Acheronta movebo10: области ада
Конкретная этническая субстанция, наш сопротивляющийся универсальности «жизненный мир», состоит из обычаев. Но что такое обычаи? Любой правовой порядок, или порядок эксплицитной нормативности, должен опираться на сложную сеть неформальных правил, которые сообщают нам, как нужно относиться к эксплицитным нормам: каким образом их применять; до какой степени буквально их воспринимать; как и когда позволено, и даже необходимо, ими пренебрегать. Эти неформальные правила создают сферу обычаев. Знание обычаев того или иного общества — это знание метаправил применения его эксплицитных норм: когда к ним прибегать, а когда нет; когда их можно нарушать; когда не пользоваться открывающимся выбором; когда мы безусловно обязаны делать нечто, но при этом должны притворяться, что делаем это по собственному желанию, как в случае потлача. Вспомните о массе вежливых предложений, которые произносятся вслух для того, чтобы на них ответили отказом: от них «принято» отказываться, а тот, кто соглашается, делает недопустимо грубую ошибку. И во многих политических ситуациях выбор предоставляется нампри условии, что мы сделаем правильный выбор:нам торжественно напоминают, что мы можем сказать «нет» — но от нас ждут, что мы это предложение отвергнем и с воодушевлением скажем «да». Со многими сексуальными запретами ситуация обратная: открытое «нет» в действительности работает как имплицитное предписание идти именно этим путем, но негласно! Одна'из стратегий тоталитарных режимов — такая степень суровости правовых установлений (уголовных законов), чтобы при буквальном их прочтениикаждыйоказывался в чем-нибудь да виновным. В полной мере они, впрочем, не применяются. За счет этого режим предстает великодушным: «Вот видите — при желании мы всех вас могли бы арестовать и осудить, но не бойтесь, мы снисходительны…» При этом он постоянно прибегает к запугиванию как средству держать граждан в подчинении: «Не заигрывайся, помни, что в любой момент мы можем…» В бывшей Югославии писателей и журналистов всегда можно было преследовать при помощи печально известной статьи 133 Уголовного кодекса. Она позволяла найти состав преступления в любом тексте, который в ложном виде преподносил достижения социалистической революции или своим освещением политических, социальных и иных вопросовмог вызвать напряжение и недовольство общественности.Очевидно, что последняя категория не только бесконечно растяжима, но и удобно самодостаточна: разве то, что власти обвиняют вас в таких вещах, само по себе не означает, что вы«вызвали напряжение и недовольство общественности»?Помнится, в те годы я спросил одного словенского политического деятеля, как он оправдывает этот закон. Он только улыбнулся и, подмигнув, сказал: «Ну так нам же нужен какой-нибудь инструмент, чтобы управляться с теми, кто нам досаждает…» Здесь друг на друга накладываются чувство вины, потенциально всеобщее (все, что вы делаете, может быть преступлением), и милосердие (то, что вам позволяют жить тихо и мирно, не является ни следствием, ни доказательством вашей невиновности; этот факт свидетельствует о великодушии и благожелательности власти, о «понимании ею реалий жизни»). Описанное работает и как доказательство того, что тоталитарные режимы — по определению режимы милосердные: они терпимо относятся к нарушениям закона, поскольку в характерном для них устройстве социальной жизни нарушения закона, коррупция и обман суть условия выживания.
В этом аспекте можно рассмотреть трудности хаотических постсоветских лет правления Ельцина: писаные законы были известны и в целом оставались теми же, что и в советскую эпоху, но сложная сеть неявных, неписаных правил, на которых зиждилось все социальное здание, распалась. Если в Советском Союзе человек хотел лечь в хорошую больницу, устроить ребенка в лучшую школу, получить новую квартиру, пожаловаться на действия властей, если его вызывали в суд, если директору завода нужно было сырье, а государство срывало поставки, все они знали, что надо делать. Каждый знал, к кому обращаться, кому давать взятку, знал, что он может и чего не может.
