10 Февраля.
Не совсем это совпадает с годами, но есть такое чувство своего настоящего возраста, и видишь, чем занимаются, чего ищут люди моего возраста, т. е. сначала увидишь это, а потом догадаешься о своем возрасте, что вот потому-то и обратил на это внимание, что возраст такой пришел. Теперь, например, вижу я, как люди добиваются из последних сил власти: Мережковский, Горький и, должно быть, Иванов-Разумник. Наигрались — и кончено, полезай в берлогу, да здравствует общественность, долой индивидуализм!
Если только футуристов не подберет какой-нибудь высоко даровитый человек, то люди, подобные Горькому и Мережковскому, могут создать реакцию.
Ремизова как человека нет совершенно: человек, должно быть, весь в Серафиме Павловне, она его поглотила и направила. Теперь она уговаривает его покончить с собой,
-30-
а вслух мне говорит о бесцельности самоубийства, так как все равно потом будет продолжение. Что это такое? А человек она такой, что говоришь «по душе», то принималось это, как милость, а когда скажет «жалею вас», то жалость эта не обидная, а как дар. И еще удивительно, что, несмотря на все ее внешние и внутренние достоинства, отчего-то при ней умерщвляется всякое чувственное влечение, как бы умираешь совсем, и в то же время все понимаешь с высоты: какая-то твердыня неприступная с такой далекой снежной вершиной, что люди в долинах и помыслить не смеют взойти наверх.
К рассказу «Невеста»: она, Маруха эта самая. Значит, девушка эта со снежной вершины, и вот она почувствовала прикосновение к своему тайному, самому тайному, и на мгновение сдается, чтобы потом в другое мгновение на этом же месте стала выситься гора с неприступной снежной вершиной — тут два пути, или монахиня, или Маруха (снежная гора) — гордая монахиня из интеллигенции в Шамордине и смиренная Феврония: монахиня — правда, смирение, Христос; и Маруха — гордость, феминизм, директор английского банка, как смерть, смерть (до чего же это ясно, ясно в Серафиме Павловне).
И вот интересно представить себе юношу и девушку, которые в долине, но видят эту снежную вершину, не видят, а которая между ними где-то, представить их чувства под знаком ее: например, он, почуяв веяние снега, восполняется чувством гордости: «Я достигну!», т. е. погибну, а если спросить его, чего он достигнет, то скажет, что достигнет обладания ею, и вокруг поют соловьи про любовь обыкновенную, и пахнет сиренью, и добродушная старушка приносит «даром» кружку пива, и эти немцы плодовитые завели граммофон с цыганскими романсами, и где-то в лесу жена лесного сторожа привесила колыбельку с младенцем, и множество деревенских баб у земли с их природными дарами... пчелы, [птицы], животные, лиственницы.
Я достигну ее, невесты, и отказываюсь от даров ближайших, и оттого особенно как-то светятся зеленые листья, и
-31-
далеко слышно, как поет дерево, все покрытое пчелами и всякими весенними насекомыми, и эти грубые деревенские женщины кажутся прекрасными...
Как это непонятно соседу, говорит: возьми! А я не могу, я берегу себя для снежной невесты и не понимаю, совсем не понимаю, есть смерть всего: умереть в это время значило бы умереть в звуке всей природы (счастье, кто умирает на Пасху).
И так наступает лето (или осень), я получил письмо, или так вдруг насквозь что-то пронзило, чувство ее ужаса, все мне стало близко, как на блюдце поднесли, и открылось, и непонятно было, как же это можно так жить, чтоб хотеть и не мочь: хочу и не могу.
И тут показалось это подножие горы, неприступной горы с далекой снежной вершиной, на которую не может взойти ни один человек, и так ясно голос: хочу и не могу.
На той же дорожке, где пели весной соловьи, не поют теперь соловьи, не светят деревья на солнце липкими зелеными листиками, только черные стволы под желтыми листьями, и так глупо, так чуждо ноет граммофон из мотивов цыганской песни.
Я бы все мог, но вот она не может: хочу и не могу. Так я же хочу, я могу, и с этого времени где-то в сокровенной тайне сердца началась новая музыка: я все могу!
Главное, что все это одно маленькое недоразумение, и только нужно увидеть ее, сказать ей два слова, и даже говорить ничего не нужно, как увижу ее и она меня увидит, так все и кончено, все будет понятно, только бы увидеть ее. А почему же не могу увидеть, поехать, и все будет кончено: увижу как-нибудь, Бог даст, увижу.
Сентябрь, дожди перепадали, то просветлеет, то закроется: и человек так, то оживет, то замрет (рыбак и ветры). Природа вся к роковому исходу, вся вокруг этой сложной горы, и весь роман есть описание ее (Марухи) в четыре времени года.
«Я — маленький» — это и есть начало сознания. Женский вопрос я понимаю как свой собственный мужской вопрос.
-32-
У нее в письмах это затронуто: неужели она феминистка? Женский вопрос — это вопрос о пробуждении нашего сознания. Я рождаюсь в женщине. Женщина меня родила, но это не значит, что она моя или я ее, напротив, я есть только я.
Женщина (Маруха) — такой же знак, как и бесконечность, с помощью этой мнимой величины мы решаем уравнения жизни со многими неизвестными: у кого это известное и простое уравнение (дважды дза — четыре), тому...
Женский день. Весна — мимозы. Вечно-женственное. Героиня. Наталочка одна.
— Где же мама?
— На службе!
— Как! Мама на службе, что ты говоришь!
— Вы не знаете? мама уже три месяца ходит на службу: на Фонтанке, ходит, и там в конце четыре высокие трубы, там служит мама в счетном отделе.
