Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос
Целиком
Aa
На страничку книги
Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос
Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос

Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос

Гефтер Михаил Яковлевич

Какие бездны в человеческом естестве открыл Холокост, придвинувший людей к катастрофе самоуничтожения? Гитлер и Сталин — соавторы? Или со–плагиаторы? Отчего исследование истоков самого масштабного в XX веке убийства не исчерпывает темы, суть которой в осмыслении ГИБЕЛИ, СОПРОТИВЛЕНИЯ и СПАСЕНИЯ в их триединстве? Как проявились они в событиях нынешнего столетия в России и за ее пределами, каким эхом отзываются в нынешних «горячих точках»?

Феномен юдофобии и разноликость фашизма. Есть ли надежда у человека и в чем она? Каковы альтернативы нынешнему сулящему гибель жизнеустройству — в российском доме и в Мире?

Об этом размышляет историк и философ, Президент первого и единственного в России Научно–просветительного центра «Холокост».


Эта книга — первая в издательской программе «ВЕСЬ ГЕФТЕР» — издана при финансовой поддержке Harold Grinspoon и Diane Troderman, Mary Ann Stein (США), Вячеслава Игрунова, семьи Макарон и Зинаиды Снитковской, Глеба Павловского, Международного фонда социально–экономических и политологических исследований (Горбачев–Фонд).

Содержание

Елена Высочина. Голос из вынужденного одиночества

Так назвал Михаил Яковлевич Гефтер последний при нем опубликованный текст для «Независимой газеты».

Вынужденное одиночество — ныне его удел.

И наш — также. Мы остались одни.

В известном смысле книга эта — его первая весть из одиночества. Обращение, которым хотел вызвать отклик–ответ мысли и чувства на то, что воспринимал как эхо Холокоста.

Эхо — отзыв.

Отзыв — Гефтер, резонирующий чутко на все, в чем хоть малый намек на недоясненность. В своем же редком даре чуять проблему он намного обогнал всех.

Понять, истолковать, домыслить (с вариантами «к этому еще надо дотянуться», «попробуем проблемно пропальпировать…» и др.) — естественные гефтеровские состояния. Но исходное — вопрос, точнее — множественность их, пучки — вслух собеседнику, на бумаге — в записных книжках, в текстах, черновиках.

Вопрошание — прежде к себе. И всегда — с бескомпромиссным тестом на подтверждаемость искомого ответа собственным поступком.

Этим Гефтер разительно отличается от многих, для кого не то что терпимо, но само собой розно–бытие мысли и повседневных действий.

Отличает. И вместе с тем приоткрывает истоки нынешнего не вполне обычного труда.

Книга составлялась после ухода из жизни ее автора. Явилась на свет сиротой, однако не беспризорной.

Замысел давний, ему уж по меньшей мере третий год. Не раз и не два самому себе и собеседникам разъяснялась его суть:

«Вот уже без малого полстолетия прошло, как остановились на ходу нацистские «газовки», а ворота лагерей смерти выпустили на волю горстку выживших людей, но всесожжение не поддается тому, чтобы оказаться сданным в исторический архив. Видимо, есть в нем нечто, превышающее укор, адресуемый теми мертвыми живущим. Это нечто можно называть комплексом причастности, не имеющим календарных ограничений, ибо он передается веками из поколения в поколение.

Причастности к чему? К событию внутри маленького древнего народа, которое, перешагнув пределы, устанавливаемые этносом и верой, с пронзительной силой возбудило в человеке осознание родства не по рождению, родства, лишенного подданства и границ? Или причастности ко всем дальнейшим превращениям этой идеи, притягательность которой не уменьшилась, а напротив — странным, едва ли не безумным образом, — набирала новую силу от опытов, предупреждавших о ее неосуществимости? А если и к ним причастности, ко всей череде этих опытов и ко всем следствиям их, среди которых разве не самые «парные» — иллюзия и кровь, то каков же ее, причастности этой, конечный образ, финал, баланс?

Но вправе ли мы говорить о Конце, не справедливее ли считать, что Начало всегда впереди, посколько оно по сути своей — путь. Не профилированный тракт, а множество проселков, время от времени встречающихся на общих развилках сызнова ВРОЗЬ, к жданному, близко–далекому вселенскому ВМЕСТЕ?