После падения советской власти почти все эти неписаные правила повседневной жизни обычных людей утратили четкость, что оказалось одним из самых болезненных и трудных моментов. Люди просто не знали, что им делать, как реагировать, как быть с явными правовыми установлениями, чего можно не замечать, какую взятку кому нести. Одна из функций организованной преступности заключалась в создании эрзац-законности: частный предприниматель, которому задолжал клиент, обращался к «крышевавшему» его мафиози, и тот решал проблему, государство же бездействовало. Стабилизация путинских лет связана в первую очередь с заново установившейся прозрачностью этих неписаных правил: люди снова стали ориентироваться в основных моментах социального взаимодействия.
Отсюда ясно, до какой степени элементарнейший уровень символического обмена состоит из так называемых пустых жестов — предложений, которые делаются или задумываются в расчете на то, что их отвергнут. В «учебных пьесах» Брехта, особенно в «Jasager» («Говорящийдаи говорящийнет»),это выражено с чрезвычайной остротой. Здесь юношу просят по доброй воле согласиться на то, на что он в любом случае обречен, — его бросят одного в долине. Учитель объясняет ему, что таков обычай: жертву спрашивают, согласна ли она со своей участью, а она, по обычаю, отвечает «да». Принадлежность к обществу влечет за собой парадоксальный поворот: каждому из нас предписывается по собственной воле принять и избрать то, что нам и так вменено в обязанность. Вседолжнылюбить родину и родителей. Этот парадокс — желай и по желанию выбирай то, что все равно обязательно, делай вид, что это свободный выбор, которого нет и в помине, — прямо и тесно связан с понятием пустого символического жеста, то есть жеста-предложения, который делается ради того, чтобы его не приняли.
Разве в нашей повседневной жизни нет ничего подобного? В Японии рабочие имеют право на сорокадневный ежегодный отпуск. Однако предполагается, что в полной мере они этим правом не пользуются: по умолчанию взять можно не более половины отпускных дней. В романе Джона Ирвинга «Молитва об Оуэне Мини» герой — мальчик Оуэн, нечаянно убивший мать своего лучшего друга Джона (который рассказывает эту историю), — разумеется, тяжело переживает случившееся. Стремясь выразить глубину своего раскаяния, он тайком дарит Джону самое ценное, что у него есть — полную коллекцию цветных открыток с портретами звезд бейсбола. Умный и тонкий отчим Джона говорит, что правильнее всего будет возвратить Оуэну подарок.
Представим ситуацию более заурядную. Если я, оказавшись соперником моего лучшего друга в жестком конкурсе на получение некоего места, этот конкурс выиграю, то будет корректно, если я предложу ему: давай я откажусь от места — тогда его получишь ты. С его же стороны подобающим шагом будет отклонить мое предложение. Так мы, возможно, останемся друзьями. Здесь перед нами символический обмен в беспримесном виде: жест делается для того, чтобы его не приняли. Такова магия символического обмена — мы вроде бы остаемся при том, с чего начали, однако обе стороны, входя в этот пакт о солидарности, явно оказываются в выигрыше. На этой же логике основано принесение извинений. Задев кого-либо резким словом, мне следует искренне извиниться перед ним, ему — сказать что-то вроде: «Спасибо, я ценю ваши слова, но я не обиделся, я знал, что вы ничего плохого не имели в виду, так что извиняться, собственно, не за что!» Фокус, конечно, в том, что, хотя в конечном счете извинений не требуется, пройти через их принесение необходимо; «извиняться не за что» можно сказать толькопослетого, как человек извинится — хотя формально ничего не происходит и сами извинения объявляются ненужными, процесс венчается выигрышем, дружба, по-видимому, не страдает.