Бедная Наталочка. Сидит одна у окна, как мимоза из Ниццы Петербургской весной. В доме ходит чужая женщина, прислуга: раньше они прислуги не держали. Сергей Петрович прокладывает новые пути з педагогике и потому зарабатывает мало. История их жизни: генеральская дочь сначала истратила все деньги, потом отдала все женское: стала кухаркой и, наконец, героиней. И когда очень стало плохо: общества нет и проч., — ей представилось, будто она обыкновенная женщина и не пара ему совсем, и тут она стала писать стихи: разлад, драма: а ему кажется, что она из всего делает драму.
Их сентиментальность: природа и божьи коровки.
Роль судьи: через меня друг с другом разговаривают.
Свои средства истратила. Клавдия Викторовна — генеральская дочь! — сама все делала: и полы мыла, и отводила девочку в школу, и готовила.
— Сколько же мама теперь зарабатывает?
— Мама получает в месяц тридцать рублей. Уходит в девять, приходит в шесть.
-33-
За тридцать рублей в месяц весь день! А прислуга стоит не меньше тридцати рублей, и вот Наталочка теперь одна.
Что же это такое, какая корысть? Пробовала писать стихи, потом пробовала делать переводы с французского, занималась корректурами.
Но только ясно, почему: Сергуня прокладывает новые пути, и она хочет прокладывать свои пути в корректурах. Четыре фабричные трубы — это совсем другое, это совсем серьезное дело. Только почему не такое же дело домашнее хозяйство, свой собственный уют и близость к Наталочке?
Почему вообще это бескорыстие и внизу движение, похожее на движение рыбы через водопад: с громадной высоты падает вода по скалам, сверкая серебряными чешуями на солнце, бросается рыба вверх на скалы, прыгает с одной скалы на другую, выше и выше, одна ошиблась и, разбитая, плывет теперь вверх брюшком, другая разбилась, третью на камне клюет хищная скопа, четвертую накрыл мальчишка сачком. Но все равно не остановишь ее ни перед чем: ей непременно нужно попасть в верховье реки, к местам размножения, и это понятно: у рыбы корысть — размножение.
Какая же корысть служить весь день между четырьмя фабричными трубами и на эти деньги нанять чужую женщину к родной дочери?
Звонок.
— Рано. Это не мама. Кто же это? Мама!
Она взволнованная, в красных пятнах, и с нею он, вызвали по телефону: случилось что-то чрезвычайное.
— Ах, как хорошо, что вы здесь, — радуется мне Клавдия Викторовна, — ну, вот обсудимте вместе все, все обсудим. Садитесь здесь. Сергуня, ты сюда; ну, вот как это вышло. Он — ему нет другого названия — он, этот жирный субъект, сидит за своим столом на возвышении и пьет будто бы квас, все знают, какой это квас: наливается, наливается, краснеет, пыхтит. И вдруг ни с того, ни с сего к Ивану Михайловичу, посмотрел на его <1нрзб.> и растопался, и растопался, кричит на него, да как кричит! схватил его за волосы; одумался, уходит. «Господи! — говорю я, — нам необходимо выразить протест от всего отдела, нужно сказать ему так: «Весь счетный
-34-
отдел выражает вам лично негодование...» Перебивает меня: «Кто же выразит протест, кто же осмелится, вы?» — «Я!» — «Не осмелитесь!» — «Я не осмелюсь?» Ну вот цветочки! Выхожу и звонюсь к Сереже. Ну, давайте же теперь обсудим вместе, в какой форме ему выразить, помогайте мне, я готова!
— Я ничего не имею против, — говорит Сергей Петрович, — тем более, что жалованье твое, в сущности, не играет роли в нашем бюджете.
— А если бы играло, не все ли равно?
— Тогда бы нужно подумать...
— Как! — вспыхивает Клавдюша, — есть такие положения, когда люди не смеют думать, не имеют права думать.
— Думают вообще без права...
— Как? Это ты говоришь!
Нервы Клавдии ослабели. Слезы... Домашняя сцена.
И вот, когда все мы снова помирились, объяснились, я спрашиваю решительно: почему она служит, если это в денежном бюджете ничего не составляет и Наталочка одна остается с чужой женщиной.
Бывают между супругами тайны, о которых они никогда ничего не скажут друг другу отчего-то и таят в себе, пока не явится третий, добровольный судья.
— Ну, скажите же, разве это большая тайна? Вам лучше быть дома с Наталочкой?
— Лучше.
— Ни полов, ни кухни вы не боитесь, я знаю.
— Нет, я не боюсь.
— В чем же дело?
Молчание, и глаза у всех в разные стороны, еще мгновение, и срывается с уст:
— Тут женское. Я хочу ему нравиться.
Упали первые капельки дождя, и все полилось.
— Я хочу ему нравиться, как это ни странно. Я буду мыть иолы, с засученными рукавами буду встречать в запахе кухни, масла...
— И почему же тут драма?
-35-
— Никакой, никакой драмы — уверяю вас, — спохватывается Сергей Петрович, — она из всего представила себе драму.
— Факты!
— Никаких фактов!
— Ну, пусть мое воображение, пусть: я все равно пережила драму, единственное серьезное во всей жизни переживание, дожидалась со страхом чего-то и дождалась, дождалась. Я поняла, что я ему не пара. Главное, у меня своего нет, я ищу своего: [просто] я ничего больше не могу дать ему, а это ему мало, я это поняла при случае: уверяю вас, тут была драма.
— Никакой драмы.
— Факты!
— Никаких фактов: это она все воображает себе, решительно все в воображении.
— Я ему не могу угодить: я вся для него кончилась. Раньше у меня были средства, я вносила их, теперь у меня нет ничего, все отдала, и ничего для себя. А нужно как-то для себя, и тут я ничего понять не могу. И они все такие, мои сослуживицы.