Нет ответа. Есть длящийся вопрос. И причастность, о которой я стал писать, поскольку она преследует меня, к какому частному сюжету ни прикасалась мысль, — она также ВОПРОС.

Спрашивая себя — предвещала ли Голгофа Аушвиц, я обязуюсь выслушать всякого, кому не чужд вопрос.

Я знаю также, что он — не одиночный, вместо Аушвица можно назвать сегодня и Сумгаит, и Сараево, и что кочующее по планете убийство — не просто выплеск из замкнутой в человеке преисподней, это еще и сублимированная в насилие трудность, которая не оставит людей.

Исчерпавшие пространство собственным все–заселением, не покончат ли они с собой от сводящего с ума ощущения земной тесноты? Кто ведает, как велики сроки, чтобы угадать предстоящее: ждет ли нас новое переселение народов, и не аукнется ли новая мировая диаспора с новым гетто и с новыми маньяками «окончательного решения»?

Легко догадаться, почему в Москве 1993–го года вопросы эти, как горящий уголь, приставленный к оголенному телу. Стоит ли добавлять к этому личные мотивы?».

Вместе с записями, пояснявшими замысел, множились и планы труда — вширь и вглубь. В противовес последнему выше цитированному вопросу все планы — с пункта «личное», с откровенных признаний:

«…Вопреки всему, странным, кощунственным образом, трудно объяснимым, сложно рефлексируемым (если вообще такое поддается рефлексии) — до последнего времени я как–то отстранял, вернее, не принимал еврейскую проблему в самую сердцевину своих страданий, переживаний, размышлений и поступков.

Я в этом смысле действительно был выкормышем сначала пост–октябрьского, а затем все больше, все сильнее, глубже — русского ХIХ–го с его входом в ХХ–й.

Видимо, мои духовные емкости были достаточно наполнены, дабы впустить еще ЧТО–ТО как существенное, отодвигающее иное, вместить в качестве определяющего и необходимого, чтобы начинать день, принимать решения в отношении себя, совершать поступки, сближаться с одними людьми, оставаться не–близким с другими…

Теперь ЭТО вошло в меня. Почему? Объяснимо ли?..

Пришло и зацепило…»(Из аудиозаписи последних конца 94–го обсуждений, как строить тогда проектируемую, теперь же эту самую книгу).

Разговор из диалога почти тотчас обратился в монолог. А как надо было остановить, прервать, спросить. Вот и застряло комом без–ответным необходимое прояснение: быть может, истоки того, что прорвалось потоком размышлений о еврейской проблеме, все же не в конце 80–х, а ранее… Кто из близких и просто знакомых не слыхивал запавший в память и душу пятилетнего симферопольского мальчика рассказ его бабушки о еврейских погромах в Одессе 1905-го года. Быль–сказ много раз просил повторять и слушал всегда с замиранием сердца: вот погромщики приближаются к дому — пьяные лица, страшные сцены, вопли, визги — и в последний миг с двух сторон выходят знаменитые одесские защитники. Звали их аиды —самооборонщики. В упор стреляют и разгоняют погромную толпу. В заключении признание: «С этим бабушкиным рассказом в мою жизнь пришла и с т о р и я».

Незаданный тогда вопрос мог продолжиться напоминанием о других заметках в блокнотах — свидетельствах проклевывавшегося, если не увлечения ТЕМОЙ, то чувства, без которого к ней не подобраться.

«Годы 50–е. Во мне оскорблен и пробужден космополит… Я — осознанно русский (осознанность боли против расхожего бреда гонимой избранности)». И рядом прорыв в неуют сомнений: «Как вернуться в свой мир, как отыскать его?.. Вернуться — не значит ли понять: осознаю ли себя русским? Не для того, чтоб доказать — я тоже здесь свой, но чтобы осознавать себя ТАК именно.

Непознанное и непонятое, именуемое «русским», стало подстегивать размышления о том, что условно можно было бы назвать «еврейством». И сошлись — Иисус и Павел, идея человечества…»

Сошлось. И не отпускало.

Но разговоры, отдельные записи обрывками и воспоминаниями — могли таковыми и остаться, не сопрягнувшись с десятилетней давности текстом «Классика и мы» (по признаниям автора, и для него «странным»…). И тут — случай. Он же — рубеж.