А если лицо, которому делается такое предложение, вдруг примет его? Что если, проиграв конкурс, я соглашусь на предложение друга, уступающего мне свое место? Подобная ситуация поистине катастрофична: она влечет за собой разрушение той видимости свободы, которой скреплен социальный порядок, что равносильно распаду социальной субстанции как таковой, исчезновению социальных связей. Именно в таком смысле легендарные революционеры-эгалитаристы, от Робеспьера до Джона Брауна, —фигуры вне обычаев(по крайней мере потенциально): они отказываются исходить из обычаев, без которых немыслимо функционирование универсального закона. Если все люди равны, значит, все люди равны и так с ними и следует обходиться; если чернокожие — тоже люди, значит, с ними надо, не откладывая в долгий ящик, обходиться как с равными.
Пример менее радикальный: в начале 1980-х годов полудиссидентская студенческая еженедельная газета в тогдашней Югославии решила выступить против неизменно лживых «свободных» выборов. Памятуя об ограничениях, налагаемых девизом «говорить власти правду» («Беда этого девиза вот в чем: он упускает из вида тот факт, что власть не станет слушать, а люди и без того знают правду, как ясно из шуток, которые они отпускают»11), издатели газеты решили не обличать лживость выборов прямо, а говорить о них так, как если бы они действительно были свободными, а их результат не был известен загодя. В день перед выборами они напечатали специальный выпуск газеты с крупно набранным заголовком: «Итоги выборов: коммунисты остаются у власти!» От этого несложного хода неписаный «обычай» разлетелся вдребезги: все мы знаем, что выборы несвободны, только вслух не говорим… Написав о выборах как о свободных, они во всеуслышание напомнили людям об их несвободе.
Во втором сезоне телесериала «Части тела» («Nip-Tuck») пластический хирург Шон узнает, что настоящий отец его сына-подростка Мэтта — Кристиан, его коллега и партнер по бизнесу. Первая реакция героя — взрыв бешенства. Позже, переживая неуспех операции по разделению сиамских близнецов, он примиряется с Крисом и, стоя у операционного стола, произносит следующее: «Никогда тебе не прощу то, что ты сделал. Но мне слишком дорог Мэтт, лучший результат нашего партнерства, и мы не должны это потерять…» Это очевидная, слишком очевидная мысль. Шон мог бы куда более изящно выйти из ситуации, просто сказав: «Никогда тебе не прощу то, что ты сделал». Субъективная позиция, с которой произносятся эти слова, предполагает прощение, принятие — так можно обращаться к тому, с кем уже решил восстановить отношения; Шон говорит слишком длинно, в этом-то и дело. Почему он не останавливается? Вопрос интересный. В Америке тупые телезрители? Нет. Тогда почему же? Быть может, такой знак истинного прощения выглядел бы слишком сильно, слишком ярко, а искренняя банальность как-то разбавляет этот концентрат? «Части тела» — американский сериал, и данный эпизод, вероятно, можно рассмотреть под углом разницы между Европой и Соединенными Штатами. Первый этаж любого здания в Европе называется нулевым, следующий — первым, в Америке же первый этаж — тот, что находится на уровне улицы. Иными словами, американцы начинают считать с единицы, европейцы же знают, что единица уже заменяет собой ноль. Или, выражаясь исторически, они помнят, что началу отсчета должна предшествовать «земля»12, основа традиции, всегда стоящая в самом начале и потому не входящая в отсчет; в Соединенных Штатах — стране, где нет подлинной исторической традиции, которая предваряла бы собой современность, нет и упомянутой основы. В Америке все начинается со свободы, провозгласившей самое себя. Прошлое стерто или перенесено в Европу13. Нехватку основы приходится заменять многословием: Шон не может опереться на символическую основу, которая гарантировала бы, что Кристиан поймет смысл сказанного даже в том случае, если он не будет выражен «в лоб», напрямую.