Поплакала, успокоилась: у ней теперь это протест и средство понравиться: она хочет понравиться, она протестует, это уж мое, свое, никто из отдела не решается, она героиня!
— Ну, давайте же обсудим, как можно выразить протест, я предлагаю так сказать, кратко: «Милостивый государь, весь отдел выражает свой протест относительно вашего неблагородного поступка с Ивановым». Достаточно?
— Совершенно достаточно и так, по-моему, Клавдия, не мешает вам спросить по телефону Иванова, как он?
Решаем позвонить к Иванову, конечно же, его надо спросить, ведь на него же может за это обрушиться.
Мы звоним Иванову. Он взволновался, он в ужасе, он хочет сам явиться просить Клавдию Викторовну отменить этот протест.
— Я виноват сам!
— Но ведь вас же за волосы таскали.
-36-
— Пусть, я заслужил, так меня и нужно. Петербургская весна.
Солнце: жар-птица, и прямо после этого описание света северного и цветов из Ниццы в магазинах — первая весна. Перелет птиц. Переселение хорьков из города. Город и зависть: невозможно овладеть полнотой бытия: зависть на автомобили, и хотя вперед известно, что нет ничего у них на автомобилях, скука во дворце, набережной, скука, а все-таки есть что-то прекрасное и действительно необходимое... (аквариум). Город и его окружение: болота — Охта — роща хулиганская, капустники. Люди: горбунья и жених, Верочкина мать, героиня, заяц.
Самое большое зло нашего времени, нашей культуры, что дураку и нахалу теперь везде ход, и он чувствует себя все равно как и гений, и нет средств никаких усмирить его. Раньше он был овечкой и Богу молился просто. Умный же никогда не просто... не молился.
Настоящий господин — это такой человек, что увидишь его и кажется, что и сам настоящий господин. А когда в присутствии важного господина становится за себя стыдно и неловко, значит, он не настоящий господин, а только внешнее подобие.
Бывает, когда манит к себе «истинный труд», это значит, что человек хочет заглушить в себе пробуждающуюся личность. А то, бывает, хочется взять себе ребенка чужого и вложить свою жизнь на его воспитание. Хочется какого-то подвига, но всегда так, чтобы «отдать себя» на что-то: что-то будет жить, а я тому служить буду, я исчезну. Вообще отдаться, а не взять.
Эти моменты и есть женственные стороны моей души, настолько женственные, что когда я читаю записки женщин, то ничего нового для себя не нахожу: я совершенно отдельно от своего мужского чувствую в себе женщину.
-37-
В женском движении, как и во всяком, есть движение личное и общественное...
Замечательное постановление съезда криминалистов о ненаказуемости аборта. Присоединиться к нему можно, только если совершенно не признавать существующих начал государственности и вообще иметь перед собой идеальный строй общества, в котором личность абсолютно свободна и к ней существует абсолютное доверие. С этой точки зрения можно радоваться развитию проституции: ведь Невский, наполненный проститутками, сутенерами, есть только зеркало тайных пороков в этих роскошных домах, так много всяких тайных пороков и трещин в буржуазной семье, что они выползли на свет, на улицу: это значит только, что настоящую семью они покинули, они получили возможность существовать вне семьи и не нужно будет прикрываться семьей и браком для порока: с этой точки зрения — чем хуже, тем лучше — можно присоединиться и к ненаказуемости аборта.
Смыкалась улица, навстречу одна к одной подходят две стены, голые, без окон и между стенами дачка, деревянная, в три окошка, с мезонином — чиновник-мечтатель [купил] себе, устроил идиллию, всю жизнь копил — в даче [всё].
Я — подкидыш, я — Лермонтов (развить тему: скажи ты, веточка, и пр.)
Социалистов можно переплавить в государственников, а не в религиозных людей.
Революция — это месть за мечту.
Правая рука моя одна, я чувствую ее по тяжести мускулов и костей и еще чего-то такого, про что не знаю и как сказать: но правой рукой в детстве я крестился, на правую руку ангелы были, туда плевать нельзя, нельзя на правую сторону мочиться <3 нрзб.>, на правой стороне ангел плачет,
-38-
на левой стороне шут пляшет: плюнь на правую сторону — и заплачет ангел, и засмеется шут. Да и мало ли [чего] еще я знаю, какая у меня правая рука и какая левая. А Левушке в немецкой школе на правую руку бантик красный привязали, и, когда я спрашивал, какая у него правая рука, он отвечает: с бантиком.
Почему я знаю вчера и завтра: вчера было, а завтра может быть Страшный Суд и загорится небо.
Чистая красота (бесполая, как Венера Милосская) достигается художником.
Весеннее утреннее шампанское света будит меня прямо после восхода солнца, и опьяненный, с безумной радостью и выходящий из горя, я спешу все взять, все схватить, и этот спех губит меня: больной, утомленный, хожу по грязным лужам и не в силах, разбитый... Вечера голубые: снег голубой, небо голубое, глянешь на окно, обласканное голубым, долго не заходящим светом, и потом лампу зажгли, и домашний свет и там оберегает, хранит от тумана и сырости еще не обогретых вечеров.
Весь женский вопрос уже давно изображен великими художниками, создавая образ Венеры Милосской, мастер перепробовал все дозы мужского и женского, пока не удалось найти ему чудесное гармоническое сочетание: женщина вся осталась, но она действует, а не только отдается, просветляет, а не затемняет дневное сознание.
Наш женский вопрос хорош и приемлем, как творчество подобного образа, как устремление в будущее. А в настоящем поле видим только неудачное смешение краски, полузаконченные образы: на лице Венеры то вдруг проглядывается купчиха и даже купец, а какие движения!