В 1991 году Гефтера просят принять участие в работе центра «Холокост». Научно–просветительного и первого подобного в России. Все было вновь — разработка программы, концепции и поиск «лица необщего», и преодоление массы трудностей постановки–запуска нового дела.

Почти синхронно вместе с писанием документов, заявлений о целях и намерениях Центра — целый каскад текстов. Разных по степени завершенности и дальнейшей публикационной судьбе. Одни вырастали из выступлений («Окончательные решения»: трагедия и опыт», «Мир Холокоста в XX веке», «Освенцим — прообраз единой Европы»), иные не могли не появиться — слишком силен был импульс себя–прояснения в новом проблемном поле.

В «логическом романе» Михаила Яковлевича начала писаться новая глава. Роман — коли таковой и ежели «логический», совсем по–Герценовски — «разрастается с первой мыслью сомнения и, захватывая все более, дотрагивается до святейших состояний души». Так выстрадан «Вопрос не–свой, кровный». Первоначально — «Русский еврейский вопрос». Текст, в который стремился вместить безмерное: откуда сам вопрос и почему вопросом, и каково ему, русскому еврею, — «маргиналу в Маргиналии», но также и русскому, бьющемуся в самоопределении, что означает быть русским, и множество других сюжетов. Пять редакций со значительными перекомпоновками проблемных и структурных узлов. Параллельно — разговоры на тему и около, записываемые на пленку. Тотчас расшифровка на бумаге. Поверьте, дивные монологи так подхватывали ток раскручиваемых статьей мыслей. Но раз высказанное не позволяло быть перенесенным в статью напрямую — изустное не переводилось в мелодику внутренним ритмом, особым интонационным строем темперированного письма.

По мере того, как «текст» переходил от стадии заявки проблем ко все большему уровню рефлексии по поводу предыдущей — рефлексивной же — версии, понимала: надо вместе с этим основным текстом–выдохом, выплеском давать и то, что оказалось изъятым, срезанным в ходе возведения мыслительных лесов. Ведь наговоренное на магнитофон, когда глаза в глаза с собеседником, то полемически заостряло идею, то развивало ее в неожиданном ключе, ассоциациями, откатами от основного сюжета сплетая смысло–полотно неведомого прежде свойства… Предложение включить «стенограммы» мыслительного хода в состав книги пришлось по душе автору. В этой книге они — эпиграфами к главам и «соединительной» тканью межтекстовых прокладок.

Рядом с каждым текстом — текста же особая судьба. Тут не оговорка — не у статьи она (у гефтеровских писаний собственная жизнь–развитие), но рядом, параллельно, порой не пересекаясь, но часто в неоспоримых взаимодействиях со смыслом–идеей. Вернее, с зарядом непредвиденного открытия, ставящего под сомнение комфортную защищенность возможного издателя. И правым и левым, и центристам бывал неудобен числивший себя аутсайдером Гефтер. Тот же «Русский еврейский вопрос» — примером. Дважды версталась и ставилась статья в номера «Известий» (в августе и в ноябре 1991). Но уж впрямь каверзный вопрос пугал или ошпаривал — обнаженностью ли, прямотой? Оба раза статья из номера выбрасывалась редколлегией в самый последний момент (обе верстки сохранились и тому свидетели). Впервые «Вопрос» увидел свет в малотиражной «Международной еврейской газете» (март 1992) в укороченном виде, расширенный вариант — в «Веке XX и мир» (лишь в 1994, #3–4). Но работа продолжалась — и в этой книге впервые полная версия в последней авторской редакции. Нечто подобное приключалось и с другими текстами. «Встреча 91–го с 41–м» (первоначальное название «Человек за человека, человек против человека») был на треть сокращен и «облегчен» для массового читателя газеты «Известия». А интервью Ю. Зайнашеву из «Московского комсомольца» вовсе не появилось по редакторскому приговору и нежеланию автора идти на уступки, корежащие текст. К слову сказать, Гефтер дал себе волю: после интервью, получив текст, переписал его почти наполовину, придумывая новые вопросы журналисту, отвечая заново уже на них. И назвать тогда же хотел «Der alter Jude» (что было неприличным даже для такой вне–канонов газеты)… Текст здесь — тоже впервые, каким вышел из рук автора. Впрочем, не видело свет в предлагаемых здесь версиях все (или почти все), что в разделах первом, четвертом и пятом, по половине из второго и третьего.