Таким образом, наша идентичность начинена обычаями. Через их посредство мы демонстрируем и постулируем, что мы действительно существа социальные, хотя зачастую сами себя воспринимаем совсем иначе. В силу присущей им прозрачности обычаи являются проводниками социального насилия. В далеком 1937 году в романе «Дорога на Уиган-Пирс»14Джордж Оруэлл подчеркивал двусмысленность господствующего левого подхода к классовым различиям:
«Все мы вопием против классовых различий, но очень немногие всерьез хотят отменить их. Здесь перед вами тот важный факт, что всякое революционное мнение частично черпает силу из тайного убеждения, что ничего изменить нельзя… Если речь идет только об улучшении жизни рабочих, всякий порядочный человек, конечно, „за“ … Но, увы, на простом желании, чтобы классовых различий не было, далеко не уедешь. Точнее, желать, чтобы их не было, необходимо, но желание это ни к чему не приведет, если вы не осознаете, что из него вытекает. Нужно взглянуть в глаза тому, что отмена классовых различий означает частичную отмену вас самих. Взять меня, типичного представителя среднего класса. Мне легко сказать, что я хочу избавиться от классовых различий, но почти все, что я думаю и делаю, есть результат классовых различий… Мне придется изменить себя настолько сильно, что в конце концов меня едва ли можно будет узнать».
Оруэлл подчеркивает: радикалы, не будучи в состоянии расстаться со своими обычаями и привычками, оперируют необходимостью революционных преобразований как заклинанием, волшебством, которое позволит достичь противоположной цели —предотвратитьреальные изменения. В наши дни академические ученые левого толка, критикующие капиталистический культурный империализм, на деле приходят в ужас при мысли о том, что предмет их исследования может рухнуть. Оруэллу ясно, что в плане идеологической повседневности наш основной подход — издевательское дистанцирование от истинных убеждений:
«Левые, как правило, заблуждаются относительно среднего „интеллектуала“. Из чистой страсти к подражанию он осмеивает то, во что на самом деле верит. В качестве одного примера из множества подобных возьмем кодекс чести частных школ: „командный дух“, „не бей лежачего“ и прочая знакомая трескучая болтовня. Кто над этим не издевался? Кто, причисляя себя к „интеллектуалам“, осмелился бы над этим не издеваться? Но совсем другое дело, если вы сталкиваетесь с человеком, который издевается над этим со стороны; мы также всю свою жизнь браним Англию, но страшно злимся, когда ровно то же самое говорит иностранец…Лишь встречаясь с человеком иной культуры, начинаешь понимать, что собой на деле представляют твои убеждения».
Ничего «внутреннего» в постулируемой Оруэллом настоящей идеологической идентичности нет. Все сокровенные убеждения «овнешнены», воплощены в практиках, касающихся непосредственной материальности моего тела. Мои понятия — о добре и зле, о приятном и неприятном, о забавном и серьезном, об уродливом и прекрасном — прежде всего понятиясреднего класса;мои вкусы в чтении, еде, одежде, чувство чести, то, как я веду себя за столом, мои обороты речи, акцент, даже отличительные движения моего тела — все это лежит в сфере обычаев. Сюда же с полным основанием можно отнести изапах.Возможно, ключевое различие между взглядами низших классов и среднего класса состоит в том, как они относятся к запаху. На взгляд среднего класса, низшие классы воняют, их представители моются недостаточно регулярно; отсюда одно из возможных в наши дни определений соседа: сосед — тот, кто воняет. Отсюда значение дезодорантов и мыла: они помогают хотя бы терпеть соседей; своих соседей я готов любить… если они издают не слишком мерзкий запах. По последним сообщениям, в одной из венесуэльских лабораторий ученые создали еще один элемент из описанной серии: в итоге экспериментов с генетическим кодом они получили бобы, съев которые, человек не пускает ветры, то есть не издает зловония и не смущает окружающих. Так что теперь, в дополнение к кофе без кофеина, обезжиренному печенью, диетической коле и безалкогольному пиву у нас есть бобы «без газа»15…
Здесь мы подходим к «сердцу тьмы» в сфере обычаев. Помните многочисленные случаи педофилии, потрясшие католическую церковь? Ее представители, упорно стоящие на том, что такие случаи, сколь бы прискорбны они ни были, суть внутренняя проблема церкви, и выказывающие полное нежелание сотрудничать с полицией и следствием, в каком-то отношении правы. Педофилия католических священников касается не только лиц, которые в силу случайных и не связанных с церковью как институцией биографических причин выбрали профессию священника. Это явление касается католической церкви как таковой, оно встроено в ее деятельность как социосим-волической институции. Оно имеет отношение не к «частному» бессознательному отдельных индивидов, но к «бессознательному» всей институции; это происходит не потому, что институция ради выживания должна подстраиваться к патологическим проявлениям либидо, но потому, что это нужно самой этой институции для самовоспроизведения. Легко представить «правильного» священника (не педофила), который после многих лет служения оказывается вовлеченным в педофилию, поскольку сама логика его институции соблазняет его, толкает его к этому.