Скверная сторона женского вопроса та, что новая женщина, принимая в себя слишком большую дозу мужского, отравляется и при свете этого сознания обнажает все тайно-женственное. Голая, животная и сладострастная (по воскресеньям)... Боится боли и тем оправдывается, ссылаясь
-39-
на высшую любовь, боится боли, жертвы... хочется и колется... и крик, вдруг крик... кричит от воображаемой боли.
Женский день (рассказ). Интеллигент Петербургской стороны. Интеллигент — [типичный], бытовой, как купец (найти его черты, черты Сергея Петровича): рядовой человек он и тип (тип есть общественная кристаллизация бывшей некогда индивидуальности). Жена его одевается в перья передовой женщины (чтобы нравиться ему), поступает на фабрику и там разыгрывает героиню. Семга и водопад. «Не семга, а сельдь, — сказал Сергей Петрович, — воткни кол, и пойдет кол сам...» — «Я — свободная гражданка!» Развитие сюжета: Наталочка одна! Мама служит. Я вспоминаю прошлое и описываю типичного интеллигента и задаю вопрос: почему же мама служит? И вот начинается действие: входит героиня и прочие.
Существо из Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, так и жили они до трагического момента: она поняла, что не передовая и не может идти вперед.
Про «женский вопрос» ничего нельзя говорить, не узнав, чего ищет каждая отдельная женщина.
С Розановым сближает меня страх перед кошмаром идейной пустоты (мозговое крушение) и благодарность природе, спасающей от нее.
Волна, уносящая передовых людей к творчеству, всегда забывает на отливе множество людей, мечтающих о творчестве, с лицом, обращенным к морю будущего: из этих людей выходят преподаватели гимназий и всех других учебных заведений. И всегда тут бывает как будто какая-нибудь внешняя причина: что-то помешало, что-то придержало, и смотришь, остался на отливе, и Бог знает, где бежит впереди волна, разгоняя белые гребни.
Л. сошелся с Ж. в слабости: она овладела им в эту слабую минуту. Это закон: ахиллесова пята, в которую бьет женщина,
-40-
и сила ее в знании этой пяты, этим она завладевает. Иногда мужчина очень мужественный, очень почтенный во всех отношениях, всех удивляет своей необыкновенно странной связью. А ничего нет удивительного, если знать эту пяту. Обыкновенно тут, через эту пяту, входит здоровье, способность дальше жить...
Тут, в этой слабости мужчины, и заключается власть женщины.
Есть такое положение идейного истощения, когда вдруг окажется, что вокруг и не идеи, а деревянная подстройка для дома и что всю жизнь трудился не для дома, а для подстроек. Вот тогда охватывает чувство страха за все, кажется, я весь не такой, как все, и в прошлом где-то я осужден, шевелится прошлое, как болото черное, вздымается пучина, трясется, и вот сейчас полетит вниз в пучину деревянная подстройка. И падают подстройки ненужные, и падает с ними гордый строитель. Зато открываются двери дома и начинается «жизнь».
Бывает, остается подпертая «жизнью» мечта о прежнем строительстве: женатый поэт.
Бывает (чаще) полное погружение в «жизнь» (Пушкина забыли, что Пушкин! Гриша). И бывает, когда человек проклинает все гордое, идейное и эту «жизнь» благословляет как святую. Вероятно, это состояние высшей гордости и это приводит к Антихристу, как у Розанова. Библия для него просто маска.
Поэзия Библии, поэзия семьи, а не самая Библия, не самая семья. Так оно и есть: семья Розанова — надрыв, семья — коллекция грехов.
Но есть действительно какой-то еще больший грех в интеллигентском [рассуждении] т. е. умственном, грех самоубийства, и вот если взять самоубийцу и Розанова... (это два полюса одинаково ужасные для среднего человека), то и начинается великий спор. Вот откуда и надо анализировать Розанова: ничего среднего — или убью себя, или принимаю все.
Розанова ненавидят интеллигенты, как люди здоровые, массовые.
-41-
Значит, чтобы понять это состояние «антихристово», нужно понять самоубийцу: как одно переходит в другое.
В обществе крушение революции — вехи. Психологически: Розанов с книгой «О понимании» и «Уединенное». Фауст и Маргарита.
«Маргарита Розанова». Каждый раз, когда я вижу в ресторане этого нервного господина с лицом сокрушенного гения, с ушами без мочек и с ним эту женщину-гору, красную немку, и слышу его тайный насмешливо над собой голос: «живу с немкой», мне вспоминается Розанов и его Маргарита — библейская женщина с огромными чреслами. Розанов, сокрушивший себя над книгой «О понимании» — Фауст, библейская женщина — его Маргарита... А вот Розанов без мечты, голый Розанов, голая Маргарита.
Розанов — слабость, превзойденная хитростью: всех обманул — себя, жену, детей.
Весь ужас жизни... Ужас жизни таится возле нас, в самой, самой близи... Как близко подкрадывается беда и живет возле незаметно изо дня в день, вместе ест, пьет, и ее не видят, и когда вдруг открывается — кто живет возле, это ужас... Так он и живет всегда вместе с нами — невидимый ужас. Так что надо быть вечно настороже... и это не помогает. И потом человек привыкает. Главное — привычка и шаблон, схема. Никакого нет в жизни правила, оно приходит потом, когда человек отжил и вывел... Правило всегда мертво. Оно всегда мертвит. Оно успокаивает. Оно плоды усталости. И всегда чужое. Свое еще полбеды. Власть чужих людям правил.