Следует признать, не одни лишь внешние на то причины.

У Михаила Яковлевича свойство: дописанное до последней «точки» (что, впрочем, тоже редкость, ибо под сомнением все три слова «дописанное», «до последней» и «точки») тотчас же перестает удовлетворять. Чудилось — в завершенном идея скукоживалась сравнительно с замыслом, вернее — с его развитием, какое не прекращалось, раздвигаясь по всем параметрам сразу.

По–моему, к тексту он относится, как к СОБЫТИЮ (в просторечии «историческому»). Оно же (по гефтеровскому определению) всегда больше ПРЕДПОСЫЛОК и меньше РЕЗУЛЬТАТА. И отпочковывались новые сюжеты, свежедодуманное взрывало композицию, уже освоенное мыслью–вопросом «опускалось», а текст–событие обретал собственно авторское свойство: становился более, чем высказыванием, значительнее, чем мнение — симптомом альтернативы, какая наперекор и оскоминным, и свежеиспеченным историко–гуманитарным штудиям…

Три сродственных термина КАТАСТРОФА — ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ — ХОЛОКОСТ отозвались в М. Я. полифонией многоголосья.

Катастрофа–Шоа в истории евреев: «не первая в ряду гибелей, подстерегавших их с библейских времен, — последняя ли?» Шоа — и роль евреев в истории Мира, в продуцировании идеи человечества. Их взнос и их же особность, судьба диаспоры, бремя и достоинства маргинальности — вплоть до встречи маргиналов с Маргиналией, Россией, которой чем стать — очередной диаспорой или Отечеством?

Окончательное решение — корни человекоубийства. Глубинные приметы «червоточины» в Гомо, «союз» (соавторство Гитлера и Сталина — и путь каждого к своему «Endlosung»). Природа неискоренимого недуга изничтожения несхожих, «чужих». Какова питательная почва для идеи и осуществления «окончательных решений» — как, кем продуцируются, почему плодоносят?

Холокост — крематорий для живых, названием породненный с древним эллинским обычаем жертвоприношения всесожжением. Неподготовленность человека к чудовищному, неверие в мнившееся невозможным. Сопротивление — формы его и то, что было изобретено на тонкой границе между жизнью и смертью…

Темы возникают, взаимодействуют, продуцируют собственное продолжение, сопрягаются с философскими наработками автора о природе исторического, истоках самой истории, о критических моментах в жизни Гомо.

Гефтер своим сомнением и собственными догадками (не без обоснований и верификаций) соединил древнее, исконнопервобытное в человеке с тем сегодняшним, что влечет к признанию: «Третьего тысячелетия не будет. Не будет в метафорическом и тем самым в доскональном смысле».

От появление человека, слабого, превозмогающего неминуемую гибель, — к опознанию им смертной своей участи. А после двухтысячелетней — After Crist — одиссеи новая тяжба. На сей раз противоборствуют Смерть — Гибель — Убийство. Губя Жизнь и переосвещая ее, ж и з н и же, смыслы и уделы.

Раздвижка контекстов, что смысловые отражения ширят и в глубины тянут — принцип проблемной архитектоники книги. Холокост, по Гефтеру, не сводится только к работе памяти по усвоению самого страшного знания человека о себе. Это и не обособление трагедии концентрацией внимания вокруг «технологий» изничтожения и нравственных тупиков создателей крематориев для живых. Холокост суть ТРИЕДИНСТВО — ГИБЕЛИ, СОПРОТИВЛЕНИЯ И СПАСЕНИЯ. «В целостности этой — урок, простирающийся по сей день и подтверждаемый многим из того, что случилось позже и происходит ныне, вызывая ужас и отвращение, и вместе с тем пробуждая силу зрелого отпора».

ЭХО ХОЛОКОСТА — и в том, что помнят, и в том, как осмысливается трагедия ныне, чем способствует расширению резервов самопознания, вводя в предмет мысли опыт Холокоста.

Гефтер собой и в себе улавливал разноотклики на Катастрофу не одного народа, но всех гонимых и притесненных — в равной мере отвергая и позицию избранничества в страдании, и неразличение хотя бы одного из отдаленных и малоприметных следствий–деформаций в человеке и в Мире Катастрофы. Настаивал: в таком Мире нельзя бытийствовать, как жили ДО. И думать бессмысленно в словах и логиках ДО–МИРА–ХОЛОКОСТА.