Подобноеинституциональное бессознательное— проявление тайной, не признаваемой обратной стороны, на которой (именно потому, что о ней молчат) и держится общественная институция. В армии эта обратная сторона представлена тайными сексуально окрашенными ритуалами, на которых держится групповая солидарность. Иными словами, церковь стремится замять неудобные скандалы вокруг случаев педофилии не только из конформистских соображений. Защищая себя, церковь защищает свои сокровеннейшие обсценные тайны. Значит, отождествление с этой утаенной стороной — ключевой момент идентификации христианского священника в целом: если священник всерьез (а не только на словах) обличает эти скандалы, он вычеркивает себя из сообщества лиц, облеченных саном. Он перестает быть «одним из нас» точно так же, как в 1920-е годы жители городков на юге США, которые шли в полицию и выдавали ей членов ку-клукс-клана, исключали себя из своего сообщества, ибо преступали лежащую в его основании солидарность. Следовательно, ответом на нежелание церкви сотрудничать с полицией должна быть не только следующая логика: раз мы имеем дело с уголовным преступлением, а церковь препятствует его расследованию, то, значит, она по факту является сообщником преступления. Необходимо и другое: церковь как институция сама должна стать объектом расследования с учетом того, что она систематически создает условия для подобных преступлений.
Эта непристойная подпочва, эта бессознательная сфера обычаев с трудом поддается изменениям. Поэтому девизом всякой радикальной революции является цитата из Виргилия, которую избрал Фрейд в качестве эпиграфа к «Толкованию сновидений»:Acheronta movebo— подвигну я области ада. Попробуйте-ка шевельнуть подпочву, в которую уходят невыразимые опоры нашей повседневности!
Фортепианный шедевр Роберта Шумана «Юмореска» имеет смысл рассмотреть на фоне постепенного исчезновения голоса из его вокальных произведений: это не просто пьеса для фортепиано, но песня с отсутствующей вокальной линией — она сведена к молчанию, так что в действительности мы слышим только фортепианное сопровождение. Знаменитый «внутренний голос» (innere Stimme), добавленный Шуманом в нотную запись между двумя фортепианными партиями, одной выше, другой ниже по тону, следует воспринимать именно как вокальную мелодию, оставшуюся не озвученной, как серию вариаций без темы, аккомпанемент без главной мелодической линии, существующий только какAugenmusik[15], в виде записанных нотных знаков. Эту отсутствующую мелодию можно восстановить на основе того, что первый и третий уровни (фортепианная партия для правой и левой руки соответственно) не связаны прямо, не отражают друг друга, подобно зеркалам. Чтобы понять их взаимодействие, слушателю нужно (ре) конструировать еще один, «виртуальный», средний уровень, мелодическую линию, которая не может быть сыграна по структурным причинам. Она обладает статусом невозможной реальности, способной существовать только в письменном виде. Ее физическое присутствие уничтожило бы две мелодические линии, которые мы слышим.