Капитан, потерявший руку до плеча, чувствует иногда боль в мизинце. Так вот и Мать: я далеко от нее, у меня семья, которую она не признает; но у нее всегда сохраняется боль мизинца: у него сын может быть, для того воображаемого идеального внука она живет и копит и копит. Если бы случилась со мной катастрофа, она себя бы не упрекнула, она чиста, она жила не для себя, а для воображаемого внука.
-42-
Для нас теперь кажется, будто мы лучше, но это кажется только: у нее свои воображаемые внуки.
Клавдия служила на фабрике для уподобления той женщине, которая должна нравиться ее мужу.
«Она» не была какая-нибудь определенная женщина, нет, она не являлась, и [никакой] С. П. предпочтительно не оказывал какого-нибудь особенного внимания, определенной женщине: он вел себя ровно со всеми, но со всеми он вел себя не так, как с ней, и она стала ревновать его к этой женщине с собирательным именем: какой-то женщине будущего, что она вот явится, и она, правда, явилась... Та женщина пришла к нам, в наш мир и овладела нами: ее нет, но она живет и руководит нами. Она героиня. Клавдия тоже героиня. Но та сама по себе героиня, а Клавдия только для него, чтобы ему понравиться (ищет в себе интересное: корректура, этика и пр.), мужу своему. Это была драма без фактов. — Были факты! — Не было фактов! Да, их не было. Это воображаемый [факт]. В бедности, в унижении, в кухне, в детской явилась она, воображаемая героиня: Клавдия видела, как муж ею вдохновился, когда говорил с н е й, с той: ревновала к каждой передовой женщине, чувствуя, что она не такая, как они, с ними он возбуждается, с ней нет. Смотрела на яства, изготовленные для передовых, и рта не смела открыть. А они все ели и говорили о высоком, и среди них была та женщина будущего.
Евгения Петровна принимает все средства для предупреждения от материнства, боится материнства, как ужаса, и все ходит в консерваторию учиться пению. И вот ей уже под тридцать, она тупеет ко всему, все забывает и только думает о своих песнях, и вот уже начинает ясно проглядывать: никогда ей не быть оперной певицей. Она удесятеряет энергию и вся в горле...
Лидия Карл, в постоянном страдании, что у нее нет детей.
Для меня Фрося может оставить своих детей: только бы жизнь ее возле меня... Другая из-за ребенка мужа забывает.
-43-
Ж. занимается искусством, Карась нянчит ребенка. Саша ей говорила: непременно она должна отстать от ребенка, это и для него будет плохо, если она в самку превратится. Боязнь самки.
Ал. Вас. настоящая героиня: седая, учится медицине, и все для него, Ник. Алекс, и всегда про него смущенно спрашивает. Она воплощенная женщина будущего: влюбилась в марксиста и хотела сделаться музыкантшей, чтобы давать концерты в пользу рабочих. Музыке изменила, стала врачом, он далеко, он ее не любит, но она его любит и лечит детей рабочих.
Дуничка и экзаменатор. Стахович приехал экзаменовать детей и похвалил ее школу, и она учит и все ожидает: он еще приедет и увидит.
Так переходит любовь материнская в любовь к другим, потому что в этой любви все и заключается, что животная любовь становится человеческой. Такой делает ее страдание. И вот отчего всё светлеют и светлеют весной темные ночи, и всю ночь свет и боль рождения человеческого, и так из боли и скорби создается новое небо, и темное небо юга остается далеко в глубине, там спят во тьме, и радостное солнце восходит, и там радостно и просто сходятся и расходятся: земля зеленая. Но это неправда: там давно сгорели все растения, все цветы, желтая умершая земля лежит. (Голубая птица на северной земле родила белую птицу.)
Почему же мы, встречаясь и вспоминая знакомых, улыбаемся: она все его любит... все о нем спрашивает, — [говорит] Александра Вас, музыкантша и докторша, — о своем марксисте? Не оттого ли, что живет она чистой любовью севера и смотрит на юг на зеленую землю, а земля там давно уже сожжена, и давно уж пора о новой земле... (странно... не то...).
Минуты откровенности могут отравить дружбу: не все друг может вынести; минуты откровенности — это векселя, даваемые... деньги в долг.
-44-
А может ли человек (герой) жениться, любя ту (она — он), и стать в букете болотных цветов, не портя букета? И строить потом семью? — вот это и есть тема.
Как возникает из личного общее (Дуничка, Сахновская, Анна). Их грех в чем? Почему они все не Жанны д'Арк, почему не герои и героини, живут сами по себе? Они [идеи] их никуда не выводят, не знают. Дуничка выводит детей (равноапостольная). Все это, я анализирую, есть движение вокруг счастья, это обыкновенная женщина в новых условиях. А настоящая героиня Жанна д'Арк — дева со всей силой чистоты девственной, это прославление девства, тут Король есть принцип, а не тайный жених, наоборот, у Александры Васильевны он есть жених, а принцип пристегнут.
Природа... лес — как это все странно сливается для человека и дает ему зеленое волнение. А ведь и там всякая мелочь на свой лад и вовсе не видит и не знает зеленого целого: мужики на все смотрят, как на живое: камень — какой камень, вода — какая, дерево — какое? И вот когда этот мужик-дикарь станет человеком-поэтом и выглянет в общее как в форточку, тут форточка должна быть, и через форточку выглянул в зеленый мир: это из тюрьмы так: я и они — лес.
М. А. Хрущева (сестра Анатолия). Русская Жанна д'Арк. Стремительная [походка]. Брови под углом вверх и соединяются на переносице. Курсистка. Устремилась в толстовство. Бросила. Еще что-то... Искусство: [продает] цветы. Трагедия матери. Светская дама и такая дочь. Послали к Амвросию. И она не вернулась. Ужас ее [матери] и унижение. Сама становится монахиней.