Важнейшее кредо автора: нет геноцида против «кого–то», ГЕНОЦИД ВСЕГДА ПРОТИВ ВСЕХ. Оттого его личный отклик на подобного рода преступления — был и испытанием мысли, и нравственным, физическим мучением.

Вспомним горькие строки о войне в Чечне из упомянутой «Независимой». Частью написаны, частью продиктованы в больнице.

«… Если б довелось мне успеть сказать последнее слово, то (да простят мне близкие, мною любимые) этим словом было бы сейчас — омерзение.

Омерзение от того, что творится на наших глазах. И от генерала в тельняшке, который так же лжет, как и воюет.И отдругого полководца штатского времени с нестираемым «чего угодно–с» в лицевой мускулатуре.

Омерзение от нашего покорства российской нашей судьбе. И от понятного по–человечески, но человеку же непростительного равнодушия. И от медоречивых изъявлений преданности, и от призывов к единству вопреки всему. И от нашей беспомощности, которая едва ли не хуже всего остального.

Речь, разумеется, о Чечне, но прежде о России. И также о Мире…

Беда наша вовсе не Чечня сама по себе. И даже не Кавказ — величина значительная, огромная.

Наша беда — власть, ищущая себе применение, где явилась бы она одна, без помех, без врывающихся в замыслы персонажей, без этаких неистребимых чудаков, которым мало иметь взгляды. Им еще, видите ли, потребны убеждения.

Как бы избавиться от них, неудобных? Был способ: по–немецки — Endlosung, по–русски — «окончательное решение». Касалось в первом случае евреев —допоследнего. Странное племя, вроде бы, как иные, и интересы собственные чтут, и не без всех грехов человеческих. Но от прародителей — склонны к убеждениям. Так уж повелось. Трудно объяснимый, но факт.

Вселенский факт. Французские студенты в мае 68–го проходили по столичным улицам, возглашая: «Мы все — немецкие евреи». С жиру бесящиеся?..

Чечня же тут при чем? Мне не нужно доказывать, что генерал Дудаев — не мой герой. Как нет нужды и пояснять, что в Чечне живет не один строптивый, если не хуже, генерал, а еще и люди. Люди? Их не перестреляешь, не сотрешь с лика Земли одним махом. Времена прошли. Нет иного выхода — как ужиться. Приняв их такими, каковы есть. ДОГОВОРИВШИСЬ с ними и держась строго смысла этого слова — ДОГОВОР. Взаимности его следуя и ею поверяя каждый шаг, любое слово.

И времени на сие хватало с избытком. Не было лишь желания. Или умения?..»

Прерву цитату, хотя надо бы — сплошь, до конца. Включая дату — 13 декабря 1994. Не преминув напомнить постскриптум:«И онемевшие в эти дни склоняют голову над могилой Андрея Сахарова. Как бы нашим потомкам не пришлось изъять из лексикона слово «интеллигенция».

Тогда, готовя статью для «Независимой газеты», я суеверно убрала и смягчила его тягостные предчувствия относительно самого себя. Те, что были отзвуком неутихавшей боли после 3–4 октября 93–го, когда признался: не в меня стреляли, но в меня попали.

С в о и — в самое сердце, да так, что уже и Белый дом с черной короной, и Чечня отозвались эхом Холокоста.

А в записных книжках той поры (декабря 94–го) — о сражениях давней войны, на которой мог быть убит, но выжил чудом: «Больше трупов, чем вблизи Ржева, я в жизни не увижу».

Все соединилось — в дневниках, в памяти, в остроте вопросов — почему ТА война? Зачем — ЭТА?

Все вместе, как в этой книге: пылкие мечты антифашистской юности, верования в справедливость дела, за которое без колебания жизнь отдашь, потом — сомнения, прораставшие обилием неразрешимостей, требовавшие продираться в глубь, в еще неназванную сердцевину: в чем глубинные корни позывов к человекоубийству, мыслимо ли и как остановить род людской от самопогубления?

Ответ — в пятом разделе книги и на многих ее страницах.