В эссе «Ребенка бьют» Фрейд анализирует детскую фантазию — рассказ о другом ребенке, которого жестоко наказывают. Эту фантазию он считает замыкающей в цепочке, где два предыдущих звена — «Я видел, как мой отец бьет ребенка» и «Мой отец бьет меня». В последней из этих сцен ребенок никогда не отдает себе отчета, так что ее приходится реконструировать, чтобы заполнить лакуну между первой и третьей сценами (так же, как в пьесе Шумана третья мелодия не исполняется, но должна быть воссоздана слушателем как недостающая связка между двумя линиями, которые он слышит). Далее, в том же фрагменте «Юморески», Шуман сводит прием отсутствующей мелодии к нарочито абсурдной автоцитате: он повторяет те же две прозвучавшие мелодии, но на этот раз в партитуре нет никакой третьей отсутствующей линии, никакого внутреннего голоса: здесь отсутствует отсутствующая мелодия, отсутствует отсутствие как таковое. Как сыграть эти ноты, если на уровне реального исполнения они точно повторяют то, что уже было сыграно? Сыгранные ноты лишены только того, чего в них нет, лишены структурной лакуны, или, перефразируя Библию16, они утратили даже то, чего никогда не имели. Настоящий пианист, таким образом, должен сыграть существующие, реальные ноты так, чтобы мы могли различить, где они сопровождают не сыгранные, «молчащие» виртуальные ноты, а где нет.
Не так ли работает идеология? Эксплицитный идеологический текст или практика зиждутся на несыгранной серии обсценных дополнений к Сверх-Я. В реально существовавшем социализме эксплицитная идеология социалистической демократии опиралась на набор имплицитных и невыразимых предписаний и запретов, из которого гражданин черпал информацию о том, как не принимать некоторые эксплицитные нормы всерьез, как следовать некоторым не объявленным во всеуслышание запретам. Одна из диссидентских стратегий на излете социализма состояла как раз в том, чтобы воспринимать господствующую идеологию более серьезно и буквально, чем она сама себя воспринимала, игнорируя ее виртуальную неписаную тень: «Хотите, чтобы мы осуществляли социалистическую демократию? Отлично, получайте!» И когда в ответ партийные аппаратчики подавали отчаянные сигналы о том, что так, мол, не годится, на эти сигналы надо было попросту не обращать внимания. В этом и состоит практикаacheronta moveboкак критики средств идеологии: прямо не меняя эксплицитный текст закона, вмешиваться в его обсценное виртуальное дополнение.
Вспомните, как проявляется отношение к гомосексуализму в солдатском сообществе. Имеются два четко разведенных уровня: явная гомосексуальность — объект жестоких нападок, тех, кого считают геями, по ночам бьют и т. д. Однако от этой явной гомофобии неотрывна скрытая сеть гомосексуальных намеков, завуалированных шуточек и обсценных практик. Подлинно радикальная борьба с гомофобией в военной среде должна быть направлена не на защиту гомосексуалистов от явных притеснений; в этой борьбе нужно, скорее, «качнуть землю», потревожить имплицитные гомосексуальные практики,служащие основаниемявной гомофобии.
Эта непристойная подпочва позволяет с новой стороны подойти к феномену тюрьмы Абу-Грейб. В своих высказываниях по поводу обошедших мир в апреле 2004 года фотографий, запечатлевших пытки и унижения, которым подвергали иракских заключенных американские солдаты, Джордж Буш, как и следовало ожидать, подчеркнул, что это отдельные преступления, не связанные с тем, что отстаивает и за что борется Америка, — с ценностями демократии, свободы и человеческого достоинства. Действительно, тот факт, что этот случай перерос в публичный скандал и заставил администрацию США занять оборонительную позицию, является положительным признаком. При режиме по-настоящему тоталитарном такой случай попросту скрыли бы.