Нужно познакомиться с жизнью первых революционеров (Перовской, Фигнер и др.): их сердечные связи. И вопрос: в полной ли девственной чистоте рождались их поступки или тоже скрыто где-нибудь «женское».
-45-
Девятого января, когда пули свистели возле Адмиралтейства, кому в голову могло прийти, что вокруг этого места стоят красивейшие в мире здания! А теперь мы ходим по городу и открываем, что Петербург один из красивейших в мире городов. Это открытие, что Петербург красивый город, принадлежит только к самому последнему времени. Не потому ли открыли это только теперь, что все успокоились и революционная волна не закрывает искусство.
Красивые дворцы — в них скучно. Красивые здания хороши в книгах, где их окружают белая глянцевитая бумага и красиво подобранные переплеты, набранная в правильные столбики история. В действительности их увидеть невозможно: обстановка, время — ночью или днем — вот если в четыре часа смотреть Казанский собор...
В. и Ф. Не будь Ф., я бы погиб (Маруха): одиночество духа невоплощенного. Не будь В., я бы стал обывателем, т.е. материалом. Спасение (им я существую) произошло от сочетания. Для этого нужно было верить, чувствовать святость природы (младенца на воспитание); брак Карпова — чан: смирение: каюсь, вот я весь, начинаю вновь, все люди равны. И в то же время страдание от этого: она. Душевно соединился, духовно один и вот — писание. Значит, В.— одиночество, Ф.— общение, а в жизни наоборот: Ф.— одиночество (бытовое, отшельник), В.— общество (литература).
Мое первое литературное произведение. Перед этим письмо с чертиками. Я болел. Она пишет мне, что я сумасшедший. А.А. Клумова посмотрела и сказала: «Вы больны». Это крик последний: какие-то обломки и никаких прав на то, что у всех есть. Тогда вот из-под обломков является чувство смирения, всенародного, всемирного покаяния, и я согласен быть маленьким, делать какие-то маленькие дела, служить всем, быть, как все. Доктору я напишу о всех своих грехах, о всем своем тайном, чтобы все тайное стало явно. И вот я пишу, какой я, описываю всего себя подробно и отдаю себя: все, что он велит, я сделаю.
-46-
Он стал читать, останавливаясь на разных словах: там написано: «Я не дворянин». — «Вы не дворянин?» — «Нет! Не дворянин». Отметил, и дальше: «Работаете, что же, в таком состоянии вы можете работать?» — «Я занимался осушением болот». — «Осушением». Отметил, и дальше. И вот все кончено. Прочел, сложил четвертушкой и наколол на иглу, а на игле было еще несколько произведений. И я не имел силы возмущаться, кричать: ведь я же больной, я отдал себя, я подчинился, я — не я, материал для доктора. И это только самое, самое начало всего моего нового пути унижений. Я предложил доктору денег, он отказался. А мое первое литературное произведение осталось на игле и согнутое в четвертушку топорщилось, расходилось на игле, словно было живое насекомое, проткнутое иглой собирателя.
— Бросьтесь в чан, и мы воскресим вас, — говорил Легкобытов.
Броситься, веруя в воскресение. Сопоставить с искушением сатаны. С побегом Толстого. Кому-то нужно отдать себя, свою маленькую волю и найти ее в мировой воле. Психология этого состояния: все мои мучения, вся моя злость и проч. теперь кажутся мелочью: поднимается волна большой любви, похожей на счастье (как в путешествии), и будто ничего не было. Что же это за волна такая? Без всякого сомнения, она есть выход из одиночества.
Что это — революция? Разбой?
Та же самая волна ведет и в тюрьму, и кней, и в литературу, и в степь: расширение души после греха.
Весь социализм (настоящий) выражен словами Спасителя: нет ничего тайного, что не стало бы явным. Когда каждая личность (тайна) достигнет своего высшего совершенства, то она перестанет уже быть для себя (тайной) и станет для всех, раскроется (явной станет). Это совершается, и ныне и всегда будет так, и всегда было так. Социализм был и будет. Что же касается обыкновенного социализма наших дней, то это есть лишь простая регистрация факта. Заинтересовались фактом и стали регистрировать.
-47-
И вообще так называемая общественная жизнь есть не что иное, как приходно-расходная книга, которую ведут с величайшей точностью «общественники», произнося «свобода» и не понимая, в чем тут дело.
Свидетельство внутренней моей совести, что «Охтенская богородица» не виновата (Дарья Васильевна Смирнова) ... Почему травит мелкая пресса? Кличка невыгодная: хлыстовство, и вместе с тем ходят слухи в обществе о хлыстах как о безнравственных людях, все это создает... А между тем имеет значение не больше, как однажды на лекции Андрей Белый называл богородицей Зинаиду Гиппиус. Никакого хлыстовства, благодаря Бонч-Бруевичу доказано, какое оно, например, в «Новом Израиле». Я познакомился с Дарьей Васильевной <1 нрзб.>. Так что все, что я знаю, говорит против, иду на суд глубоко уверенный, что [прав], и мы увидим лицо выдающейся русской женщины.
А. М. время от времени обливается мечтою, как потом бессилия, и тогда он весь светится изнутри: ему представляется родной город Елец, как Брюгге: старички Мих. Ефт. с Мар. Иван, на завалинке, обрыв, дерево. И не замечает, что [пусто] уже [давно], вокруг его опустошенных мест чудесная декорация: новгородские гении, Игорь Грабарь, старообрядчество, этнография. И нет в городе ни одной старинной настоящей церкви, нет дома красивого, а что-то родное, любимое: так он обливается потом мечты и все вокруг новое презирает и ненавидит. Седеет, молодой, в бессильной мечте. Стяга нет. Грабарь. Старина и вообще Брюгге.
