

Танцор свирепо затряс головой, будто комаров отгонял.

— Предлагаю всем приготовиться к началу судоговорения!

— Под носом у охранников? — спросил Питер Вагнер.

— Сказано вам, к эдакой матери, что не будет никаких охранников! — завопил Танцор. — Федеральное бюро по борьбе с наркотиками — это мифический зверь. Еще одно слово про него, и я расстреляю тебя за оскорбление суда!

Джейн тронула его за локоть:

— А правда, ну зачем тебе это сейчас затевать?

— Надо, — ответил Танцор. — Надо, и все. Мы должны расследовать.

Все оглянулись на капитана Кулака, связанного, с кляпом во рту. Джейн невинно спросила:

— Что расследовать-то?

— Ты что, чокнутая, а? — Танцор повернулся к ней вместе с дулом автомата. — Ну что расследуют, когда судят, не знаешь, что ли? Расследуют, виновный или не виновный. Мы этого старого пачкуна, к его матери, судить будем, узнаем, виновный он или нет. А ты как думала, к твоей матери?

— Парень, — сказал Сантисилья, улыбаясь небу, — что такое вина? Или ты никого не убивал?

Но Танцор не слышал.

— Эй, Алкахест! — заорал он и ткнул старикашку в грудь дулом автомата. — Очнитесь! Сейчас мы займемся правосудием.

Доктор продолжал пребывать в алкогольно-наркотическом забытьи и только пробормотал сквозь сон:

— Вот забава-то для Сынов Свободы!

— Оставь его, — сказал Сантисилья. — Он обалдел. Ему сейчас не прочухаться.

— А я говорю, пусть очнется! — не унимался Танцор. Он наклонился над Алкахестом и крикнул ему прямо в ухо: — Просыпайтесь! Да глядите веселей, не то башку вашу червивую вмиг прострелю! Какого черта вы тут расселись и пренебрегаете своими общественными обязанностями? — Он держал дуло автомата в трех дюймах от Алкахестова носа. Доктор Алкахест открыл сначала один глаз, потом второй и ощерился от уха до уха.

— Вы хотите меня убить? — кокетливо спросил он.

Сантисилья сказал Танцору:

— Если тебе пришла охота убить капитана, взял бы да и пристрелил его.

Алкахест делал титанические усилия, чтобы не закрыть глаза. Коль скоро ему предстояло расстаться с жизнью, важно не упустить этих ощущений, успеть все прочувствовать, испытать боль. Это его неотъемлемое право. Он тряс головой, отчаянно моргал и вращал полузакрытыми глазами, не переставая широко щериться.

— Так-то оно лучше, богатый человек, — сказал Танцор. Алкахест трепетал от возбуждения, щипал себя, пошлепывал. Танцор продолжал трещать: — Ценю, ценю, что поднялись, что понимаете свой долг. И в знак одобрения сейчас окажу вам честь, ясно? Возвеличу до самых до небес. Потому как, вижу, вы у нас важная птица, образованный и прочее дерьмо, и еще потому, как вы, вижу, нанюхались до полного обалдения, назначаю вас защитником на суде. — Он указал на капитана Кулака. — Будете защищать вот его! Готовьтесь!

Алкахест посмотрел на Кулака, связанного и с кляпом во рту, потом перевел взгляд обратно на Танцора. При виде злобных капитанских глазок, мерзее чумы, доктор Алкахест ощерился и голова у него совсем пошла кругом.

— Я постараюсь, — с трудом произнес он и хихикнул.

Танцор кивнул.

— Да уж придется постараться.