Ответ и завещание. Не только планка необходимого сегодня уровня восприятия, разработки, постижения острейших вопросов взаимо–устройства жизни, но, повторюсь, — пример нравственного отношения к коллизии. Все просчеты, все проблемы — на свой счет, личный, с неизбывным: «Я ПРИЗНАЮ СЕБЯ ВИНОВНЫМ».

В приложении к книге, где дана содержательная хронология работы М. Я. в центре «Холокост», конечно же, — лишь канва событий. За каждым «пунктом» — деяние, предполагавшее поиски нестандартных подходов, неожиданных решений. Даже «канцелярские» задачи Президент центра решал как проблемно–эвристические. В 1993–м году он отправляет в Правительство России и Министру культуры предложения «О первоочередных мерах, направленных на сохранение и развитие культурного и исторического наследия евреев России».

«По приближенным подсчетам на нынешней территории России проживает около полуторамиллионов людей, являющихся по происхождению евреями, людей, которые считают себя евреями и в качестве таковых воспринимаются другими. В Москве это второе по численности «национальное меньшинство». На этом фоне существование отдельной Еврейской автономной области, затерянной в просторах Дальнего Востока, трудно назвать иначе, как политико–административным курьезом с явственным отпечатком сталинского «разделяй и властвуй».

Суть проблемы — в признании евреев неустранимой интегральной частью той России, что заново строится, принимая высокое и скорбное наследие давнего и особенно ближнего к нам прошлого. Никто не может оспорить, что человеческие потери евреев несопоставимы ни с какими другими. Из шести миллионов жертв нацистского геноцида в Европе на долю Советского Союза приходится не менее двух миллионов (а с учетом уничтоженных военнопленных, расстрелов по так называемому комиссарскому приказу существенно больше). Между тем трагедия, обозначенная в современном международном лексиконе древним эллинским словом «все–сожжение» (Голокауст, Холокост), трагедия, занявшая особое место в духовном опыте XX века, прошла как бы по касательной в отечественном сознании. Почему так случилось — тема особая. «Государственный» антисемитизм сталинского толка — причина существенная, но не единственная. Тут проявились и некоторые общие свойства оказененной культуры с неотъемлемым от нее запретом на проблемы, дотягивающиеся до глубинных свойств человека и его тревожной подверженности насилию, ксенофобии, отторжению «чужого» во имя исключительности отгороженного «своего»…

(Целиком письмо публикуется в разделе шестом).

Всякое писание даже казенной, для подшивки в «дело» бумаги, — с печатью личностного отношения к акции и благородный расчет на доверительность и взаимопонимание. А посему — и анализ ситуации, и историческое обоснование об руку с ясным изложением плана действий.

И о самом тяжком. Неисполненном.

В планах состава книги во множестве наметки на новые тексты. Иногда — парой строк…

«Ситуация Иова — заявка человека на личностного Бога. Как примирить всемогущество Яхве с личностью? Перемена самой ситуации — человек спрашивает, вызывая Бога на ответ. Новый договор!!!»;

«В истоках СВОБОДЫ — сомнение, одействованное в превозмогании. Путь Сократа в рамках Полиса — и путь Иисуса и Павла к свободе, пространство которого Мир и отдельный человек…»;

«Что означает со–распяться? Корчак — ответ поступком, — жизнью поступка и «Дневником»;

…«Евреи и История это далеко не то, что евреи в истории. Два образа — отрицая–дополняя друг друга — Моисеева пустыня и Иисусов–Павлов Dies Ігае. Нельзя дословно повторить Пустыню. Нельзя вместить в Пустыню всех — «и эллинов, и иудеев». Там вымирают, чтобы следующие вошли обновленными в землю обетованную. Тут иначе — «все мертвые» превращаются в живых, чтобы живые переменились. И наоборот!! Одно условие немыслимо без другого. Условие условия! Это суть История».