Осматривали Тарховку: хочу дом купить, зачем? Время приходит собираться в точку. Много, много сделать всего. Сделать! делать значит верить: верю в другое и перехожу в другое. Так самый простой работник верует бессознательно.
Блок и Гиппиус. У Блока два лица: одно каменно-красивое, из которого неожиданно искренняя речь... а то вдруг он засмеется, как самый рядовой кавалер из Луна-парка. Так и
-48-
у Гиппиус: из богородицы вдруг становится проституткой с папироской в зубах.
А еще спрашивают, почему хлысты пьянствуют. Это все люди двойные: высоко парят и падают... в кабак. Что есть кабак? (тема Розанова). У Мережковского в доме вообще это сочетание религии с кабаком (курят без перерыву), что некогда так поразило Проханова. А их рассуждения и общественная деятельность — какой-то умственный выход из этой хлыстовщины.
Девушка Мариэтта Шагинян, влюбленная в Гиппиус: шум юбки.
Тем она и страшна, эта хлыстовщина, что человек для жизни опустошается. Дает высшую радость самовольной мечте... После все плоско. А в то время, когда я начал ходить к Мережковскому, он уже боролся с декадентством-хлыстовщиной: Книжник вертится, а он вовсе и не вертелся. Ремизов очень бы хотел повертеться. Вообще все бы с удовольствием повертелись, а потому заискивали у хлыстов. («Повертеться желали» — а хлысты вовсе и не вертелись.) Для тех это все «шалуны». Мережковский стал проповедовать воплотившегося Христа.
Мережковский и хлысты спасали культуру через Эрос. Личность — начало.
Быть может, никогда литература так близко не стояла к народу, как в эпоху декадентства: характеризовать тип богов и этики: чем отличаются? У одних эстетика, у других религия: это и есть отличие.
Картина (общая) России: кабак, церковь, кладбище... и проч. — заняться этой общей картиной.
Цель: техническое преодоление трудностей писания: от восприятия к выражению: Розанов.
У сестер Володиных у всех есть закваска их старой тетушки, за которой ухаживал, говорят, еще мой батюшка, но ничего не добился: она предпочитала ему цитру с металлическими
-49-
струнами. И не то, чтобы она была бы какой-нибудь выдающейся артисткой, нет, страсть ее была совершенствоваться в чем-нибудь, чего-нибудь достигать: в период знакомства с моим отцом она достигала совершенства на цитре, потом была живопись, потом английский язык, потом целый [длинный список] всевозможных достижений и, наконец, уже в глубокой старости опять цитра, цитра сама но себе, без всяких воспоминаний в связи с ухаживанием моего отца. В громадном доме Володиных, в какой-то неизвестной мне комнате, — комнат было так много, что, может быть, и не мне одному была неизвестной эта комната,— сидела, запираясь на ключ, эта старая тетушка и все достигала и достигала на цитре совершенства. Очень редко она из своего затворничества и показывалась к нам, всегда насыщенная каким-нибудь достижением, всегда собой довольная и для нас ужасно, по-сумасшедшему несчастная.
Частица ее духа передалась всем Володиным, и все сестры вечно чего-нибудь достигают. Старшая сестра, Софья Николаевна, теперь уже пожилая, из-за этой склонности осталась девушкой: теперь она изучает жуков и рассылает коллекции по народным школам. Средняя сестра, Мария Николаевна, чуть-чуть не вышла замуж, но чуть ли не в самый момент бракосочетания отступила: не нашла мужа достаточно идейным. Теперь она оканчивает уже третьи курсы. Младшая сестра, Евгения Николаевна, училась пению, и вот, когда она окончила консерваторию и достигла всего, что могла в этой области, в этот момент колебания и выбора способа новых достижений, встретила она достойного молодого человека и вышла замуж. У нее родился даже маленький Вася, которого она сама кормила и странно, не по-володински привязалась к нему, и была уже накануне полного поглощающего всю ее материнства. Но тут как раз на помощь погибающей явились сестры и стали убеждать ее не губить своих личных способностей к живописи. Они доказывали ей изо дня в день, что и для будущего Васи будет хуже, если мать погубит из-за него свое высшее призвание. Сначала, уступая сестрам, Евгения Николаевна отлучалась только на короткое время в мастерскую
-50-
испытывая невероятные мучения и постоянные тревоги за Васю, и, может быть, никогда бы не решилась всецело отдаться искусству, если бы не муж, принявший на себя все заботы материнства: он доходил до того, что сам стирал детские пеленки и часами расхаживал из комнаты в комнату, то забавляя, то убаюкивая ребенка. Мало-помалу увидела мать, что дитя в надежных руках, и все больше и больше отдавалась совершенствованию в живописи. Он качает — она учится. Теперь она уж совершенно победила инстинкт материнства, достигла высокого совершенства в живописи, переходит к скульптуре, мечтает об архитектуре, вечно оживлена, радостно наполненная достижениями. Мы говорим с ней всегда шуточками, быстро перекидываясь с предмета на предмет <4 нрзб.>, но, как и бывало со всеми другими сестрами Володиными, я всегда чувствовал в их существе где-то далеко запрятанную жуткую, замкнутую на ключ комнату, и оттуда, из этой жуткой комнаты, чуть-чуть жутко доносятся звуки цитры их странной тетушки.
Искание начала всех начал: огонь, вода у древних, или личность; у наших марксистов экономическая необходимость, и вдруг переворот: все под влиянием любви, начало всех начал есть я — личность.