Равным образом не будем забывать тот факт, что американские вооруженные силы не нашли оружия массового уничтожения — это тоже положительный признак: по-настоящему тоталитарная власть сделала бы то, что обычно делают полицейские — подкидывают наркотики, а затем «обнаруживают» доказательства преступления…
Однако эту простую картину осложняет ряд тревожных моментов. Особенно бросается в глаза контраст между «стандартными» пытками, применявшимися режимом Саддама Хусейна, и пытками, бывшими в ходу у солдат американской армии. Первый режим ставил акцент на прямом и жестоком причинении боли. Американские же солдаты сосредотачивались на психологическом унижении. Фотосъемка унижений, когда в кадр вместе со скорчившимися обнаженными телами узниковпопадают иидиотически усмехающиеся мучители, — неотъемлемая часть процесса пытки, полностью контрастирующая с тайной, которой были окружены пытки при Саддаме. Впервые увидев известную фотографию обнаженного узника с черным колпаком на голове и привязанными к рукам и ногам кусками электрического кабеля (он стоит на стуле в комически-театральной позе), я на мгновение подумал, что это фото с новейшего арт-перформанса в Нижнем Манхэттене. Сами позы и костюмы заключенных требуют театрального задника, декораций; это какие-то «живые картины», тут же приводящие на ум весь диапазон явлений американского сценического искусства и «театра жестокости» — фотографии Роберта Мэпплторпа, загадочные сцены в фильмах Дэвида Линча (ограничусь двумя примерами).
Эта черта подводит нас к сути дела: у каждого, кто знаком с реалиями американского образа жизни, тюремные фотографии немедленно вызывают в памяти непристойную изнанку американской массовой культуры, а именно — пытки и унижения, входящие в ритуал инициации, через который обязан пройти каждый вступающий в то или иное закрытое сообщество. Похожие фотографии время от времени появляются в американской прессе, когда в каком-нибудь воинском подразделении или университетском городке разгорается скандал по поводу зашедших слишком далеко инициационных ритуалов: солдат или студентов заставляли принимать унизительные позы или совершать над собой унизительные действия (на глазах у других засовывать себе в задний проход пивную бутылку или выносить прокалывание частей тела иглами). Наносимые увечья выходили за пределы терпимого, и информация попадала в прессу. (Кстати говоря, если Буш в студенческие годы был членом «Черепа и костей», самого элитарного тайного общества Йельского университета, интересно было бы узнать, через какие посвятительные ритуалы пришлось пройти ему…)
Несомненная разница, конечно, состоит в том, что ритуаламинициации,как свидетельствует само их название[16], человек подвергается по собственной воле, понимая, что его ждет, имея перед собой ясную цель и ожидая награды — быть принятым в узкий круг посвященных и (что тоже весьма существенно) в дальнейшем самому подвергать этим ритуалам новичков. В тюрьме Абу-Грейб такие ритуалы были не платой за то, чтобы стать «одним из нас», но, напротив, знакомотверженностиузников. Но разве «свободный выбор», в соответствии с которым люди добровольно подвергают себя унизительным обрядам, не является наиболее характерным примеромложногосвободного выбора, аналогичным свободе рабочего продавать свою рабочую силу? В голову приходит еще более ужасный пример — один из самых отвратительных ритуалов насилия над чернокожими на американском Юге в былые времена: несколько головорезов загоняли чернокожего в угол и, издеваясь, науськивали его на себя («Ну-ка, парень, плюнь мне в рожу!», «А ну, назови меня дерьмом!»), что должно было оправдать последующее избиение или линчевание. И, наконец, в применении американских инициационных ритуалов к арабским заключенным бросается в глаза явный цинизм: «Хочешь быть одним из нас? Хорошо, попробуй, какова на вкус сущность нашего образа жизни…»