В других случаях замышленный для книги текст уже пробивался в скорописи саморазвития: «Гомер не столько Начало, сколько Конец, сообщавший тем, кто после, о другом человеческом мире — мире, который очеловечивался поражениями. Передача тайны — новшество, из которого вырастает Полис. И снова — Конец, передающий тайну Началу — конец Полиса, конец Мифа, конец Рима. И народ, блуждающий в буквальном и окольном смысле, из своего особого избранничества (возобновление из вторящейся «перманентной» предгибели), из диалога и договора с единственным (!) Промыслителем, из этой замкнутой судьбы творящий проект человечества. Череда тайн, передача их, их ПЕРЕ–ИНАЧИВАНИЕ, ПЕРЕ–НАЧИНАНИЕ. У следующих — отвержение и возобновление, эта «пара», эта «дополнительность» образуют ЦЕЛОЕ из несовместимого — МИР ЧЕЛОВЕКА, больший по смыслу, чем доставшаяся ему планета (одна из…). Образуют и — продвигают к гибели, к обрыву… и к ПОРОГУ. Знал ли Честертон 1926–го Чаадаева 1830–х? Это не важно. Ибо шли от пророков Ветхого Завета, как шел (зная ли?) Шекспир, как шел будто новозаветный Достоевский.

Движение поражениями — движение ересями, их ассимиляция: залог избирательной гибели etc.»

И другие записи, дающие ответ, отчего сквозная тема книги «Эхо Холокоста» — думы о России, ее минувшем и возможном грядущем дне. «Накал антисемитизма, что не оставляет российскую землю, блуждая среди людей в разных формах (в том числе и в виде молчаливого полусогласия с ним), и поразительное ощущение своей привязанности к этому особому планетарному телу, что вечно обречено быть не–собою в поисках СЕБЯ, все убеждает: она, Россия, быть может, самая еврейская сейчас по отношению к той древности, которая создала христианство и тем заложила камни европейской мировой культуры. Да, Россия ныне более еврейская ЭТИМ, нежели нынешние Израиль и Штаты…» Не случайные наработки, а кирпичики–основания для проникновения в то, как из пред–истории, из мифа («какой вместе с тем и утопия»), из «ситуации Иисуса» и «исторического компромисса Павла, апостола необрезанных», «от эллинов и пророческой традиции Ветхого завета — к Шекспиру и Гегелю (без которого не было бы и коммунизма Маркса) — триумфально и трагически мировоплощался ЧЕЛОВЕК»… Вплоть — до своей предгибели XX века, апофеозом которой — Холокост.

Нам оставлены фрагменты колоссальной картины движения человека мысли — ОТ СЕБЯ К СЕБЕ. Ее еще предстоит восстановить, реконструировать. И вернуть возможные встречи с теми, кто был и оставался спутниками и собеседниками Гефтера — с Мандельштамом, Платоновым, Корчаком, Булгаковым, Гейне, Ренаном, Честертоном, Гроссманом. И Арманом Гатти, великим режиссером и драматургом, который, как и наш историк, бьется в поисках Слова и нового алфавита, способного повествовать о мире Аушвица и МИРЕ после… С иными многими, кого называл М. Я. живые мертвые, стремясь соединять их руки с живущими.

Книга в нынешнем ее составе, конечно же, не вместила всего, что прямо и окольно связано с ее темой. Это — на будущее, дай бог, явленное в Трудах Института Гефтера, в изданиях, о которых мечтал Михаил Яковлевич и какие еще предстоят…

Убеждена — ждут встречи с неожиданным.

Пока же в какой раз признаем: он унес с собою великую тайну. Именно так говорили современники о Пушкине, внятнее других о загадке поэта — Достоевский. Два имени — Пушкин и Достоевский — из многих вечных спутников М. Я. Но теперь мы призваны разгадывать и его тайну.

А значит — читать, слушать и вслушиваться, внимая тому, что говорил. Вдруг оказалось — напоследок. Бесспорно — впрок.

Будем же чаще оставаться с ним — один на один.

Со Словом и Вопросами.

Со всем, что отныне Гефтер.

15 августа 1995

Елена Высочина


P. S. Михаил Яковлевич был на добро и внимание редкостно отзывчив. Он, несомненно, с благодарностью за участие в появлении этой книги назвал бы многих, с кем вел беседы на затронутые в ней темы, обсуждал включенные в нее фрагменты, да и просто дружески общался в последние годы. Мы же, признавая, что не в силах заместить в этом автора, все же не можем не отметить тех, без кого книга попросту не состоялась бы.

Творческое участие, советы и поддержка Ильи Альтмана, Глеба Павловского, Марка Печерского, Юлии Савченко, Матвея Воронова, Дэва Мурарки помогли на разных стадиях воплощения авторского замысла.

В оформлении обложки использован фрагмент портрета М. Я. Гефтера, любезно переданного нам фото–художником Ингрид фон Крузе (Германия).