«Я — маленький» есть скрупулезная работа разрушения оболочки своего «я», вплоть до настоящего «я», которое есть Я общее, мировое, народное; начинается слияние: разрушены перегородки общественности, логика маленьких целей, начинается странничество — мой собственный путь, земля родная встречает, дает силу и начинает «я» рядиться в новые одежды (литературные) — перерождаться?
Чем отличается мой путь от декадентов: у них нет этого слияния? Подполье?.. Не знаю... (Момент из переписки: я, уничтоженный, доказываю, что я существую и личность неуничтожима, неистребима...) Декаденты, вероятно, литераторы, а я не литератор... У них «я» — бумажный бог.
У Мережковского это «бумажное» существо превращено в «культурное» существо, и вся культура сама превращена
-51-
в книгу. И в ней, в этой книге, герой Христос. Выходит так, что вот если бы я не мог добиться любви своей страстью и стал бы писать книгу и когда состарился бы, то преподнес бы возлюбленной свою пламенную книгу любви. Так и Мережковский подносит нам своего бумажного Христа.
Приходят к нему хлысты, люди, которые потеряли веру в историческую личность Христа и начали с утверждения личности Христа в себе. Мережковский говорит им об едином Христе. И вся разница между ними — культура: они то же, но без культуры. Бумажный Христос спасает Мережковскому культуру. Спасает его как литератора. (Шалуны).
Не есть «какой-то», а есть «такой», обыкновенный и ничтожный, лежит на диване, курит, читает пустяки, скучает. Есть «ничего» и полное презрение к нему. И вот, когда перевернется на другой бок, иногда шевельнется, что где-то (на Урале, в Италии?) как хорошо! И взял тогда уцепился за «что-то» и поехал туда «бумажно» или по-настоящему. И такая радость, полнота и вера и полное забвение дивану. Тут голубое и в голубом герои и смысл и земля преображенная. И никакой преемственности нет с диваном. А между тем к нему вернешься и нет никакого основания в нем для голубого.
Я вполне понимаю, что нужно принять себя таким, как есть, что в этом надо учиться у негодяев: негодяй силен тем, что он себя признает как реальность, необходимость и сообразно с этим действует и потому он совершенно неистребим (на этом признании неистребимости негодяя основана смертная казнь, как последнее усилие). А вот хороший человек почему-то сомневается в своей хорошести, сомневается, почти что боится того реалиста-негодяя.
Так как же диван? Если признать это существо трупом, то откуда же голубой и что значит этот неуправляемый аэростат? Это голубое небо, которого нет и которое все-таки есть.
-52-
Между этими двумя существами есть ли какое-нибудь отношение?
Тоска — это последняя связь. Из тоски все можно понять. Но бывает, что и тоски нет и страха нет, а полное ничто: борода, щеки, механика... я могу представить очень совершенный механический аппарат человека с абонементом в театрах и сложной государственной деятельностью, «по головам ходит» человек и все-таки он механизм (действующий Обломов).
Какая же связь между механическим человеком и голубым? Не вижу связи и удивляюсь. А если нет связи, нужно и вообще, чтобы голубого утвердить так же прочно, как механического, нужно разрушить великую, даже мнимую связь (как у хлыстов): есть закон того и есть закон другого — реалиста голубого и реалиста диванного. (Двойная бухгалтерия.)
Есть люди, которые не хотят упустить последнего, держатся за последнее, как за соломинку, и говорят, что все-таки все хорошо: у них страх исчезновения голубого, у них вера, будто без голубого жить нельзя, и если голубое исчезнет, то они умрут (Дуничка), и потому они твердят неустанно, как молитву Иисусову: к свету! к свету! к свету! Некоторые доходят до великого упрямства и до гроба твердят: к свету! к свету! к свету! Между тем это одно упрямство их, а втайне, по существу, они бессильны остановить ночь.
Необходимо, чтобы утвердиться в сути голубого, нужно как-то вступить сознательно в сферу «диванного», разговаривать с ним, беседовать, советоваться, дать ему полное право на существование и отменить смертную казнь для него не лицемерно (благодушие голубого), а по чистой совести и не то что, а просто поставить даже для него самовар и беседовать...: что тут, разве поможешь этим, что к свету! к свету! когда ночь наступит, то сколько ни зажигай электричество, не добиться голубого неба, рыжее будет, а голубое никак. Если твердить всю ночь «к свету», то, конечно, придет свет, но сам по себе, не будет казаться собственной заслугой, и это было бы очень хорошо, если бы опять не пришла
-53-
ночь и с нею бессилие и опять тупое: к свету! к свету! Нет, господа, с первыми сумерками разведите-ка самовар, накрывайте скатерти и твердите во все уголки: — Жалуйте, жалуйте! Явятся рогатые и пузатые, не брезгуйте. Это кажется только вначале, в сумерках неприятно, а потом привыкнете... припахнется. Вступите с ними в остроумную беседу и до рассвета пейте, ешьте и веселитесь. А потом, когда начнется голубой день, такая радость охватит всех, какая не известна ни одному защитнику света.
Ни пост, ни молитва, ни покаяние, ни всякие опыты — это все способы, а основа всего — первое тайное движение сердца: крик первого петуха в ночи.
Город ночью: электрические фонари кричат упрямо: к свету, к свету, к свету! и небо становится рыжим, и вот бывает на этом рыжем проглянет одна маленькая звездочка и с ними тайное первое движение сердца, и, Бог знает откуда, крикнет птица, подтвердит: так оно и есть, в глупости, но в крепости, и опять наступит эта тишина, но я слышу, слышу: уже где-то в глубине этажей тикают часы человеческой жизни, и вот загремело первое тяжелое колесо, засвистели фабрики...