Тут вспоминается фильм Роба Райнера «Несколько хороших парней» — «военно-судебная» драма о двух американских моряках, обвиняемых в убийстве сослуживца. Военный прокурор заявляет, что они совершили преднамеренное убийство, адвокаты же (роли исполняют Том Круз и Деми Мур — разве могут они проиграть дело?) успешно доказывают, что их подзащитные следовали так называемому «Красному кодексу» («Code Red») — неписаным правилам военного сообщества, разрешающим тайное ночное избиение сослуживца-солдата, который преступил принятые в среде военных моряков этические нормы. Подобный кодекс потворствует преступным деяниям, он «вне закона», но в то же время он дополнительно утверждает единство сообщества/группы. Он должен оставаться под покровом ночи, его существование не признано, о нем не говорят. Общество притворяется, что ведать о нем не ведает, или даже утверждает, что ничего подобного нет и в помине. В кульминации фильма происходит предсказуемое разоблачение офицера, отдавшего приказ о «темной» (Джек Николсон): взрыв бешенства, которого он не может сдержать перед публикой, конечно, означает его проигрыш. Подобный кодекс, преступая эксплицитные нормы, в чистом виде выражает «дух сообщества», которое оказывает на индивидов сильнейшее давление, принуждает их к групповой идентификации. В отличие отписаногои явного Закона тайный код Сверх-Я, как правило,проговаривается.Если эксплицитный Закон опирается на мертвого отца как символическую власть (см. работу Лакана «Имена-Отца»), то неписаный кодекс стоит на призрачном дополнении к Имени отца, на непристойном призраке фрейдова «изначального отца»17. В этом же — смысл фильма Копполы «Апокалипсис сегодня». Курц, «изначальный отец» по Фрейду, непристойный отец-наслаждение, не подчиняющийся никакому символическому Закону, абсолютный Повелитель, который осмеливается вступить в открытую борьбу с Реальным ужасающего наслаждения, предстает не как обломок варварского прошлого, но как неизбежный итог современной западной власти вообще. Курц был идеальным солдатом. Пройдя через сверхидентификацию с системой военной власти, он стал чрезмерной фигурой, которую системе надлежит уничтожить. Важнейшее достижение «Апокалипсиса сегодня» — проникновение в суть того, как Власть порождает свой собственный избыток и затем вынуждена уничтожать его посредством операции, которая должна имитировать то, с чем идет борьба. Вверенная Уилларду миссия уничтожения Курца не фигурирует в официальных отчетах: «Этого никогда не происходило», — замечает генерал, дающий Уилларду инструкции. Мы вступаем в сферу секретных операций, сферу того, что власть совершает, но чего не признает. Это ускользнуло от Кристофера Хитченса, написавшего:
«Одно из двух: или эти мерзавцы действовали от имени какой-то власти — значит, существует слой людей, которые занимают среднее и высшее положение и считают, что они не связаны никакими законами, сводами правил и установленными предписаниями; или же они действовали „от себя“ — и в этом случае ничем не отличаются от мятежников, дезертиров или изменников родины. Поэтому мы напряженно спрашиваем себя, нет ли в военном законодательстве статьи, в соответствии с которой их можно было бы арестовать и расстрелять»18.
Проблема в том, что пытки в Абу-Грейб не были ни тем ни другим: их нельзя свести к злодеяниям конкретных солдат, также нельзя сказать, что они совершались по чьему-то прямому приказанию. Они, условно говоря, были узаконены специфической версией непристойных правил из «Красного кодекса». Считать их действиями «мятежников, дезертиров или изменников родины» — такой же абсурд, как заявлять, что самосуды куклуксклановцев — это действия предателей западной христианской цивилизации, а не взрывные проявления ее непристойной изнанки, или что преступления католических священников по отношению к детям — это действия предателей католицизма… Абу-Грейб — не только проявление американского высокомерия по отношению к странам третьего мира; иракские заключенные, подвергшись унизительным пыткам, на самом деле оказалисьпосвящены вамериканскую культуру. Им дали попробовать, какова на вкус ее непристойная изнанка, составляющая необходимое дополнение к провозглашаемым ценностям личного достоинства, демократии и свободы. Буш был неправ: то, что мы видели на экранах компьютеров или на первых полосах газет, прямо связано с американскими ценностями, с самой сутью тайного наслаждения, на котором зиждется американский образ жизни. Эти фотографии поместили в адекватную перспективу известный тезис Хантингтона о разворачивающемся «столкновении цивилизаций». Столкновение арабской и американской цивилизаций — это не конфликт между варварством и уважением к человеческому достоинству, но между безымянной жестокой пыткой и пыткой как медиазрелищем, в котором тела жертв служат безымянной декорацией для ухмыляющихся «невинно-американских» лиц палачей. Перефразируя Вальтера Беньямина, скажем: похоже, что всякое столкновение цивилизаций есть на самом деле столкновение варварств, на которых они покоятся.

